Текст книги "Люсина жизнь"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
II
Портретная галерея
Всю последнюю неделю вьюжит немилосердно. Огромные сугробы снега намело по обе стороны дороги. Жестокая стужа стоит на дворе. Бабушка и отец боятся отпускать меня ежедневно в «Анино» по такой погоде. Мисс Гаррисон в короткой записочке на имя папы предлагает привезти меня и оставить у них пока длятся метели и бураны.
Закутать хорошенько и привезти. Они вышлют за мною закрытый экипаж для этой цели.
Уже не раз зимою мне приходилось гостить в Анином по два, по три дня. И это время я считала самым для меня интересным. Мы спали с Лили и Ани в одной спальне и болтали до полуночи. А вечером, приготовив уроки, играли в лото на орехи или же в новую нами самими выдуманную игру в индейцев. Все это было очень весело и занятно. Гораздо более весело, нежели проводишь долгие вечера дома, среди взрослых. Отец сидел за своими книгами или проверял отчеты по имению, моя милая старушка-бабушка больше просиживала в глубоком кресле над вязаньем бесконечных шарфов. А тетя Муся…
Удивительно изменилась за последние годы моя веселая жизнерадостная тетушка. Вот уже шесть лет прошло с тех пор, как она окончила курс ученья в институте и выпорхнула на свободу, веселая и радостная как бабочка. Выпорхнула из-за тесных стен своей «тюрьмы» с яркими надеждами и светлыми мечтами о грядущем счастье. И из тюрьмы попала в тюрьму же по ее собственному выражению.
Наш глухой, уединенный городок не мог блистать избранным обществом, да и веселиться как-то не умели в нашей глуши. В гости ездили друг к другу редко, а семьи соседних помещиков и совсем не посещали одна другую. Немудрено, что молодая жизнерадостная, несколько легкомысленная девушка заскучала в своем гнездышке. Эта скука отразилась и на характере тети Муси. Она стала раздражительной и капризной. Книги ей надоели, хозяйничать же она не любила и не умела и с первого же дня появления у нас Гани взвалила все хозяйство по дому на ее плечи.
– Еще два-три года пройдет, и совсем запишусь в старые девки, – брюзжала тетя Муся. – И немудрено: неделями голоса человеческого не слышишь в нашей трущобе!
Бабушка болезненно морщилась от этих слов.
– Поехала бы в город, Мусечка. Визиты бы сделала полицмейстерше, казначейше…
– Очень мне это нужно, мамаша, надувала губки девушка, – удивительно интересны мне ваши казначейши и полицмейстерши.
– Ну так в клубе вечер будет, вот и съезди с Сергеем.
– Ужасно нужен мне и ваш клубный вечер. Да с кем танцевать-то там, сами подумайте, мамочка. Медведи какие-то, а не люди право! – возмущалась она.
– Ну, уж я и ума не приложу в таком случае, чем занимать тебя, матушка. Книги и ноты ты забросила, не читаешь и не играешь совсем. О хозяйстве и говорить нечего. Гликерия Николаевна его на себя взяла. Эх, стара я, стара становлюсь, Мусечка, а то бы и в гости с тобой смахала и в клуб… Да вот горе – ноги болят, деточка…
Я часто слышу теперь такие разговоры, и мне становится нестерпимо жаль и старую бабушку и бедную скучающую тетю Мусю. Жаль и отца, который дни и ночи измышляет способы расширить и упрочить благосостояние нашей маленькой усадьбы. И тоскливо делается на сердце. Тянет куда-то от этой тоски, туда, где звучат веселые детские голоса, звенит юный смех, переливаясь колокольчиками, носится по всему огромному дому топот резвых ножек. И нет поэтому ничего удивительного в том, что в графскую усадьбу я готова лететь, как на праздник.
* * *
Мы с Ганей уже третий день живем в Анином. А вьюга все мечется, все неистовствует в поле. На большой дороге злобствует метель. Мороз злится – свирепствует в окрестных лесах, дубравах. Нас не водят гулять все эти дни, мы сидим дома. Ходят учителя, готовим уроки. А по вечерам весь дом перевертывается вверх дном от наших прыжков, скачков, бешеного крика.
Мисс Гаррисон разрешает нам «беситься» вволю. Она находит, что в часы досуга детям необходимо посуетиться, пошалить, побегать, покричать.
Нынче вечером у нас урок танцев. Танцы нам преподает старый клубный дирижер, он же преподаватель в женской гимназии, Ноч Пауль, остзеец по происхождению. Он сам играет на скрипке и показывает одновременно нам па. Новых модных танцев наш старик не переносит. Он учит нас только мазуркам, вальсам, полькам, кадрилям.
– А прочей ерунде сами выучитесь, – говорит он.
– Тра-ля-ля-ля! – выпиливает его певучая скрипка.
– Тра-ля-ля-ля! – тщательно выворачивая ноги, выделываем мы в такт ее музыке самые разнообразные па.
Ани – любимица старого Пауля. Когда она в белой коротенькой юбочке порхает с развевающимися локонами по большой двусветной зале, старый Пауль, не спускает с нее восхищенных глаз и, следуя за нею по пятам со своей скрипкой, восторженно шепчет: «Ундина! Настоящая Ундина!»
Я танцую с Этьеном, Вадя – с Лили, Мария Клейн – с Ани. Искусство танцев положительно не дается последней. Она тяжеловесна и неграциозна до последней степени. Наш старый немец совсем игнорирует ее.
– Тумба – не барышня… Ни жеста ни грации… Ничего.
И Ани сердится. Мария постоянно наступает ей на ноги, иногда толкает в силу своей неуклюжести, иногда роняет на пол. Сегодня она особенно неловка, неуклюжа. Старик Пауль рассердился вовсе… Его недовольство выражается на игре. Скрипка пиликает пронзительно и немилосердно вальс на «Сопках Маньчжурских».
Я верчусь под звуки его с Этьеном.
– Будем играть в индейцы, – говорю я моему кавалеру, делая чуть ли не десятый тур.
– Хорошо. Но при условии, мы с тобой будем белыми. Я капитан Фрей, ты Магда. А все они краснокожими. Да?
– Ну, понятно. Ты капитан Грей. Я – Магда, твоя невеста. Как всегда.
– Как всегда, – вторит Этьен.
Мы любим наши уроки танцев, но сегодня не до них. Сегодня предстоит заманчивая игра в индейцев. Скорее бы кончился урок и старый Пауль уезжал со своей скрипкой. Наконец-то! Скрипка уложена в футляр, и мы бежим провожать ее владельца до передней. А оттуда с разрешения мисс Гаррисон в картинную, вернее, портретную, галерею. Здесь, в этой длинной узкой комнате, прилегающей к пустынной бильярдной всегда холодно, пустынно и немного жутко. Здесь царство мертвых. Царство предков семьи д'Оберн, их портреты вывезены сюда давно-давно из далекой Франции. Здесь на больших полотнах в потемневших от времени рамах висят изображения рыцарей в латах, со шлемами и веющими перьями, и пудреных маркизов с лорнетами в руках и мушками на лицах и нарядных красавиц в широчайших фижмах с традиционными розами на груди. Потом идут ближайшие предки – прабабки и бабки, дедушка и отец нашего графа. Эти уже не имеют ничего французского в своем типе. Они обрусели. И вот, наконец, «она». Покойная графиня, мать Ани, Этьена и Вади, мать старших графинь. Она умерла, производя на свет последнего сына – Вадима. Этьен ее помнит смутно и любит какой то болезненной нереальной любовью, Ани же не помнит совсем. Графиню д'Оберн тоже звали Анною, Ани. В честь ее так прозвана и усадьба, и белая лодка, и павильон в саду. Она – красавица с золотыми волосами и зелеными глазами, как у младшей дочери. Но черты лица ее добрее, мягче и отпечаток грусти лежит на них. А рядом с графиней висит ее бабушка. О, какое лицо! Крючковатый нос, злые глаза, жидкие косицы на ушах. Ведьма, совсем ведьма, да и только. Саркастическая усмешка не сходит с губ. А злые глаза точно следят за нами.
Этот портрет мы не любим и боимся. И часто пугаем им друг друга по вечерам, говоря, что в один прекрасный час страшная старуха выйдет из рамы и очутится в нашем обществе.
Но сейчас нам не до нее.
Мы прибежали сюда в портретную галерею, чтобы играть в индейцев. Это – очень забавная игра, захватывающая нас всецело. Несколько бархатных выцветших от времени диванов без спинок, чинно расставленных по стенам, выдвигаются теперь на середину портретной. Это наш корабль, на котором плывет капитан Грей и его невеста Магда, то есть Этьен и я. Судно терпит крушение. Нас выбрасывает на берег, полуживых, измученных, истерзанных волнами. А там уже ждут индейцы… Гремучий Змий, Длинная Рука, Орлиный Взгляд и Тигровый Коготь… Нас связывают. Бросают в нас топориками, предварительно привязав к дереву… Потом, появляется жрец, он же и вождь племени Длинная Рука, он же и Мария Клейн. Жрец испрашивает языческого бога, как поступить с нами, изжарить нас на костре или съесть в сыром виде. Мария так и говорит: «Сырьем» и этим, по правде сказать, несколько ослабляет впечатление. Однако Великий Дух велит отпустить нас на волю, но… только одного из нас. Другой должен умереть. Тут капитан Грей является во всем блеске своего великодушия. Он хочет спасти свою Магду и умереть за нее. Зовет жреца и вручает ему судьбу Магды, прося покровительствовать ей. Это так трогает индейцев, что они решают пощадить обоих пленников. Тут-то и начинается самая интересная часть игры, то есть праздник у вигвама. Мы начинаем кружиться, орать во все горло и топать ногами так отчаянно и неистово, что тени предков, я думаю, вселяющиеся, по нашему глубокому убеждению, в свои портреты на ночное время, предпочитают унестись отсюда за тысячи верст.
Скачут индейцы, скачут белые и даже прыгает жрец, сохраняя свое постоянное, сосредоточенно-серьезное выражение на бледном, недетском лице.
Вдруг во время самой отчаянной скачки мы слышим дикий, пронзительный крик:
– Ай-ай, глаза! Посмотрите, глаза! Посмотрите! Они движутся.
Вмиг пляска прекращается. Мы все сбегаемся в кучку с испуганными встревоженными лицами и смотрим друг на друга.
– Кто кричал? Про какие это глаза? – спрашиваем бестолково все вместе.
– Старухины глаза! Глядите, глядите! Они движутся!
– Ай! – новый пронзительный визг оглашает комнату, и Ани с закатившимися зрачками падает на пол. Теперь она бьется на холодном паркете и пронзительно дико визжит. Прибегает мисс Гаррисон, madame Клео, Ганя…
– Дети, что вы? Как можно так пугать!
И тотчас же смолкают при виде валяющейся в припадке Ани.
– Дитя! Дитя! Что с тобою?
Но в ответ несется только новый крик отчаянный, полный ужаса.
Madame Клео поднимает Ани и уносит из портретной. За нею бежит испуганная Мария. Мисс Гаррисон с места начинает производить дознание.
– Кто кричал? Что такое?
Но тут выступает Лили, бледная как смерть.
– Кричала я, – говорит девочка, – потому что испугалась. Я видела как у нее двигались глаза. – И она, протянув руку, указывает на портрет старухи.
– Какие глупости! – говорит сердито мисс Гаррисон. – Глаза не могут двигаться… Напугала только Ани и взбудоражила весь дом. Если еще что-либо подобное повторится, я посажу тебя в карцер. А теперь, марш пить молоко и спать!
В этот вечер мы шепчемся до полуночи.
Ани, успокоенная сахарной водой и валериановыми каплями, давно уже спит. Но я и Лили, мы бодрствуем. Лежим обе в постелях, Лили на своей, я на кушетке, где мне устраивают ложе на ночь, и тихо сообщаемся по поводу происшедшего.
– Зачем ты кричала? Что ты видела? – спрашиваю я.
– Глаза, понимаешь? Живые глаза у этой старухи. Они двигались, – с экспансивным жестом шепчет маленькая швейцарка.
– Ты врешь, Лили, как могли двигаться глаза на портрете! – усомнилась я.
– Mais je te jure, cherie (но я клянусь тебе, душечка), что старуха моргала ими… Ах, это было так страшно! Если бы ты могла только видеть это сама!
Неожиданно странное и жуткое чувство пронизывает меня всю насквозь, все мое существо. Мне хочется видеть самой живые глаза на портрете. Меня всегда тянет разузнать все неведомое, таинственное, особенное. Я не признаю ничего непонятного. Слишком у меня здоровая для этого душа. И сейчас хочу постичь во что бы то ни стало непостижимое. В доме тишина, все спят. Только я и Лили, двое бодрствующие в этом сонном царстве. В обычное время мы недолюбливаем друг друга, ссоримся и вздорим с Лили. Но нынче мы друзья, нынче мы сообщницы, я и маленькая швейцарка.
– Идем, – говорю я, – идем, Лили, и узнаем, в чем дело.
– В портретную? – со страхом спрашивает девочка.
– Ну да. Надо же убедиться, двигаются «они» или нет.
– А ты не боишься?
– Ну, вот еще глупости, – говорю я беспечно, в то время, как душа моя полна жуткой тревоги.
– Только, чур, никому не говорить! – И с этими словами Лили соскакивает с постели. Я следую ее примеру. Босые, дрожащие от холода, в одних рубашонках, мы пробираемся рядом неосвещенных комнат. Прошли столовую, миновали белый зал, буфетную, бильярдную и очутились у порога портретной. Не знаю, как себя чувствовала Лили в ту минуту, когда мы входили в длинную, холодную узкую комнату, но мое сердце, каюсь, трепетало как бабочка крыльями. Щелкнул выключатель, и маленькая круглая лампа-шар, привинченная к потолку, зажглась на самой середине галереи. Теперь они все были снова перед нашими глазами… И рыцари в латах, и маркизы в париках с косами, и пудреные красавицы в фижмах и в более современных костюмах и позднейших времен. Вот и портрет молодой графини… А там рядом с нею страшная старуха с ее живыми, как будто двигающимися глазами.
– Смотрит! Гляди, смотрит, – шепчет Лили, до боли сжимая мои похолодевшие пальцы.
Я отхожу немного в сторону, чтобы проверить себя: действительно ли смотрят глаза старухи. Да, Лили не ошиблась, они глядят, глядят… Тогда еще раз отхожу от портрета, смотрю на него уже с противоположной стороны и вижу ясно, отчетливо, что таинственные глаза, как будто поворачиваются следом за мною.
Ужас сковывает мою душу. Я вплотную приближаюсь к портрету и в упор смотрю на него. А страшные глаза все глядят и как будто грозят и как будто предостерегают. Так длится с минуту. И вдруг исчезает все. Электричество тухнет мгновенно, и мы с Лили остаемся теперь в абсолютной темноте. Что-то точно тисками сжимает мне горло. Это отчаяние, ужас и болезненный страх.
– Лили! – выкрикиваю я и с протянутыми руками бросаюсь вперед.
Мои дрожащие пальцы ударяются обо что-то холодное. Вмиг скользит это холодное под моей рукою. А откуда-то сверху падает почти, падает прямо на мою помутившуюся от ужаса голову. Удар ошеломляет меня, я лечу со стоном на пол и уже не слышу и не вижу больше ничего…
* * *
Дело не в том, конечно, что в ту злополучную ночь нас нашли Лили обеих, босых и раздетых, в портретной галерее, а также и не в том, что в ту же ночь «шалило» электричество, погасшее случайно как раз в ту минуту, когда наши нервы достигли высшей точки напряжения. И не в том, разумеется, что я в темноте среди паники толкнула нечаянно страшный портрет, вследствие чего гвоздь не выдержал и тяжелая рама упала на меня, сильно ушибив мне голову. Все это было вздор и пустяки в сравнении с тем, что случилось после. Мисс Гаррисон, пока я лежала с огромным синяком на лбу в спальне девочек, долго и пространно выговаривала моей милой Гане на излюбленную ею тему о неумении русскими педагогичками воспитывать детей.
Ганя плакала. И эти слезы моей любимицы тяжелым камнем падали мне на сердце. Потом голоса за стеной прекратились. Послышались шаги, и я увидела бледное заплаканное Ганино лицо, ее покрасневшие веки над мокрыми кроткими глазами. С громким криком, не давая ей произнести ни слова, я рванулась с постели Ани, на которую меня положили, и бросилась в ее объятия.
– Я не виновата! Я не виновата! – лепетала я, дрожа и волнуясь как никогда. – Я не хотела этого, не хотела, я только хотела узнать… Я должна была узнать, во что бы то ни стало… Глаза ведь смотрели, я должна была это проверить… Да… Простите Бога ради, простите, не уезжайте только! Я умру без вас, я умру без вас!
Должно быть, отчаяние мое было велико, потому что слезы Гани высохли мгновенно. И лицо ее приняло совсем другое выражение, и ее маленькие руки охватили меня и прижали к худенькой груди.
– Успокойся, успокойся, моя деточка, – шептала она, – я никуда не уеду. Разве я могу добровольно уехать от моей Люси. А насчет портрета я тебе сейчас все объясню. Есть художники, Люся, портретисты, которые так удачно воспроизводят человеческие лица на полотне, что глаза на этих лицах, кажутся нам движущимися. В какую бы сторону мы ни отошли, глаза следят за нами. Эта высшая художественная красота, важная победа искусства!
И долго еще говорила мне на эту тему моя милая добрая наставница.
На другое же утро вся эта история была предана забвению. Только уши Лили были почему-то чрезвычайно красны, да madame Клео что-то очень сердито поглядывала то на меня, то на дочь.
Целый день прошел без всяких приключений, но когда мы после приготовления уроков к следующему дню толкнулись было в дверь портретной, чтобы поиграть в индейцев, последняя оказалась запертой на ключ.
III
«Монашка»
В доме д'Оберн есть кладовая. Там стоит огромный сундук со всякой всячиной, вернее с ненужной рухлядью, которую не выбрасывают в мусорную яму только исключительно из уважения к старине. Старый Антон иногда, захватив ключ с собою, приглашает нас в кладовую. Там над раскрытым сундуком мы проводим едва ли не лучшие часы нашей жизни. Чего-чего только нет в этом сундуке! Когда-то очень давно и сам Антон и его отец были крепостными людьми у отца нынешнего графа. Тогда Антон, по его словам, был еще совсем молодым мальчишкой и ходил при старом барине «в казачках». А сундук этот принадлежал покойной графской няне, матери Антона, и она передала его сыну. В этом сундуке хранились только «господские» вещи, жалованные господами няне или выкинутые за ненадобностью, но поднятые ею же и тщательно припрятанные в этот сундук. Были здесь и поломанные старинные часы с фарфоровыми пастухом и пастушкой, которые, когда отбивали удары (со слов того же Антона), то пастухи и пастушки целовались, а из искусно сделанного над ними окошечка выскакивал чертик и в такт бою укоризненно покачивал черной, как сажа, головой.
Была здесь и чудесная старинная ваза, вернее, две трети вазы, так как последняя ее треть отсутствовала. Была огромная фарфоровая кружка для пива, с рельефным изображением какой-то подгулявшей компании. И еще длинный-предлинный прадедовский чубик. Потом сломанный резной веер из слоновой кости… Потом целый ворох каких-то разноцветных тряпок и, наконец, «монашки».
Вот эти-то монашки и заняли больше всего прочего мое горячее воображение. Их было ровно шесть счетом. Они были черненькие, гладенькие и употреблялись для того, чтобы освежать воздух. Их зажигали в былые времена в старинных помещичьих домах перед приездом гостей или в комнате больного и по мере сгорания такой монашки запах ладана носился по комнате, приятно щекоча обоняние наших предков.
– Очень хорошо пахнет? Очень? – приставали мы к старому Антону, разглядывая «монашек» со всех сторон.
– Очень хорошо, господа молодые, верьте на слово, – шамкал старик.
Действительно, приходилось верить на слово, потому что зажигать «монашки», хотя бы одну из них, старик положительно не находил возможным. Каждую такую «монашку» он считал драгоценною реликвией и расстаться с нею, а особенно ради пустой забавы маленьких господ, ни за что бы никогда не согласился. А меня если и притягивало что-либо в этом старом сундуке, пережившем два поколения, то только одни «монашки». Один уже вид этих крохотных черных пирамидальных фигурок будил мою фантазию. Точь-в-точь настоящие монашки, – монашки ростом с девочку Дюймовочку из няниной сказки. А если их зажечь, то запахнет ладаном, и иллюзия будет полной. Я сказала как-то об этом Лили.
– Знаешь что, – оживилась девочка, – мы возьмем незаметно одну из монашек и зажжем. Ха-ха-ха… Мы зажжем ее на уроке Мукомолова. Ведь от него так пахнет дурным скверным табаком, а тут, по крайней мере, будет приятный запах.
– Что ты, без спроса-то? – поколебалась я.
– Подумаешь тоже! Без спроса!.. Да ведь если спросить, так не дадут… Антон, сама знаешь, трясется над своими сокровищами.
А так взять никто и не заметит. Было шесть, стало пять, важность какая!
Этот разговор происходил как раз накануне того вечера, когда по нашей просьбе Антон снова показывал нам чудесный сундук с его сокровищами. Помню, что Лили как-то особенно оживленно вертелась около Антона, заглядывала ему в глаза и постоянно обращала на себя его внимание. Я помню также, что коробочку с «монашками» она как-то исключительно долго не выпускала из рук. И когда поставила ее на место, то лицо у нее было какое-то странное, отчасти задорное, отчасти виноватое как будто.
На следующий, день на прогулке в саду, куда нас вывели после продолжительного сиденья дома из-за стужи и метели, свирепствовавших все последние дни, Лили отвела меня в сторонку.
– А ведь она у меня! – прищелкивая языком, с разбитною удалью произнесла девочка.
– Кто?
– «Монашка» у меня!
– Ты ее стащила? – непроизвольно вырвалось у меня.
– Что значит стащила? – обиделась Лили. – Стащить можно только вещь, принадлежащую кому-нибудь, и оставить у себя. А ведь «монашку» я у себя не оставлю. Ведь она сгорит…
Такое своеобразное объяснение присвоения чужой собственности вполне удовлетворило меня. Уж очень мне хотелось самой посмотреть, как будет гореть «монашка». Вся вторая половина прогулки прошла для меня неестественно долгим ожиданием близкого будущего, того неизбежного и приятного, что должно было случиться в ближайший урок.
В нашей классной, большой светлой комнате с длинным столом посредине, за которым мы занимались, стоит еще шкаф с учебными книгами и маленький отдельный столик, где всегда находится рабочая корзинка мисс Гаррисон. Сама же она всегда сидит за этим столом во время наших уроков в удобном и мягком кресле. Есть еще в классной и небольшая этажерка, на верхней полке которой находится большой круглый глобус. За этим-то глобусом мы и решили с Лили поставить добытую монашку. Таким образом, ее не будет видно ни учителю, ни мисс Гаррисон, сидевшим во время урока как раз напротив этажерки.
Господин Мукомолов самым аккуратнейшим образом являлся на урок в назначенное время. Едва только успела Лили незаметным образом зажечь «монашку» (я в это время занимала всю честную компанию неправдоподобным рассказом о волках, стаей напавших на целую деревню), как дверь классной распахнулась, и предшествуемый мисс Гаррисон, учитель стремительно влетел в комнату. На сегодняшний день был назначен по расписанию урок географии. Пестрая, ярко расцвеченная карта Европейской и Азиатской России висела на стене. Мукомолов стоял перед картой и водил линейкой по ее рекам и притокам на севере.
– Обь… Енисей… Лена… Верхняя Тунгуска, Средняя Тунгуска… Нижняя… – отрывисто выкрикивал он.
О, проклятая нижняя Тунгуска! Как раз на ней это и началось!
«Монашка» разгорелась довольно скоро, удачно подожженная Лили. И обычный запах крепкого табаку, господствовавший на уроках Мукомолова в нашей классной, теперь заменился острым, невыразимо приятным ароматом ладана, напоминающим церковь. Очевидно, и мисс Гаррисон и сам учитель сразу почувствовали этот сладкий, немного пряный и дурманящий запах… Потому что лицо мисс Гаррисон выразило тревогу, а «горилла», как мы прозвали Мукомолова, препотешно задергал носом.
О детях и говорить нечего… Ани, Этьен, Мария и Вадя беспокойно задергались на своих местах.
Кажется, слишком рано закрыли сегодня трубу и в классной угарно, – произнесла мисс Гаррисон, нажимая кнопку электрического звонка.
– А по-моему, это не угар… Недурной запах во всяком случае, – все еще продолжая смешно двигать ноздрями, проговорил учитель.
– Да получше твоего табачища будет, – шепнула Лили, наклоняясь ко мне и скосив в сторону Мукомолова лукавые глазки.
– Что это? Что вы опять устроили! Лили, Люся, да говорите же! – нетерпеливо зашептала Ани, вся загораясь мучительным любопытством.
– Монашка, – давясь от смеха шепотом могла только выговорить Лили.
А «монашка» пахла все сильнее и сильнее. Теперь уже не было никакого сомнения в том, что никакого угара не было. Одна мисс Гаррисон никак не могла еще согласиться с этим. Но вот приотворилась дверь, и вошел Антон. Этот сразу понял, в чем было дело, потому что его старое морщинистое лицо вдруг окрасилось густою темною краской гневного старческого румянца.
Он постоял с минуту на порог классной, посылая нам оттуда негодующий взгляд… Потом обвел комнату глазами и, покачивая головою, направил свои шаги к этажерке с глобусом. Еще минута – и черная полуобуглившаяся «монашка» была уже у него на ладони вместе с металлической пепельницей, на которой она стояла и которая была добыта тою же Лили. Еще краснее, еще сердитее сделалось лицо старого слуги, повернутое в нашу сторону, в то время, как он уходил из классной унося злополучную «монашку».
– Стыдитесь, молодые господа… Брать-то чужое не ладно… Нехорошо это… Мои-то графчики с графинюшкой не пойдут на это, а вот которые чужие госпожи, ежели… так им стыдно и старика обижать, да и суету на уроках производить беспорядочную, – прошамкал старик, теми же укоризненными глазами поглядывая на нас.
Что это? Или мне это показалось только? Укоризненные глаза Антона смотрели теперь прямо на меня… И я невольно густо покраснела под этим взглядом. Покраснела, точно виноватая… Теперь уже не один Антон, все еще стоявший на пороге и толковавший про «человеческую ненадежность и слабость» по части «благородного понятия», не один он, повторяю, смотрел на меня, но и все дети, и мисс Гаррисон, и учитель.
Дети с сочувствием, страхом и любопытством, учитель с укором и насмешкою, мисс Гаррисон строгим, грозным, многозначительным взглядом.
– Несвоевременно, детки, несвоевременно, – отрывисто бросал Мукомолов, обращаясь, как мне это казалось, исключительно по моему адресу. Я окончательно сконфузилась и совершенно потерялась от неожиданности. Потом учитель, как ни в чем не бывало, снова взял линейку в руку и стал водить ею по карте Европейской России, возвращаясь к прерванному уроку.
Умру не забуду этих рек, вернее, этого урока, во время которого под музыку гармоничных и негармоничных названий потоков и притоков рек моей родины я сгорала от обиды и негодования, да, от обиды и негодования, за чужой поступок!..
А она, виновница всего этого, как ни в чем не бывало, сидела по соседству со мною и, перекинув через плечо свою длинную тонкую косичку, старательно, то заплетала, то расплетала пушистую кисточку на конце…
Бесконечным казался мне этот урок географии. Но вот мисс Гаррисон, взглянув на часики, висевшие у нее на груди на массивной золотой цепи, объявила, наконец, перерыв.
Следующий урок Мукомолова должен был начаться через десять минут; а в перемену нас высылали, обыкновенно, побегать, поразмять ноги в зале.
Но тут произошло некоторое изменение раз и навсегда заведенных традиций.
Лишь только Мукомолов вышел из комнаты курить свой ужасный табак в прихожую, мисс Гаррисон с видом разгневанной и оскорбленной богини поднялась со своего кресла.
– Вадя! Ступай и пригласи сюда madame Клео и Гликерию Николаевну, – приказала она ледяным голосом младшему графчику. Когда толстенький Вадя кубарем выкатился из классной исполнять поручение старой воспитательницы, я взглянула украдкой на Лили. Лицо девочки было бело, как бумага.
И, не разжимая губ, она шепнула мне так тихо, что только я одна могла ее услыхать:
– Не выдавай меня… Ма рассердится… Ма высечет меня… непременно. Она обещала сделать это, если еще раз что-либо повторится, как в портретной тогда. Не выдавай… Люся… Ради Бога!..
И сразу смолкла, глазами указывая на дверь. Вошли madame Клео, Ганя и Вадя.
– Извините за беспокойство, mesdames, – начала мисс Гаррисон, обращаясь к обеим гувернанткам, – но я хочу, чтобы в вашем присутствии виновная созналась в том, что она унесла чужую вещь потихоньку, и при помощи этой унесенной вещи произвела беспокойство во время классных занятий, мешая давать урок господину учителю и спокойно слушать его остальным ученицам и ученикам.
Голос мисс Гаррисон был ровен и четок, как метроном, когда произносил эту коротенькую тираду. Но глаза зато полны скрытой угрозы. И лицо спокойно. Я ненавижу в ней это кажущееся спокойствие! Как может быть спокоен человек, когда он злится, не понимаю! Значит, это притворство и игра. Я же терпеть не могу ни игры ни притворства. Но вся моя философия нынче сводится к нулю, потому что тот же спокойный, ровный голос продолжает говорить, точно нанизывая слово за слово.
– Теперь я хочу, я желаю и требую, чтобы виновная созналась сама. И ее глаза, серые, выпуклые, холодные, настоящие глаза англичанки, впиваются в меня взглядом.
Я стойко выдерживаю этот взгляд. Все в моей душе, все клокочет бурным протестом.
«Виновата Лили, а не я. Почему же мисс Гаррисон мучает меня?» – вспыхивает мысль в моем возмущенном мозгу. Взглядываю на Ганю. Очевидно, она все уже знает про «монашку». Антон успел ей все рассказать и, судя по ее глазам, смотрящим на меня с укором, думает про меня то же, что и они все. Она убеждена, конечно, что виновна я. В этом нет никакого сомнения… Ну, а когда так, – пускай!..
Упрямый злой чертик словно вскакивает мне в душу. Я поджимаю губы, делаю ничего не выражающие, пустые глаза, и говорю сквозь зубы:
– Я не виновата. Почему вы смотрите так на меня? Я не брала «монашку» и готова поклясться в этом.
С минуту мисс Гаррисон, молча, глядит по-прежнему в мои глаза. Потом тем же спокойным голосом роняет:
– А я, представь себе, уверена, что это сделала именно ты и только одна ты… Раз ты позволила себе устроить злую и глупую шутку тогда у телефона, то после этого от тебя уже можно ожидать всего…
– Значит, если человек провинился раз в жизни, то и все чужие вины взваливаются после на него? – говорю я, награждая старую даму сердитым взглядом.
Должно быть, это заключение было большою дерзостью с моей стороны, потому что щеки мисс Гаррисон мгновенно покрылись густым румянцем. И даже кончик ее длинного клювообразного носа покраснел, когда она заговорила, сдерживая охвативший ее гнев.
– Раз человек подрывает доверие к себе рядом некрасивых поступков, то это доверие к нему уже очень трудно восстановить.
– И не надо, – вырвалось у меня строптиво, помимо моей собственной воли, – и не доверяйте, а раз я сказала, что не виновата, так и не виновата, значит. Я никогда не лгу.
– Она никогда не лжет, – подтвердил Этьен с таким убеждением, что ему нельзя было не поверить. Но мисс Гаррисон на этот раз не поверила даже своему любимцу.
– А у меня есть основания думать, что Люся на этот раз погрешила против истины…
Мои щеки вспыхнули, глаза заметались как две пойманные птицы. Никогда, кажется, я не ненавидела так никого, как ненавидела в этот миг эту жесткую, черствую, по моему мнению, англичанку. Но противоречить ей мне не хотелось тогда. После сильного в возбуждения, сразу наступила апатия.
«Пусть, – думалось мне, – они подозревают меня во всем дурном и с воровством включительно, так будет лучше даже для меня. Ведь если я и виновата, так только в том, что знала о поступке Лили, но разве могла я выдать ее? Теперь же, если бы даже меня обвинили и в худшем поступке, я бы из гордости не стала оправдываться». Но в те минуты, когда мисс Гаррисон, приняв, очевидно, мое молчание за молчаливое признанье и раскаянье в моей вине, приказала мне идти извиниться перед старым Антоном за взятую у него тихонько вещь, я решительно воспротивилась этому. «Ни за что не пойду, ни за что!» – упрямилась я.