Текст книги "Открытые письма"
Автор книги: Лидия Чуковская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Чуковская Лидия Корнеевна
Открытые письма
Лидия Корнеевна Чуковская
ОТКРЫТЫЕ ПИСЬМА
Не казнь, но мысль. Но слово
Ответственность писателя и безответственность "Литературной газеты"
Гнев народа
Прорыв немоты
В газету "Известия"
НЕ КАЗНЬ, НО МЫСЛЬ. НО СЛОВО (К 15-летию со дня смерти Сталина)
В наши дни один за другим следуют судебные процессы: под разными предлогами – открыто, прикрыто и полуприкрыто – судят слово, устное и письменное; судят книги, написанные дома и напечатанные за границей; судят журнал, напечатанный на родине, но не в типографии; судят сборник документов, изобличающих беззаконие суда; судят выкрик на площади в защиту аресто-ванных. Слово подвергают гонению как бы для того, чтобы еще раз подтвердить старую истину, полюбившуюся Льву Толстому: "Слово – это поступок". Наверное, слово и в самом деле посту-пок, и притом сокрушительный, если за него дают годы тюрьмы, и лагеря, если целыми годами, а то и десятилетиями, не в силах пробиться в свет, к читателю, великая поэзия и великая проза – романы, поэмы, стихи, повести, – насущно необходимые каждому. Я бы сказала: необходимые как хлеб, но на самом деле своей пронзительной правдой они нужнее, чем хлеб. И быть может, потому, что слово истины не в силах прозвучать, сделаться книгой, а через книгу и душой челове-ческой, что оно насильственно загнано внутрь, остановлено – быть может, потому с такой остротой ощущаешь искусственность, фальшивость, натянутость иных напечатанных, легко достигающих читателя слов.
Попалось мне недавно в журнале одно маленькое стихотворение. Оно сильно задело меня. Незначительное само по себе, оно выражает строй мыслей и чувств, весьма распространенных сегодня, и при этом глубоко ложных.
Начинается оно тревожащим сердце вопросом:
Несчетный счет минувших дней
Неужто не оплачен?
а кончается утешающим выводом:
И он с лихвой, тот длинный счет,
Оплачен и оплакан.
Утешительность вывода – она-то и задела меня. Меньше всего нужны нам сейчас утешения и больше всего разбор прошлого, бередящий память и совесть... Если поверить автору, в нашем нравственном балансе, после всего пережитого все, слава Богу, обстоит благополучно: концы сведены с концами. О чем же еще говорить?
А говорить есть о чем. Отношением к сталинскому периоду нашей истории, вцепившемуся когтями в наше настоящее, определяется сейчас человеческое достоинство писателя и плодотвор-ность его работы.
Бывают счета неотвратимые – и в то же время неоплатные. Писать об оплаченном счете, когда речь явно идет о нашем недавнем прошлом, кощунство. По какому это прейскуранту могут быть оплачены Норильск и Потьма, Караганда и Магадан, подвалы Лубянки и Шпалерной? Как и чем оплатить муки и гибель каждого из невинных – а их были миллионы! – почем с головы? И кто имеет право сказать: счет оплачен? Пожалуй, уж лучше бы нам не браться за счеты! Оплатить такой счет – это вообще никому не под силу по той простой причине, что человечество не научилось воскрешать мертвых.
А кто оплатит обманутую веру людей в заветные пять слов: "у нас зря не посадят"? веру: если Иваны Денисовичи сидят за решеткой – стало быть, они в самом деле враги. Надо сознаться, великолепно работала в прошлом машина провокации – радио, собрания, газеты, – столь четко и бесперебойно, что, случалось, даже честные люди становились ожесточенными гонителями невин-ных. Жены отрекались от мужей, дети от отцов, друзья от лучших товарищей. Ведь они, эти обманутые, тоже в своем роде жертвы... Жертвы организованной лжи. Не применимы ли к ним слова, сказанные о других временах:
– Что ж, мученики догмата,
Вы тоже – жертвы века.
Чем же оплатить массовое, организованное душевредительство, разврат пера, распутство слова? Казалось бы, если и можно, то только одним: полнотой, откровенностью правды. Но правда оборвана на полуслове, сталинские палачества вновь искусно прикрываются завесой тумана. Она плотнеет у нас на глазах.
Жажда самой простой, элементарной справедливости осталась неутоленной. Вдовам погибших выданы справки, что мужья их были арестованы понапрасну, и посмертно реабилитированы за отсутствием состава преступления. Хорошо. Такие же справки – об отсутствии состава – выда-ны тем из заключенных, кому посчастливилось уцелеть. Отлично. Они вернулись. Но где же те, кто был причиной всего пережитого? Те, кто изобрел составы преступлений для миллионов людей? Те, кто фабриковал одну за другой фантастические повести под названием "следственное дело"? Те, кто давал приказ чернить осужденных в газетах? Кто эти люди, где они и чем заняты сегодня? Кто, когда, где подсчитал их преступления, совершавшиеся обеспеченно, спокойно, методически – изо дня в день, из года в год? И им, этим преступникам, какие и кем выданы справки?
Видимо – никем, никакие, иначе не случилось бы, что изданием стихов ведает человек, повинный в гибели поэтов; что на торжественном заседании в президиуме красуется писатель, который писал преимущественно доносы; что пенсию за труды праведные получает седовласый, почтенный старец, в прошлом – губитель Вавилова и Мейерхольда... Туман, туман!
Счет оплакан, говорится в стихотворении. Правда, пролились океаны слез. Но лились они украдкой, в подушки... День железнодорожника, День летчика, День танкиста – а где же День Траура по невинно замученным? Где братские могилы, памятники с именами погибших, кладбища, куда родные и друзья могут в поминальный день приходить открыто плакать с венками и букетами цветов? Где, наконец, списки тех, кто заказывал доносы, тех, кто исполнял эти заказы, тех, кто... но довольно. Над могилами уместны тишина и скорбь.
Нет, не об отмщении речь, я не предлагаю зуб за зуб. Месть не прельщает меня. Я не об уголо-вном, а об общественном суде говорю. Потому что хотя доносчики, палачи, провокаторы вполне заслужили казнь, но народ наш не заслужил, чтобы его питали казнями.
Пусть из гибели невинных вырастет не новая казнь, а ясная мысль. Точное слово.
Я хочу, чтобы винтик за винтиком была исследована машина, которая превращала полного жизни, цветущего деятельностью человека в холодный труп. Чтобы ей был вынесен приговор. Во весь голос. Не перечеркнуть надо счет, поставив на нем успокоительный штемпель "уплачено", а распутать клубок причин и следствий, серьезно и тщательно, петля за петлей, его разобрать... Миллионы крестьянских семей, тружеников, выгнанных на гибель, на Север, под рубриками "кулаки" и "подкулачники". Миллионы горожан, отправленных в тюрьмы, в лагеря, а иногда и прямо на тот свет под рубриками "шпионы", "диверсанты", "вредители". Целые народы, обвинен-ные в измене и выгнанные с родных мест на чужбину.
Что привело нас к этой небывалой беде? К этой совершенной беззащитности людей перед набросившейся на них машиной? К этому невиданному в истории слиянию, сплаву, сращению органов государственной безопасности (ежеминутно, денно и нощно, нарушавших закон) с органами прокуратуры, существующей, чтобы блюсти закон (и угодливо ослепшей на целые годы), – и, наконец, с газетами, призванными защищать справедливость, но вместо этого планомерно, механизированно, однообразно извергавшими клевету на гонимых миллионы миллионов лживых слов о ныне разоблаченных матерых подлых врагах народа, продавшихся иностранным разведкам? Когда и как оно совершилось, это соединение, несомненно самое опасное изо всех химических соединений, ведомых ученым? Почему оно стало возможным? Тут огромная работа для историка, для философа, для социолога. А прежде всего для писателя. Это главная сегодняш-няя работа – и притом безотлагательная. Срочная. Надо звать людей, старых и молодых, на смелый труд осознания прошедшего, тогда и пути в будущее станут ясней. И нынешние суды над словом не состоялись бы, если бы эта работа оказалась проделанной вовремя.
Убийство правдивого слова – оно ведь тоже идет оттуда, из сталинских окаянных времен. И было одним из самых черных злодейств, совершаемых десятилетиями. Утрата права на самостоя-тельную мысль затворила в сталинские времена дверь для сомнения, вопроса, вопля тревоги и отворила ее для самоуверенной, себя не стыдящейся многотиражной и многорупорной лжи. Ежечасно повторяемая ложь мешала людям узнать, что творится в их родной стране с их сограж-данами, – одни не знали простодушно, по наивности, другие оттого, что им очень уж не хотелось знать. Тот же, кто знал или догадывался, тот обречен был молчать под страхом завтрашней гибели – не каких-нибудь там неприятностей по службе, безработицы или нужды, а обыкновенного физического истребления.
Вот какой великий почет был в ту пору оказан слову: за него убивали.
...На могилах погибших, сказала я, должна вырасти не новая казнь, не казнь их губителей, а ясная мысль. Какая же? Может быть, эта?
Уж раз мы выжили...
Ну что ж,
Судите, виноваты!
Все наше: истина и ложь,
Победы и утраты,
И срам, и горечь, и почет,
И мрак, и свет из мрака...
Нет, не эта. Рассуждение соблазнительное, но принять его нельзя. Оно служит запутыванию клубка, а не попытке его распутать. Истина и ложь не близнецы, и никому не удавалось быть мраком и светом зараз. В каждом конкретном жизненном положении кто-то светил, а кто-то гасил свет. И хуже: кто-то был злодеем, а кто-то жертвой.
Мы были молоды, горды,
А молодость – из стали,
И не было такой беды,
Чтоб мы не устояли,
И не было такой войны,
Чтоб мы не победили.
И нет теперь такой вины,
Чтоб нам не предъявили.
Здесь две неправды. Во-первых, такая беда, перед которой мы не устояли и от которой не спасли страну, была. Имя ей – сталинщина. Это раз. Что же касается вин, которые теперь будто бы кто-то, где-то, кому-то предъявляет, то хотелось бы знать: кто, где и кому? О винах, предъяв-ленных сегодня нашему вчера, что-то не слыхать... Приняли, подхватили:
Да, все, что с нами было,
Было!
И глубже ни шагу.
А между тем изо всего, что "с нами было – было", естественно, растет ясная простая мысль. Она известна всем с изначальных времен, но нам придется воспринять и усвоить ее заново. Столе-тие назад Герцен изо дня в день повторял ее в "Колоколе": без свободного слова нет свободных людей, без независимого слова нет могучей, способной к внутренним преобразованиям страны. "Громкая, открытая речь одна может удовлетворить человека", – писал Герцен. "Только выгово-ренное убеждение свято", – писал Огарев. Молчание же для них – синоним рабства, "склонение головы". Герцен писал о "сообщничестве молчанием". "Немота поддерживает деспотизм".
Судебные процессы последних лет – и последних месяцев – вызвали среди людей разных возрастов, разных профессий громкий отпор. В нетерпимости к сегодняшним нарушениям закона сказывается наболевшее негодование людей против самих себя, какими они были вчера, и против вчерашних тисков. За молодыми плечами нынешних подсудимых, нам, старшим, видятся верени-цы теней. За строчками рукописи, достойной печати и не идущей в печать, нам мерещатся лица писателей, не доживших до превращения своих рукописей в книги. А за сегодняшними газетными статьями – те, вчерашние, улюлюкающие вестники казней.
"Освобождение слова от цензуры" – таков был один из девизов "Колокола". В последний раз "Колокол" вышел сто лет назад – в 1868 году. Столетие! С тех пор цензура сделалась менее зримой, но всепроникающей. Она располагает десятками способов, не прибегая к красному карандашу, заживо схоронить неугодную рукопись.
Пусть же сбудется освобождение слова от всех кандалов, как бы они ни назывались. Пусть сгинет немота – она всегда поддерживала деспотизм.
А память пусть останется вечной, неистребимой, вопреки будто бы оплаченному счету. Память – драгоценное сокровище человека, без нее не может быть ни совести, ни чести, ни работы ума. Большой поэт – сам воплощенная память. Приведу строки того поэта, который не пожелал расстаться с памятью не только при жизни, но и за порогом смерти:
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
Память о прошлом – надежный ключ к настоящему. Перечеркнуть счет, дать прошедшему зарасти бурьяном путаницы, недомолвок, недомыслей? Никогда!
Впрочем, если бы нам и изменила память, сегодняшние суды над словом и сухой треск газетных статей донесли бы до нас знакомый запах прошлого угара.
Но сегодня – это сегодня, не вчера. "Сообщничество молчанием" кончилось.
Февраль 1968 года
ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ПИСАТЕЛЯ И БЕЗОТВЕТСТВЕННОСТЬ
"ЛИТЕРАТУРНОЙ ГАЗЕТЫ"
Бывают статьи, которые читаешь с натугой. Пытаешься читать и невольно откладываешь в сторону. Берешь снова, пробуешь что-нибудь извлечь, получить – и опять не удается. Статья сама мешает себя читать. Не оттого, что она предлагает уму и сердцу новую пищу, которая тебе не по зубам. Наоборот, чувство такое, будто жуешь пережеванное. Автор не произвел никакого труда мысли; он лишь механически повторил привычные сцепления слов, а иногда и фраз, а иногда и целых абзацев. Ему было легко писать – вот почему тебе читать затруднительно.
Статью под названием "Идейная борьба, ответственность писателя", помещенную в "Литера-турной Газете" 26 июня с.г., я несколько раз брала в руки и снова откладывала, не преодолев затруднений. Речь идет о борьбе идей, а идей-то и не ухватишь: не борьба, а скольжение по накатанной дорожке; не идеи, а вереницы слов. Если преданность, то беззаветная, если верность, то безграничная, если волна клеветы, то мутная, если отпор, то достойный. Воображения не хватает, чтобы за этим набором готовых штампов увидеть преданность, верность или обжечься ядом клеветы. Если встречи – то регулярные, если клеветническая кампания – то разнузданная, если отстаивание – то последовательное, а если речь зашла о литераторах, требующих пересмот-ра дела Гинзбурга и Галанскова, – то они, эти литераторы, уж, конечно, отдельные. Не работа мысли, а механическая перестановка значков.
И я сдалась бы на свое нежелание дочитывать статью до конца. Но дочитала: в середине речь зашла об А.Солженицыне. Все эти пустые словеса вели, оказывается, к обсуждению его работы и жизни.
Автор взялся изложить биографию А.Солженицына. Но изложил ее без надлежащей точности.
Помянул письмо к IV Съезду Писателей, "Раковый корпус", "В круге первом" – осудил их, не представив для того оснований.
Имя А. Солженицына слишком дорогое имя в нашей литературе, чтобы позволительно было оставлять без опровержения малейшую неправду о нем. Тем более что в данном случае читатель вполне беззащитен: книг А.Солженицына и сведений о его жизни взять ему неоткуда.
Я попытаюсь хоть отчасти восполнить этот пробел и сделать для читателя ясной истинную подоплеку борьбы, завязавшейся вокруг А.Солженицына.
"Последние годы Великой Отечественной войны, – сообщает газета, Солженицын провел на фронтах в качестве командира зенитной батареи, имеет награды".
А.Солженицын был призван в армию в 1941 году. Через год, по окончании специального училища, назначен командиром артиллерийской батареи. Артиллерийская батарея, как известно, не зенитная, а 1942 – не один из последних, а напротив, один из первых годов войны. Разумеется, ошибки эти ничтожны, но в статье об ответственности писателя не следовало бы допускать и таких. Журналистика тоже дело ответственное.
Читаем дальше:
"Незадолго до окончания войны он был осужден по обвинению в антисоветской деятельности и отбывал наказание в лагерях. В 1957 г. реабилитирован".
Тут нет фактических неточностей. Но этот абзац нечто гораздо худшее, чем неточность.
А.Солженицын действительно реабилитирован. Какое же право, моральное и юридическое, имеет "Литературная Газета" публично заговаривать о несовершенном им преступлении? Ведь граждане, реабилитированные после смерти Сталина, это те жертвы ежовского, бериевского, абакумовского короче, сталинского террора, которые не были виновны перед законом и обществом; напротив, общество и учреждения, призванные вершить и охранять закон, оказались виновны перед ними. Зачем же газета бесстрастным голосом и как бы между прочим снова преподносит читателям единожды уже разоблаченную ложь? Оба факта на выбор: хотите – верьте обвинению, хотите реабилитации... Совсем как в известном анекдоте: "Петров? Ах, это тот, с которым что-то случилось, не припомню, что именно: то ли он кого-то обокрал, то ли, наоборот, его обокрали... Во всяком случае будьте осторожны".
Могу заверить "Литературную Газету": обокрали его. На 8 лет жизни. Украли бы и целую жизнь ("вечная ссылка"), да Сталин оказался не вечен.
В 1963 году, в предисловии к книге "Один день Ивана Денисовича" было сказано ясно: арестован по ложному политическому доносу. Прошло всего пять лет, и бедная "Литературная Газета" заблудилась в тумане и снова не знает, где истина.
Реабилитация А.Солженицына ("Определение № 4н– 083/57 Верховного Суда СССР от 6 февраля 1957 г.") составлена, к счастью, очень подробно и дает полное представление о его боевом пути и о причинах обрушившихся на него гонений.
А.Солженицын "храбро сражался за Родину, – написано в этом документе, – неоднократно проявлял личный героизм и увлекал за собой личный состав подразделения, которым командовал. Подразделение Солженицына было лучшим в части по дисциплине и боевым действиям...", "награжден орденами: Отечественной войны II степени и Красной Звезды".
За что же этот боевой офицер, прошедший с нашей армией путь до Восточной Пруссии, был в феврале 1945 года арестован, без суда осужден и отправлен в лагерь?
Тот же документ отвечает на этот вопрос совершенно исчерпывающе:
"Из материалов дела видно, что Солженицын в своем дневнике и в письмах к своему товарищу (имярек)... высказывался против культа личности Сталина..."
Вот в чем причина причин; вот где ключ к пониманию судьбы А.Солженицына. Он смолоду, раньше других, разгадал Сталина; возмужав, сделавшись писателем, начал разоблачать сталинщи-ну не только в дневниках и письмах. Вот причина гонений на него в прошлые времена и горест-ных особенностей его литературной биографии – в наши...
"Литературная Газета" в той же статье об идейной борьбе и ответственности, с полнейшей безответственностью и не утруждая себя доказательствами, называет роман "В круге первом" – клеветническим.
Не потому ли, что, среди других заплечных дел мастеров, там выведен в том же качестве Сталин?
"А разве нельзя, – спросит читатель, – разоблачать Сталина?"
Инструкции такой я не читала, распоряжения такого не слышала, но, судя по всему, оно существует. Судя по тому, хотя бы, что вот уже несколько лет редакции, за редчайшими исклю-чениями, аккуратно вычеркивают из всех статей упоминания о гибели наших соотечественников в сталинских лагерях и тюрьмах. "Нам разъяснили, – любезно сообщил мне один редактор, – что если каждый раз указывать, у читателя может создаться впечатление, будто их было слишком много".
Их – то есть заключенных. Погибших.
Ну как же при таких разъяснениях печатать "В круге первом", роман Солженицына, где основное действие происходит в стенах спецтюрьмы в Москве, тюрьмы, куда собрана техничес-кая, инженерная, филологическая интеллигенция из несметных тюрем и лагерей Сибири? У читателя в самом деле может создаться впечатление, что их было много, слишком много! Гораздо естественнее в наши дни звучит хвала Сталину, изделия С.Смирнова. Про это произведение "Литературная Газета" не напишет, что оно клеветническое.
Вот как изображает С.Смирнов похороны своего героя:
И тогда,
возвышенный над каждым,
Он ушел от нас не одинок:
Сотни душ растоптанных сограждан
Траурный составили венок.
Читатель должен ясно представлять себе, при какой погоде совершаются попытки романа "В круге первом" и повести "Раковый корпус" появиться на свет. Погода такая: можно напечатать в толстом журнале, что растоптанные люди – венок.
Утром просыпаясь, и вечером, засыпая, мы должны помнить: гениальный "Реквием" Анны Ахматовой, этот плач обо всех замученных и убиенных, до сих пор не напечатан, а кособокие вирши С.Смирнова, этот плач на гробе их мучителя, беспрепятственно опубликован в журнале "Москва", 1967, № 10, с. 29.
Вот какая у нас нынче погода!
С точки зрения цензур и редакций в стихах С.Смирнова все обстоит благополучно: они там не упомянуты – те, кого успел растоптать Сталин до своих похорон.
Рассказав о XX съезде партии ("Мы потом сошлись в Колонном зале Лучший цвет завода и села"), Смирнов мимоходом осуждает культ личности, но, тем не менее, от самой личности продолжает оставаться в восторге:
Да!
В таких
буквально – людях-глыбах,
До вершин вознесшихся не вдруг,
Надо
не замалчивать ошибок,
Но и не зачеркивать заслуг.
Вряд ли истребление миллионов неповинных людей С.Смирнов осмеливается считать заслу-гой Сталина. Стало быть, оно в его глазах "ошибка". Не преступление против человечности, за которое должны нести ответственность сообщники сталинских злодейств; не зверство; не самая грандиозная провокация, какую когда-либо знала история, – провокация, едва не сбившая с толку целый народ, – а деликатненько: "ошибка" (со стороны "буквально" человека-"глыбы", до вершин вознесшейся "не вдруг").
В дальнейших строках С.Смирнов признаётся, что он еще не знает объективной истины о Сталине. Ну уж если до сих пор не знает – тут уж, боюсь, ему не поможешь ничем. Вот разве что: не почитать ли ему Солженицына?
Я вовсе не намерена сводить все богатство философского, социального, нравственного содержания солженицынских книг к разоблачению сталинщины. Для них это слишком узко. И если я подчеркиваю сейчас антисталинскую направленность произведений А.Солженицына, то лишь потому, что "Литературная Газета" о ней ни слова, а между тем в ней-то и зарыта собака. В ней – и в перемене погоды.
В 1964 году на роман "В круге первом" с автором заключил договор журнал "Новый мир". Сегодня, в 1968 году "Литературная Газета" сообщает, что роман – это "злостная клевета на наш общественный строй". Что же переменилось? Роман? Нет. Строй? Тоже нет! Наше прошлое? Оно неизменяемо. Изменилась погода, дана новая беззвучная команда: окутать прошедшее туманом. Не расслышав этой беззвучной команды, читатель не поймет, почему не напечатаны до сих пор ни "Раковый корпус", ни "В круге первом". Почему у автора два года назад конфискован архив и до сих пор не возвращен ему. Почему перестали выдавать в библиотеках "Один день Ивана Денисо-вича". (Их там , слишком много!) Почему на специальных инструктажах планомерно, из года в год, распространяются о Солженицыне злобные выдумки: сотрудничал с немцами! был в плену! уголовник, блатной! шизофреник!
Надо ведь изобрести способ расправиться с писателем, который продолжает разоблачать сталинщину уже после того, как дана команда забыть о ней. Нет, конечно, вспоминать можно, но лишь по-смирновски, вот на такой манер:
Всенародно,
в октябре и мае,
Мы сверяли чувства по нему
И стоял он, руку поднимая,
Равный громовержцу самому.
В повести "Раковый корпус" Сталин не изображен. Это скорее философская, нежели истори-ческая повесть. Тут, как в повести Льва Толстого "Смерть Ивана Ильича", автор ставит своих героев лицом к лицу со смертью и каждого принуждает оглянуться на прожитую жизнь и задуматься над ее смыслом. Над смыслом жизни – своей и общей.
Материал для таких раздумий богатейший: палата ракового корпуса – это в сущности палата смертников. Но Солженицын не был бы могучим художником, если бы проблемы, в изобилии поднятые им на страницах повести, не воплощались в живых людях, чьи характеры и биографии оглушают своей подлинностью; если бы каждое изображенное им жизненное положение, каждая созданная им страница не преподносила читателю крепчайший настой действительной жизни. (Одно из свойств солженицынской прозы: рядом с нею чуть ли не всякая другая кажется недостаточно правдивой.) Действие в "Раковом корпусе" происходит в 1955 году. Сталин уже умер, носятся слухи о приближающемся падении застенка. Проникают эти слухи и в больницу. А тут, среди больных и здоровых, немало лиц, так или иначе прикосновенных к миру лагерей и тюрем, – Костоглотов, бывший заключенный, ныне ссыльный; уборщица – из ссыльных; бывший лагерный десятник; а также завотделом кадров Русанов, причастный к лагерям, так сказать, с иного конца: он – поставщик свежей человечины в сталинские лагеря смерти. (Попутно, когда ему понадобилась комната с балконом, Русанов упек в лагерь и своего друга, соседа по квартире, написав на него вместе с женой семейный донос.) В туго завязанном жизненном узле переплета-ются не только судьбы – мысли; тут что ни человек – то носитель идеи, завоеванной, выстрадан-ной целой жизнью – накануне конца; повесть совершает то великое дело, которое и должна творить литература: она учит работать мысль читателя.
Но издана она лишь в Самиздате; восемь глав, сверстанные в "Новом мире", были из журнала вынуты. Вынуты, несмотря на то, что секция прозы обсуждала повесть и все 24 выступавших говорили о необходимости ее напечатать.
"В идейном отношении, – глубокомысленно заявляет "Литературная Газета", – повесть, как отмечалось на Секретариате, нуждалась в существенной переработке".
И это в статье – единственная характеристика повести!
Искусство бюрократического письма в том и состоит, чтобы осудить чью-то мысль – или книгу – не дав читателю ни малейшего представления о ней.
А любопытно было бы узнать: какая именно идея из проповедуемых автором не устраивает Секретариат? Идея очеловечивания человека? Ненависть к бессмысленной жестокости, пропиты-вающей жизнь до краев? Преклонение автора перед самоотверженной работой врачей? Размышле-ния о том, в какой мере врач имеет право самостоятельно решать судьбу больного? Какая именно?
На эти вопросы "Литературная Газета" ответить не только не хочет – не может. Тут в самом деле должен совершаться труд мышления, а думать и обосновывать свои мысли это вовсе не то же самое, что переставлять словечки: настойчивый отпор и мутная волна. Тут нужен анализ чужих идей, чужих аргументов, нужны поиски собственных доводов, живая, напряженная, страстная, строгая работа ума. Статья же "Идейная борьба..." поражает своей безыдейностью. Какая уж тут борьба идей, когда свежим и грозным раздумиям Солженицына, скорбным укоризнам Каверина, выступившего в защиту солженицынской повести, всем их мыслям, основанным на целой груде тут же приведенных ими фактов, газета противопоставляет не идеи, не мысли и уж конечно не факты, а либо порочащие ярлыки, либо какие-то пустые придирки, совершенно внешние, не касающиеся сути идущего спора... А.Солженицын, видите ли, отправил письмо IV Съезду "в нарушение общепринятых норм поведения", т.е. не в одном экземпляре, как положено, в Президи-ум, а в сотнях – Президиуму, журналам, делегатам. Да забудьте вы хоть на минуту о способе, каким было послано Письмо, вспомните о самом Письме, напечатайте его или расскажите читателю его содержание, ответьте на него, попробуйте противопоставить мыслям автора собст-венные, если они у вас есть, опрокиньте, опровергните его утверждения в открытом бою – тогда это будет называться идейной борьбой! А до тех пор это бюрократическая придирка. На роман "В круге первом" вы истратили семь слов "содержит злостную клевету на наш обществен-ный строй", – а в романе 35 печатных листов, а в романе десятки героев, а действие происхо-дит в самых разных слоях нашего общества, в разных его этажах, а сумма идей такова, что их хватило бы на десять романов, – где же именно скрывается на этих 35 листах злостная клевета? из чего она складывается? в чем состоит? почему бы вам не вытащить ее наружу и не опроверг-нуть?.. Вы ставите в вину В.Каверину, что он будто бы ежедневно слушает по иностранному радио свое письмо К.Федину (какая богатая осведомленность в домашнем быте писателя!), когда же дело доходит до дела, то есть до содержания письма, вы замечаете: "нет нужды разбирать это письмо в подробностях".
Нет нужды? если так – не называйте свое выступление идейной борьбой! Это какая-то другая борьба, не идейная.
У "Литературной Газеты" своя забота: А.Солженицын должен отмежеваться от шумихи, поднятой вокруг его имени на Западе. Вот тогда-то он сделается наконец идейным писателем и может надеяться быть удостоенным упоминания рядом с самой Галиной Серебряковой. (А не отмежуется – пусть пеняет на себя.) Главное, от чего ему следует отмежеваться – это от шумихи, поднятой на Западе вокруг Письма IV Съезду Писателей. (А заодно хорошо бы и от идей письма.)
Когда я впервые прочитала это необыкновенное Письмо, мне представилось, что сама русская литература оглянулась на пройденный путь, обдумала, взвесила все, что ей довелось пережить, подсчитала утраты и потери – помянула гонимых – тех, кого загубили в тюрьме, и тех, кого загубили на воле, взвесила урон, нанесенный гонениями на писателей духовному богатству страны, и голосом Солженицына произнесла – довольно! больше так нельзя! будем жить по-другому!
"...позднее издание книг и "разрешение" имен не возмещает ни общественных, ни художест-венных потерь, которые несет наш народ от этих уродливых задержек, от угнетения художест-венного сознания. (В частности, были писатели 20-х годов – Пильняк, Платонов, Мандельштам, которые очень рано указывали и на зарождение культа личности, и на особые свойства Сталина, – однако их уничтожили и заглушили вместо того, чтобы к ним прислушаться.) Литература не может развиваться в категориях "пропустят – не пропустят", "об этом можно – об этом нельзя". Литература, которая не есть воздух современного ей общества, которая не смеет передать общест-ву свою боль и тревогу, в нужную пору предупредить о грозящих нравственных и социальных опасностях, не заслуживает даже названия литературы, а всего лишь – косметики".
"Я предлагаю съезду принять требование и добиться упразднения всякой явной или скры-той – цензуры над художественными произведениями, освободить издательства от повинности получать разрешение на каждый печатный лист".
А.Солженицын сделал все возможное, чтобы голос русской литературы раздался на Съезде. Но несмотря на то, что десятки делегатов поддержали его и обратились в Президиум Съезда с требованием обсудить Письмо, – оно ни оглашено, ни обсуждено не было.
Трудненько, видно, бороться с идеями; гораздо легче замалчивать их и, замалчивая, порочить.
Голос литературы так и не прозвучал на писательском Съезде.
И это понятно. Их, проклятых, и в этом Письме слишком много: среди писателей одних лишь реабилитированных 600 человек (180 – посмертно!). Опровергнуть Письмо нельзя ничем – и факты и выводы неопровержимы; гораздо легче сообщить, как сообщила "Литературная Газета", что "западная пропаганда подняла вокруг письма разнузданную антисоветскую шумиху". Шумиха – шумихой, а в чем же дело в Письме? Почему оно не было ни напечатано, ни оглашено с трибуны? В чем его содержание? Почему шум шумихи заглушает для "Литературной Газеты" смысл самого Письма?