Текст книги "Депрессия. Между абсурдом и чудом"
Автор книги: Лидия Дорн
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Лидия Дорн
Депрессия. Между абсурдом и чудом
О чем эта книга
Для начала о том, чего в книге нет. Эта книга – не пособие по лечению депрессии! Здесь вы не найдете «рецептов счастья», психологических тестов и рекомендаций.
Речь пойдет не о плохом настроении, не о посттравматической депрессии и не о биполярном расстройстве.
Поклонникам доктора Курпатова или Лабковского не стоит читать эту книгу, их ждет большое разочарование!
Я рассказываю о своей жизни с эндогенной депрессией (в другой терминологии – клиническая депрессия, большое депрессивное расстройство, униполярная депрессия) и о выводах относительно ее природы. А также о методах, которые мне помогли с ней справиться. Мои методы подойдут не всем, да и методами это едва ли можно назвать. Скорее, речь пойдет о состоянии ума, вере и поиске внутренних источников радости, а упражнения, которые я привожу, открыли на эмоциональном уровне то, что было сначала понято на интеллектуальном.
Писать о депрессии – все равно что выставить на публичное обозрение собственную слабость, беспомощность и ущербность. Я не льщу себя иллюзией, что мой опыт кому-то поможет, чужой опыт обычно бесполезен. Но то, чему меня научила депрессия, кажется мне важным. Как только испарилась черная фигура Великого Внутреннего Инквизитора, который запрещал мне пачкать бумагу, я записала свою историю, не пытаясь ее приукрасить. Историю как внешнюю, так и внутреннюю.
Депрессию можно победить. И не просто победить, а понять, для чего и почему она случилась – и принять ее как трудный, но ценный опыт.
С самого начала
… он открыл самые потаенные уголки своего сердца и извлек оттуда нескончаемо длинного, разбухшего червя, страшного паразита, вскормленного его страданиями.
Габриэль Гарсиа Маркес, «Сто лет одиночества»
Вспоминается случай из детства. Мне шесть или семь лет, я лежу на кровати и безутешно рыдаю. Случилось страшное и непоправимое несчастье, и ничто никогда уже не будет хорошо. Мама и папа по очереди подходят и спрашивают, что случилось, но я не могу объяснить. Я лишь чувствую, что случилась беда; она огромна, но у нее нет названия. Папа пытается меня отвлечь, но у него ничего не получается. Намучившись, родители оставляют меня в покое. По телевизору начинается мой любимый мультик, но я отказываюсь его смотреть.
Таких эпизодов вспоминается множество, и все они связаны с чувством случившейся непоправимой беды. Самое первое мое воспоминание я отношу примерно к двухлетнему возрасту, потому что не умела еще сама одеваться и неуверенно держалась на ногах. Я просыпаюсь и вижу, что совсем одна в комнате. И почему-то тот факт, что все ушли и оставили меня одну, вызывает непереносимый ужас. Наверно, это была первая паническая атака в моей жизни – или первая, которая запомнилась.
Помню, как я изо всех сил цепляюсь за стенку кровати, потому что не хочу идти в садик, а меня силой отрывают и тащат. В садике я хожу по пятам за пожилой воспитательницей, и она меня за это ласково журит. От нее исходит душевное тепло, я тянусь к ней, как замерзающий тянется к огню. Она говорит: что ты ходишь за мной как хвостик, иди, поиграй с девочками. Но я не хочу играть с девочками, я боюсь пакостей и насмешек. И вообще, мир такое опасное и холодное место, что лучше держаться поближе к источнику тепла.
В семидесятые радио часто вещало про угрозу ядерной войны, и это служило поводом для моих истерик. Что будет, если начнется война? Что, если мы все умрем? Мама пыталась меня успокоить, говорила, что, может, войны и не будет, а если будет, то не все погибнут, и на этом ее аргументы заканчивались. Мне этого было мало, горе мое было велико, я оплакивала целое человечество и несправедливую хрупкость жизни. А горевать я умела качественно, могла прорыдать несколько часов, пока не истощались слезы и силы.
Нельзя сказать, чтобы я выросла в какой-то особо травмирующей семье. Со стороны мое детство выглядит вполне благополучным. Непьющие родители-инженеры, летом поездки к морю, зимой – походы на лыжах. Папа читал нам с сестрой книжки на ночь и показывал диафильмы. Ничего необычного, ничего страшного.
Страшное творилось дома у моей подруги детства. Но я об этом ничего не знала и не понимала, почему они с братом приходят к нам среди ночи. Мне и в голову не могло придти, что такое бывает; что дядя Володя – отец моей подруги, неприятный мужик с прокуренным голосом – напиваясь, превращается в монстра и избивает жену и детей. Брат подруги, замкнутый белобрысый мальчишка, не справился с этой травмой и спустя пятнадцать лет покончил с собой.
А меня было все благополучно. Но нет ни одной детской фотографии, на которой я смеюсь или хотя бы улыбаюсь (хотя на нескольких фото можно разглядеть кривую полуулыбку).
Мама как-то призналась, что меня стоило бы отвести к специалисту. Но про детских психологов тогда никто и не слышал, а обращение к психиатру покрывало несмываемым позором. Да что там, даже сейчас в нашей глубинке поход к психиатру чреват тем, что на следующий день коллеги по работе будут показывать на тебя пальцем и шептаться за спиной.
У меня был жуткий нейродермит – психосоматическое кожное заболевание. Некоторые иносказательные выражения могут проявляться буквально. Я была ребенком «без кожи». На ночь мне бинтовали руки, ноги и шею, но во сне я срывала бинты и сдирала с себя кожу. Однажды мама отвела меня к знахарке. В тесной грязной квартире толпились какие-то люди. Неопрятная бабка налила в таз бурый отвар с резким травяным запахом и погрузила туда мои руки по локоть. Отвар был нестерпимо горячим. Кажется, она делала что-то еще – шептала или плевалась, не помню. После этой процедуры ошпаренная кожа нестерпимо болела. Папа обложил мои руки листьями алоэ и замотал бинтами, а когда бинты сняли – оказалось, что кожи практически нет.
Когда мне было примерно лет двенадцать, родители – видимо, от отчаяния – отправили меня лечиться в кожно-венерологический диспансер. Он представлял собой деревянный барак со скрипучими лестницами, насквозь провонявший резким химическим запахом. Запах ощущался уже снаружи. В палате лежали взрослые женщины, много взрослых женщин – может, около десятка, я была там единственным ребенком. Два раза в день мы шли в специальное помещение, раздевались догола и обмазывались вонючей желтоватой мазью, черпая её руками из здоровенного чана. На лестнице иногда встречались мужчины, они смотрела на меня с веселым недоумением.
Я начала строить план побега. До дома было недалеко, но у меня не было ничего из одежды, кроме больничного халата. Но тут мои родители узнали, что меня лечат гормональной мазью, и забрали меня домой.
Я рассказываю об этом, потому что кожное заболевание было еще одним проявлением депрессии. Так неприятие себя проявлялось на психосоматическом уровне. По сути это была форма аутоагрессии. Но не только. Быть «без кожи» означает сверхранимость, отсутствие всякой защиты, уязвимость и прозрачность. Долгие годы спустя меня продолжало мучить это чувство: как будто вместо кожи у меня прозрачная проницаемая оболочка, сквозь которую вся грязь внешнего мира проникает внутрь.
Период от семи до четырнадцати лет можно назвать относительно нормальным. Болезнь никуда не делась, но как бы спала. Я хорошо училась, не доставляла хлопот родителям, много читала, ни с кем не дружила кроме той единственной подруги детства, ненавидела мерзкую коричневую школьную форму и колготки, никуда не ходила, ничем не увлекалась и почти ничего не помню из того времени.
Иногда случались панические атаки. Это происходило, когда я оставалась дома одна. Без всякой причины нападал непереносимый страх; казалось – секунда промедления, и случится что-то невообразимо страшное. Я выскакивала из квартиры с бешено колотившимся сердцем, не успев толком одеться, и на улице успокаивалась, потому что там были люди. Во дворе дожидалась прихода родителей. В пустоте квартиры пряталось неведомое зло, грозящее безумием и смертью. У него не было ни облика, ни названия.
Ухудшение случилось в старших классах. Боль. Я не понимала, что со мной не так. Слова «депрессия» я тогда не знала, да и никто из моего окружения не знал. Сейчас любой может открыть интернет, найти описание симптомов и поставить себе диагноз. У меня же не было ничего, журналов «Здоровье» и невесть откуда взявшегося старого учебника по патопсихологии, согласно которому я определила у себя шизоидную акцентуацию личности.
Как-то, когда мне было лет 16, я собралась с духом и отправилась в поликлинику к психиатру. В кабинете кроме врача находились практикантки медучилища. Я даже узнала пару знакомых лиц, эти девочки недавно закончили мою школу. Они стояли группкой, перешептывались и посмеивались. Конечно, мне и в голову не пришло возмутиться. Даже мысли не возникло, что это не правильно, не хорошо, не этично. Не помню точно, что я тогда говорила врачу, зато прекрасно помню любопытные взгляды практиканток и чувство жгучего стыда. Я попросила выписать мне какое-нибудь лекарство. Врач спросил, где моя мама. Зачем-то я наврала, что мама сидит в коридоре. В итоге выяснилось, что мамы нет, и таблетки мне так и не выписали. Видимо, с моей мамой все-таки связались. Врач решил, что таблетки мне нужны, чтобы покончить с собой. В то время мысль о самоубийстве мне в голову не приходила. Тогда еще нет. Так закончился мой первый визит к психиатру – очередной травмой.
История болезни
«Я наверно везучий, раз до сих пор что живой»
Борис Гребенщиков, группа «Аквариум»
После школы я поступила в вуз в областном центре. Свободных мест в общежитии не оказалось, пришлось снимать комнату и делить ее с другой девушкой. Хозяйка считала, что две кровати – излишняя роскошь, две тощие студентки вполне могут уместиться на одной. Было мучительно неловко делить постель с чужой, молчаливой и неприятной мне девицей.
В институте я продержалась месяца два. Не знаю, как описать мое тогдашнее помраченное состояние. Это так же трудно, как описать тягостный кошмар: вроде ничего страшного не происходит, а просыпаешься с чувством удушья и колотящимся сердцем и понимаешь, что побывал в аду и что ад и есть настоящая реальность, а вот этот вроде бы реальный мир – хрупкая иллюзия, тонкий лед под ногами. Только тут все наоборот, реальность сама была кошмаром.
Меня по сути не было, меня поглотила душевная боль. Она не была физической, но ощущалась так же сильно, как физическая. В голове ворочался осколок, впиваясь в сознание острыми краями. Я видела, как течет по улицам кровь. Это были не настоящие галлюцинации, я отдавала себе отчет в том, что кровь не настоящая. Галлюцинация накладывалась на реальность полупрозрачным слоем. Это была болезнь, но я об этом не догадывалась, я считала себя ущербной и испытывала постоянное чувство вины за собственную ущербность. Когда болит рука, ты не стыдишься этого. Но когда больно сознание, как отделить себя от болезни?
Однажды я не выдержала, позвонила родителям и сказала, что больше не могу и еду домой. Так закончился мой первый опыт самостоятельной жизни.
На следующий год мне удалось поступить в московский вуз, совсем новый, только что вылупившийся. Там открылись новые для того времени специальности: менеджмент, социальная работа, психология. Студентам предоставили общежитие, и оно оказалось комфортным. Бытовой комфорт почему-то всегда был важен для выживания и сильно влиял на душевное состояние.
Училась я так себе. Часто по утрам не могла заставить себя встать и пойти на лекцию. Каждое пробуждение – как удар под дых. Чувство абсурдности, неправильности жизни обрушивалось невыносимой тяжестью. Наверно, нечто похожее испытывает человек, переживший утрату; он забылся сном, но первые же мгновенья после пробуждения напоминают ему о случившейся беде, и единственное, чего он жаждет – вернуться обратно в сон, в блаженное небытие, и желательно навсегда.
А когда все же выбиралась на лекцию, то высиживала ее с трудом: тревога и тоска скручивали внутренности узлом, так что становилось физически больно. Поэтому большую часть лекций я пропустила, вместо этого читала детективы, книги по философии и еще много всего. После особенно хороших книг делалось особенно плохо, хуже всего – от Набокова и Маркеса. Поэтому в основном я читала детективы. В детективах смерть – не трагедия, а всего лишь часть игры, элемент головоломки. Было нечто успокаивающее в таком отношении к смерти.
Интенсивность боли при чтении стихов до сих пор – верный критерий их качества. Если не больно – значит, стихи плохие.
Интерес к учебе я потеряла примерно на втором курсе. Когда-то в доинститутскую эпоху я наивно полагала, что наука может объяснить мир и сознание. Но привычная, усвоенная еще в школе картина мира оказалась сплошным надувательством и рухнула как картонная декорация. Величайшее чудо – человеческий разум – наука низвела к убогому описанию высшей нервной деятельности, подменила суть ярлыками и разложила их по полочкам: вот вам восприятие, вот память, вот речь. Некоторым ученым свойственно магическое мышление: давая имя непонятному явлению, они думаю, что получают над ним власть.
Зарубежные подходы типа психоанализа и бихевиоризма тоже ничего не прояснили, и все это очень напоминало известную притчу о слоне и слепцах. У меня возникло устойчивое отвращение к науке. Не к той, что заглядывает внутрь атома или клетки, а к той, что все самое удивительное и чудесное – зарождение жизни, природу сознания – толкует нелепо и смехотворно и выдает свою унылую трактовку за истину.
Перед сессиями мне каким-то чудом удавалось собраться с силами и подготовиться. То ли мне везло, то ли с нас не очень строго спрашивали. Учебная программа была новая, на нас ее только обкатывали.
Что же касается отношений, то тут тоже было сущее бедствие. Трудно строить приятельские отношения с людьми, когда у тебя, мягко говоря, низкая самооценка. Я не умела улыбаться, поддерживать беседу, флиртовать, смотреть людям в глаза. Даже собственный голос казался мне странным и неправильным.
Состояние при депрессии часто сравнивают с черной дырой, вызывающей сильный ужас. Это сравнение верно, именно так я обычно и воспринимала свое состояние. Ужас бывал фоновым и терпимым, а бывал и запредельным. Понятно, что никакая психика не в состоянии вынести запредельный ужас в течение длительного времени. Некоторые люди описывают приступы депрессии, при которых подобное состояние ужаса и вызванного им паралича воли длится неделями. Не могу представить, как такое можно вынести и не сойти с ума.
У меня приступы паралича длились несколько минут, максимум – пару часов. Я испытывала чувство падения в черную пропасть и не могла говорить. Если рядом находились люди и обращались ко мне, я не реагировала. Язык словно отнимался, слова казались неподъёмно тяжелыми, бессмысленными и ненужными.
Одна из таких «черных дыр» настигла меня в Эрмитаже при виде картин Пикассо. То было мгновенное узнавание: я уже видела когда-то эти исковерканные формы, я знала их, я жила среди них, я была ими, я сама их нарисовала. Я будто посмотрела в зеркало и увидела там искалеченную, больную, страшную правду.
Музыка тоже причиняла боль, так же, как картины и стихи, но более острую. Она пробиралась под кожу и выворачивала душу, напоминала о чем-то невозможно прекрасном и навсегда утерянном. В результате в мозгу сработал защитный механизм – я перестала воспринимать музыку. Музыка превратилась в сложный набор звуков, в беспокойный и сложный шум.
Страх в разных проявлениях присутствовал постоянно: страх находится в комнате и страх выйти на улицу; страх ездить в метро, страх находиться в толпе, страх сойти с ума. Часто казалось, что в голове заложена бомба с часовым механизмом, которая может в любой момент взорваться, и остаток жизни я проведу, бессмысленно пялясь в пространство.
Я тонула и не видела выхода.
Когда стало совсем невмоготу, я решила положить конец своему жалкому существованию. Внутренний голос сказал мне, что такое ущербное существо, как я, просто не заслуживает жизни. У моего внутреннего голоса есть имя: я называю его Великий Внутренний Инквизитор. Спорить с ним бесполезно, противостоять невозможно. Я представляю его в виде зловещей фигуры в черном плаще, а мое «Я» – запертый в тесную клетку ребенок, получающий удар плетью за каждую попытку освободиться. На какие самостоятельные решения и жизненные выборы способен этот ребенок? Поэтому я завидую перфекционистам, перфекционизм куда лучше беспомощности. Жертва Инквизитора виновна по определению, что бы она ни делала. Тут даже не критика, а полное неприятие, ненависть. По сути Инквизитор заслонил собой весь мир. Он парализовал волю и блокировал любое взаимодействие с миром. Как бы ты ни поступил, что бы ни сказал – получится плохо. Что, сомневаешься в себе? И это тоже стыдно, нормальные люди не сомневаются в себе и не боятся действовать. Живи правильно и будь правильным, а раз не можешь – исчезни. Не пачкай мир.
Он сказал: умри без следа, потому что след – это нечистота. След пачкает чистоту небытия, как музыка пачкает тишину, как краска пачкает чистый холст.
Я стала просматривать адреса и телефоны крематориев в «Желтых страницах», сама не понимая, зачем я это делаю. Я бы предпочла уехать в Тибет и там исчезнуть навсегда в вечных снегах и желудках стервятников, но до Тибета было слишком далеко.
Поэтому я начала скупать в аптеках таблетки – те, что можно приобрести без рецепта, все подряд. Не знаю, что это было – глупость, наивность или помрачение ума, но почему-то я была уверена, что среди таблеток, если набрать их побольше, непременно найдутся такие, которые окажутся смертельны. Время было доинтернетное, в плане способов самоубийства – неискушенное.
Думала ли я о родителях, о том, каково им будет? Думала, но желание умереть было сильнее. Точнее, не умереть, а перестать быть и чувствовать боль. Я больше не могла выносить себя. Если ненавидишь себя, то убить себя – вполне логичное решение, разве нет?
Дождавшись выходных, когда моя соседка по комнате ухала ночевать к другу, я проглотила таблетки (примерно стакан), легла и стала ждать смерти. А дождалась бешеной тахикардии: сердце то выпрыгивало из груди, то замирало почти полностью, потом начала рвота. Так прошло несколько часов; кажется, я несколько раз теряла сознание. К исходу ночи я поняла, что не умру, и вызвала скорую. Врачу сказала, что отравилась тортом. Мне сделали промывание желудка, и никто ничего не узнал.
Невыразимое одиночество и холод тех минут, когда я ждала смерти, находятся далеко за пределами даже моего воображения. В состоянии клинической смерти люди иногда видят свет и коридор, ведущий к свету. Но я пошла в другую сторону. Кто сам отрезает себя от жизни и света, тот видит противоположность. Ощущает, как жизнь и свет удаляются, безвозвратно исчезают, и нет ничего страшнее этого чувства ни при жизни, ни после. Если ад существует, он видится мне именно так – как растянутый до бесконечности миг умирания души.
После неудачной попытки умереть я рассудила, что жизнь дала мне второй шанс и нужно им воспользоваться, то есть пытаться жить дальше и искать пути спасения.
Когда у вас что-то болит, естественно искать причину боли, чтобы от нее избавиться. Когда болит сознание – поиск причины ведет в метафизические области. Нужно было объяснить себе мир, не больше и не меньше.
Я начала ходить в церковь и даже крестилась, но никакого облегчения это не принесло, скорее добавило страха. Пугало само представление о рае как о месте, где душа будет пребывать бесконечно. Поскольку состояния душевной радости я себе в принципе не могла вообразить, да еще длящейся бесконечно, то рай выглядел жутким местом вечного заточения в пустоте – без боли, но и без радости, и попади я в такое место, мне бы захотелось умереть еще раз. К тому же библейские истории вызывали много вопросов, а ответов никто не давал. А веровать, ибо нелепо, не хотелось.
Экзистенциальная философия оказалась близка по духу, но какой прок от того, что не приносит облегчения? Я и без нее всем нутром ощущала абсурдность, одиночество и холод жизни.
Психоанализ кое-что объяснял, но какой прок в выводе, что ты застрял на оральной фазе или не преодолел инфантильной привязанности? Юнг был интересен, но тоже бесполезен. Немецкие романтики подтверждали, что единства с мирозданием больше нет и не будет, что мир раскололся пополам, трещина никогда не зарастет и мировая скорбь – наш удел навеки.
К концу обучения у меня появились друзья. Но ни о каких здоровых отношениях с противоположным полом в моем тогдашнем состоянии и речи быть не могло. Чувства, даже если они и были взаимными, не приносили радости, зато боли – сколько угодно. Как строить взаимоотношения, когда не можешь, не умеешь испытывать положительные эмоции, радость или удовольствие? Но без близких отношений, без любви и умения дарить любовь невозможно стать счастливым. Получается замкнутый круг.
Недавно я спросила одного своего однокурсника: неужели никто не видел, что со мной творится? Наверняка мое поведение со стороны выглядело странным. Его ответ многое прояснил. Не у меня одной были проблемы, то был трудный возраст и трудное время. Все мы, обитатели общежития, вырвались из душных провинциальных городков, все были более или менее покалечены советским воспитанием и разного рода неблагополучием. Многие из нас скрывали душевные травмы.
К тому же, эндогенную депрессию со стороны не видно. Тяжелой депрессии не свойственно демонстративное поведение, на него просто нет ресурсов. Соседка по комнате, например, считала меня флегматиком, тогда как мимическая бедность и замедленная реакция являются типичными внешними признаками депрессии.
Девяностые – время неприкаянности. Старые устои рухнули, на их месте возник вакуум, полное отсутствие жизненных ориентиров. Непонятно было, как жить, к чему стремиться.
Ни я, ни мои друзья не хотели повторять жизненный сценарий родителей. Поиск новых путей и смыслов мог завести далеко.
Так, однажды мне в голову пришла ошибочная идея, что причина моих бед – «Супер-эго». Даже тогда я не понимала толком, что со мной происходит, однако смутно подозревала, что моя причина моей ненависти к себе кроется где-то в далеком детстве и решила, что гипертрофированное «Супер-Эго», задавившее мои желания – подходящее объяснение. Понятия о том, что такое такое хорошо и что такое плохо, чувство вины и самокритика – это шаблоны, навязанные мне социумом, а значит их нужно разрушить, чтобы стать свободной и счастливой. А сделать это можно, свершая социально неодобряемые поступки, нечто очевидно плохое. Все перемешалось в моей голове.
Следуя этой ошибочной логике, я натворила немало глупостей и пару раз попадала в опасные ситуации, которые могли закончиться плохо. Мужчины, с которыми не стоило связываться, мелкое воровство, странные места, в которых не стоило оказываться. Я могла бы растянуть описание моих отчаянных и жалких эскапад на десятки страниц, но не вижу смысла, пользы это никому не принесет. Для моих целей достаточно обрисовать общую картину.
В результате стало только хуже, а чувство вины усилилось. Сейчас мне мучительно стыдно вспоминать о некоторых моих поступках, но я оправдываю себя тем, что мной двигала болезнь.
Но в основном я жила внутри себя, как в коконе, избегая болезненного соприкосновения с внешним миром. То было интересное время, и мне жаль, что я его пропустила. Митинг и танки у Белого дома, песни под гитару на соседнем этаже, интересные и прекрасные люди вокруг – я все упустила.
Когда я вижу молодых людей – улыбчивых, жизнерадостных, бодрых – то не могу представить себя в их коже, не могу вообразить, что они чувствуют, как ощущают жизнь. Каково это – когда не болит ни душа, ни тело? Они для меня все равно что инопланетяне. Хорошее или просто нейтральное настроение мне было недоступно в том возрасте. А когда пришло выздоровление, молодость давно ушла. Я никогда не узнаю многих вещей. Не узнаю, каково это – влюбиться и не вылезать две недели из постели, каково растить ребенка в счастливой и благополучной семье, стоить планы на будущее и карьеру
и многое другое. Это немного грустно, но я научилась ценить мое прошлое и мой уникальный опыт.
Беспомощность
Моя жизнь дребезжит, как дрезина.
А могла бы лететь мотыльком.
Борис Гребенщиков, группа «Аквариум»
Если бы меня спросили, что такое депрессия, я бы ответила, что это беспомощность, доведенная до предела.
Нужно было искать работу и жилье. О работе по специальности и думать было нечего, я оказалась к ней совершенно неспособна. Профессия подразумевала работу с чужими проблемами, а мне бы справиться со своими. Мои сокурсники занимались кто чем, пытаясь заработать на жизнь. Кто пошел в агенты по продаже недвижимости, кто в аспирантуру, кто в ночные бары. Я тоже честно попыталась продержаться на плаву и испробовала себя в роли официантки. Это была катастрофа. Нужно было улыбаться, быстро соображать и хорошо запоминать. Ничего из этого я делать не умела и плавала в густом сиропе тоски и беспомощности. В первый же день перепутала заказы (спас повор-кубинец, пожалел и не выдал начальству), получила выговор за неулыбчивость и поспешила уволиться, пока не наделала убытков, которые пришлось бы оплачивать из своего кармана.
Проблема была не в том, что работы не было, а в том, что я была абсолютно непригодна ни к какой работе. Звонить незнакомым людям и пытаться убедить их в том, что я что-то из себя представляю и на что-то способна, было так трудно, что я обливалась холодным потом и теряла голос. Я чувствовала себя обманщицей, а обманывать было стыдно и страшно, ведь обман разоблачат.
И я сдалась. В очередной раз требования жизни оказались чересчур высоки для меня.
Я снова вернулась в родной город, в родительский дом, эмоциональной развалиной, без планов на будущее и перспектив, с чувством поражения и полной безнадежности. Но зато там, по крайней мере, была крыша над головой.
Позже я работала в разных местах и разных городах, но ни на одной работе так и не смогла удержаться дольше нескольких месяцев (год – это мой рекорд). Чем бы я ни занималась и каких бы успехов ни достигала, вечно чувствовала себя самозванкой и обманщицей. И по-прежнему совершенно не понимала, чем нужно и стоит заниматься.
Я работала ночной продавщицей в ларьке, где ко мне приставал охранник. Уборщицей в клинике для гемодиализа, где отмывала с пола пятна крови. Нянечкой, журналистом, переводчиком на заводе. Как-то я освоила несколько графических компьютерных программ, после чего несколько лет занималась дизайном.
Одним из самых странных мест, куда меня занесло, была крутая студия компьютерной графики в Москве. Я записала несколько своих творений на диск (они были примитивными, но оригинальными), пришла в студию и сказала: возьмите меня, я хочу здесь работать. И показала свои жалкие поделки. Арт-директор хмыкнул, усадил меня за компьютер и велел сотворить что-нибудь этакое. Вместо мыши был графический планшет, на мониторе – ни одной знакомой иконки. Вокруг сидели за своими компами длинноволосые молодые люди и творили чудеса. На мониторах мелькали лица известных поп-звезд, отснятых на зеленом фоне, вокруг них расцветали компьютерные спецэффекты.
Я села и стала пытаться творить. Арт-директор подходил, хмыкал и в конце дня сказал, чтобы завтра пришла снова. Меня хватило на неделю.
Это место внушало мне дикий страх. Оно очень напоминало рекламное агентство «Generation „П“» Пелевина, в котором изготавливали телевизионных политиков. Бесконечные этажи, длинные коридоры, двери без табличек. Странная, напряженная атмосфера. Странные, напряженные люди. Однажды случилась драка, я не поняла, из-за чего. Один из дизайнеров слетел с катушек и напал на начальника. Кажется, он был под кайфом.
У меня возникла бредовая идея, будто бы меня затягивает внутрь трехмерной компьютерной программы и скоро затянет насовсем, и я исчезну из реальности и перейду жить в виртуальное пространство. Мне снились кошмары. И конечно, я была уверена, что зря трачу чужое время и обманываю моих работодателей, ведь я же знала, что ни на что не гожусь.
Наверно, именно полное неверие в себя помешало мне добиться настоящих успехов в какой-либо области. Мои умения разнообразны, но все поверхностны. А жаль, могло бы быть иначе…
Социальные навыки у меня были примерно на уровне ребенка, который большую часть жизни провел в клетке. До сих пор работа в коллективе с восьмичасовым рабочим днем – непосильная для меня задача. Притворяться нормальной я даже не пытаюсь – это все равно, как если бы человек, не умеющий плавать, вздумал притвориться пловцом.
Депрессия сама по себе истощает психические резервы, а необходимость поддерживать общение эти резервы просто сжирает. Всегда повторялся один сценарий: какое-то время я заставляла себя ходить на работу, а потом разом что-то ломалось и я больше не могла себя заставлять, даже если жить было не на что и было ясно, что придется искать новую работу, и легче там не будет.
Со стороны это похоже на лень и безволие. Точно не лень. А вот с волей и правда беда. Помню, шла я как-то на работу, и вдруг тело отказалось идти дальше. Я велю ему идти, а оно встало и не двигается. Так я и застыла посреди пути, точно парализованная, понимая, что идти нужно, но не в состоянии заставить тело двигаться. Странное, унизительное чувство, когда собственное тело тебя не слушается.
Связь между депрессией и хронической усталостью прямая, и оба эти фактора практически делают человека инвалидом. Проблема в том, что инвалидность эта невидимая. Окружающим очень хочется дать тебе пинка и сказать нечто в роде: хватит лежать, займись чем-нибудь, возьми себя в руки, думаешь другим легко, соберись, не будь тряпкой. И «тряпка» станет терзаться чувством вины, но взять себя в руки все равно не сможет, это так не работает. Неизбежные мысли о собственной «нетаковости», неправильности, ущербности усиливают чувство вины и только еще больше усугубляют проблему.
Спасением стал фриланс. Комплекс самозванки никуда не делся, но я научилась его игнорировать. Для этого пришлось изменить образ мыслей, выработать особый подход к жизни и ко всем моим действиям и поступкам.
Эмоциональная инвалидность
Невероятно, как неприятное происшествие утрачивает свою остроту, стоит его изложить в виде рассказа.
Не поэтому ли писатели занимаются своим
писательским мастерством?
Й. А. Линдквист, «Движение, Место второе»
Человек в состоянии депрессии часто невыносим, жизнь с ним требуется бесконечного терпения. По себе знаю, как эгоистичен и невнимателен к окружающим он может быть. Трудно ожидать от того, кто поглощен своим внутренним адом, внимательного и заботливого отношения к близким и друзьям.