Текст книги "Том 08. Павловские затворницы"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
«Ты жалеешь меня, милая девочка», – шептала я восторженно, и, стряхнув с себя ложный, как мне казалось, стыд, я подняла голову и окинула всю столовую долгим, торжествующим взглядом.
Но меня не поняли, да и не могли понять эти беспечные, веселые девочки.
– Смотрите-ка, mesdames наказана, да еще и смотрит победоносно, точно подвиг совершила, – заметил кто-то с ближайшего стола пятиклассниц.
В ответ я только равнодушно пожала плечами.
Лицо мое между тем горело все больше и больше и стало красное как кумач. У меня сделался жар – неизменный спутник всех моих потрясений.
М-lle Арно со своего места обратила внимание на мои пылающие щеки, на неестественно ярко разгоревшиеся глаза и, оставив свое место, подошла ко мне.
– Тебе нехорошо?
Я отрицательно покачала головой, но она, приложив руку к моей пылающей щеке, воскликнула:
– Но ты больна, ты вся горишь! – и, подхватив меня под руку, поспешно вывела из столовой мимо еще более недоумевающих институток.
Пытка кончилась.
Меня отвели в лазарет.
ГЛАВА XII
В лазарете. Примирение
Лазарет начинался тотчас за квартирой начальницы. Это было большое помещение с просторными палатами, полными воздуха и света. Этот свет исходил, казалось, от самих чисто выбеленных стен лазарета. Вход в него был через темный коридорчик, примыкавший к нижнему длинному и мрачному коридору. Первая комната называлась «перевязочная», сюда два раза в день, по лазаретному звонку, собирались «слабенькие», то есть те, которым прописано было принимать железо, мышьяк, кефир и рыбий жир. Заведовали перевязочной две фельдшерицы: одна – кругленькая, беленькая, молодая девушка, Вера Васильевна, прозванная Пышкой, а другая – Мирра Андреевна, или Жучка по прозвищу, раздражительная и взыскательная старая дева. Насколько Пышка была любима институтками, настолько презираема Жучка. В дежурство Пышки девочки пользовались иногда вкусной «шипучкой» (смесь соды с кислотою) или беленькими мятными лепешками…
– Меня тошнит, Вера Васильевна, – говорит какая-нибудь шалунья и прижимает для большей верности платок к губам.
И Пышка открывает шкап, достает оттуда коробку кислоты и соды и делает шипучку.
– Мне бы мятных лепешек от тошноты, – тянет другая.
– А не хотите ли касторового масла? – добродушно напускается Вера Васильевна и сама смеется.
Пропишет ли доктор кому-либо злополучную касторку в дежурство Веры Васильевны, она дает это противное масло в немного горьковатом портвейне и тем же вином предлагает запить, между тем как в дежурство Жучки касторка давалась в мяте, что составляло страшную неприятность для девочек.
Из перевязочной вели две двери: одна – в комнату лазаретной надзирательницы, а другая – в лазаретную столовую. В столовой стоял длинный стол для выздоравливающих, а по стенам расставлены были шкапы с разными медицинскими препаратами и бельем.
Из столовой шли двери в следующие палаты и маленькую комнату Жучки.
Палат было, не считая маленькой, предназначенной для больных классных дам, еще две больших и третья маленькая для труднобольных. Около последней помещалась Пышка. Затем шли умывальня с кранами и ванной и кухня, где за перегородкой помещалась Матенька.
Матенька была не совсем обыкновенное существо нашего лазарета. Старая-старенькая ворчунья, нечто вроде сиделки и кастелянши, она, несмотря на свои 78 лет, бодро управляла своим маленьким хозяйством.
– Матенька, – кричит Вера Васильевна, – лихорадочную привели, пожалуйста, дайте липки.
И липка, то есть раствор липового цвета, поспевает в две-три минуты по щучьему велению.
– Матенька, помогите забинтовать больную. – И Матенька забинтовывает быстро и ловко.
И откуда силы брались у этой славной седенькой старушки?!
Ворчлива Матенька была ужасно, но и ворчание ее было добродушное, безвредное: сейчас побранит, сейчас же прояснится улыбкой.
– Матенька, – увивается около нее какая-нибудь больная, – поджарьте булочку, родная.
– Ну вот что выдумала, шалунья, чтобы от Марьи Антоновны попало! Не выдумывайте лучше!
А через полчаса, смотришь, на лазаретном ночном столике, подле кружки с чаем, лежит аппетитно подрумяненная в горячей золе булочка. Придется серьезно заболеть институтке, Матенька ночи напролет просиживает у постели больной, дни не отходит от нее, а случится несчастье, смерть, она и глаза закроет, и обмоет, и псалтырь почитает над усопшей.
Такова была обстановка лазарета, мало, впрочем, меня интересовавшая.
M-lle Арно дорогой старалась проникнуть в мою душу – и узнать, почему я наказана, но я упорно молчала. Настаивать же она не решалась, так как мои пышущие от жара щеки и неестественно блестящие глаза пугали ее.
– Что с девочкой? – спросила Вера Васильевна, когда мы пришли в перевязочную.
И, не теряя ни минуты, она усадила меня на диван и поставила градусник для измерения температуры.
– Mademoiselle Арно, оставьте ее у нас, видите, какая горячая, – посоветовала фельдшерица.
– Ведите себя хорошенько! – холодно бросила мне классная дама и поспешила выйти из перевязочной.
– Вы простудились, да? – допрашивала меня добрая девушка.
– Да… нет… да… право, не знаю! – путалась я.
Действительно, может быть, я простудилась как-нибудь. Я не сознавала, что последние неприятности разрыва с Ниной могли так подействовать на меня.
– У вас повышенная температура, – озабоченно покачала головой Пышка.
– Матенька, – крикнула она, – прикажите постлать постель в средней палате и приготовьте липки.
Поспела постель, поспела и липка. Меня раздели и уложили. Голова моя и тело горели. Обрывки мыслей носились в усталом мозгу.
Точно тяжелый камень надавил сердце.
Едва я забылась, как передо мной замелькали белые хатки, вишневая роща, церковь с высоко горящим крестом и… мама. Я ясно видела, что она склоняется надо мною, обнимает и так любовно шепчет нежным, тихим, грустным голосом: «Людочка, сердце мое, крошка, что с тобой сделали?»
Я открываю глаза, в комнате полумрак. Ноябрьский день уже погас. Около меня кто-то плачет, судорожно, тихо.
Я приподнимаюсь на подушках.
«Мама?» – вдруг мелькает в моей голове безумная мысль.
Нет, не мама.
Надо мной склонилось знакомое бледное личико, все залитое обильными слезами; глянцевитые черные косы упали мне на грудь.
– Княжна! Нина! – каким-то диким, не своим голосом вырвалось из моей груди, и, полузадушенная рыданиями, я широко распахнула объятия.
Мы замерли минуты на две, сжимая друг друга и обливаясь слезами.
– Галочка, моя бедная! – шептала между поцелуями Нина. – Что я с тобой сделала!
И опять слезы, горячие, детские слезы потерянного и вновь обретенного счастья.
– Ах, милая, глупая! Зачем ты… – лепетала Нина. – За меня ведь ты наказана, за меня больна! Какая я злая, скверная! Боже мой! Простишь ли ты меня, Люда?
– Родная! – могла только выговорить я, потрясенная до глубины души.
– Но как же ты узнала? – спросила я, когда прошли первые острые минуты радости.
– Инспектриса пришла в класс и сказала, за что ты наказана… Ну…
– Ну?.. – невольно дрожащим голосом проговорила я.
– Я созналась, и меня стерли с доски и выключили из «парфеток», а тобой все восхищаются… Ты стоишь этого, Людочка; ты такая прелесть, ты ангел! – шептала княжна.
– Но, Ниночка, ведь тебя стерли с доски, – встревожилась я.
– Так что же? А ты что претерпела за меня! Я этого никогда не забуду!
– И княжна горячо поцеловала меня.
– Да, теперь мы будем подругами на всю жизнь! – торжественно произнесла я.
– А как же «триумвират»? – лукаво шепнула княжна.
– А как же Бельская? – не потерялась я.
И обе мы звонко расхохотались.
Княжна прилегла головой ко мне на подушку и, поглаживая мои непокорные стриженые вихры, говорила, как тяжело ей было без меня последнее время.
– Ни есть, ни спать не хотелось.
– Как же ты ко мне пробралась?
– А вот! – И она торжествующе в полутьме подняла свою правую ручку, обвязанную чем-то белым.
– Что это?
– Взяла чинить карандаш, да и обрезала палец перочинным ножом, ну и попала на перевязку, – гордо зазвенел ее гортанный голосок.
В ответ она обняла меня и чуть слышно прошептала:
– А что ты за меня вынесла, Люда!
«Люда!» Как восхитительно звучало мне мое имя в милых губках княжны: не Галочка, а Люда.
– Вы что, шалуньи, притаились, – вдруг прозвучал у нас над ухом знакомый голос Матеньки. – Вы ведь, ваше сиятельство (она всегда так обращалась к княжне), под кран идти изволили ручку смочить, а сами к подруге больной свернули… Не дело… Им покой нужен.
– Матенька, милушка, дайте еще посидеть, – упрашивала Нина.
– Ни-ни, что вы, матушка! А как в классе хватятся? Пойдите, родимая, – ответила старушка.
– Завтра приду, если не выпишешься! – шепнула Нина, целуя меня.
– Выпишусь, – с уверенностью произнесла я, находя себя совсем здоровой.
Она ушла, а я еще чувствовала ее около себя – милую, добрую, великодушную Нину!
В эту ночь я уснула крепким, здоровым сном, унесшим с собою всю мою болезнь.
На другой день к вечеру я уже выписалась из лазарета.
Едва я появилась в классе, девочки устроили мне шумную овацию. Меня обнимали, целовали наперерыв, громко восхваляя за геройский подвиг. Потом всем классом просили инспектрису простить Нину – и на красной доске снова появилось ее милое имя.
Только двое из всего класса не приветствовали меня и бросали на нас с княжной сердитые взгляды. То были мои две прежние подруги, так не долго господствовавшие надо мной. Им обеим – и Крошке и Мане – было крайне неприятно распадение «триумвирата» и мое примирение с их врагом – моей милой Ниной.
ГЛАВА XIII
Печальная новость. Подписка
– Mesdam'очки, mesdam'очки, знаете новость, ужасную новость? Сейчас я была внизу и видела Maman, она говорила что-то нашей немке – строго-строго… A Fraulein плакала… Я сама видела, как она вытирала слезы! Ей-Богу…
Все это протрещала Бельская одним духом, ворвавшись ураганом в класс после обеда… В одну секунду мы обступили нашего «разбойника» и еще раз велели передать все ею виденное.
– Это Пугач что-нибудь наговорил на фрейлейн начальнице, наверное, Пугач, – авторитетно заявила Надя Федорова и сделала злые глаза в сторону Крошки: «Поди, мол, сплетничай».
– Да, да, она! Я слышала, как Maman упрекала фрейлейн за снисходительность к нам, я даже помню ее слова: «Вы распустили класс, они стали кадетами…» У-у! противная, – подхватила Краснушка.
– А вдруг фрейлейн уйдет! Тогда Пугач нас доест совсем! Mesdam'очки, что нам делать? – слышались голоса девочек, заранее встревоженных событием.
– Нет, мы не пустим нашу дусю, мы на коленях упросим ее всем классом остаться, – кричала Миля Корбина, восторженная, всегда фантазирующая головка.
– Тише! Кис-Кис идет!
Мы разом стихли. В класс вошла фрейлейн. Действительно, глаза ее были красны и распухли, а лицо тщетно старалось улыбнуться.
Она села на кафедру и, взяв книгу, опустила глаза в страницу, желая, очевидно, скрыть от нас следы недавних слез. Мы тихонько подвинулись к кафедре и окружили ее.
Додо, наша первая ученица и самая безукоризненная по поведению из всего класса, робко произнесла:
– Fraulein!
– Was wollen sie, Kinder (что вам угодно, дети)? – дрожащим голосом спросила нас наша любимица.
– Вы плакали?.. – как нельзя более нежно и осторожно осведомилась Додо.
– Откуда вы взяли, дети?
– Да-да, вы плакали… Дуся наша, кто вас обидел? Скажите! – приставали мы…
Кис-Кис смутилась. Добрые голубые глаза ее подернулись слезами… Губы задрожали от бесхитростных слов преданных девочек.
– Спасибо, милочки. Я всегда была уверена в вашем расположении ко мне и очень, очень горжусь моими детками, – мягко заговорила она, – но успокойтесь, меня никто не обижал…
– А зачем же вы давеча плакали в коридоре, когда разговаривали с Maman? Я все видела! – смело вырвалось у Бельской.
– Ах ты, всезнайка! – сквозь слезы улыбнулась фрейлейн. – Ну, если видела, придется сознаться: я как мне ни грустно, а должна буду расстаться с вами, дети…
– Расстаться? – ахнул весь класс в один голос. – Расстаться навсегда! За что? Разве мы обидели вас, дуся? За что вы бросаете нас? – раздавались здесь и там печальные возгласы «седьмушек».
Потерять горячо любимую фрейлейн нам казалось чудовищным. Многие из нас уже плакали, прижавшись к плечу подруг, а более сильные духом осаждали кафедру.
– Но, Fraulein, дуся, – говорила Нина, встав за стулом нашей любимицы, – зачем же вы уйдете? Разве мы огорчили вас?
Глаза «Булочки» уже начали разгораться.
– О, нет! Вы были всегда милые, добрые детки, – ласково потрепав по щечке княжну, произнесла она. – Я вас очень, очень люблю и знаю, что вы не огорчите вашу сердитую Fraulein, но другие находят, что я очень слаба с вами и что вы поэтому много шалите.
– Я знаю, кто это сказал… У-у! Это противный Пугач, это Арно! – пылко воскликнула княжна.
– Wie kannst du so sprechen (как ты позволяешь себе так говорить)?! – строго остановила ее фрейлейн и, сильно нахмурясь, добавила: – Вы должны уважать ваших классных дам.
– Мы вас уважаем и очень любим, Fraulein, дуся! – вырвалось, как один голос, из груди 36 девочек.
– Да-да, знаю… я тронута, спасибо вам, ich danke sehr fur ihre Liebe (благодарю вас за вашу любовь), но вы не меня одну должны любить, у вас есть еще другая дама – mademoiselle Арно…
– Мы ее ненавидим! – звонко крикнула Бельская и юркнула за спины подруг.
– Стыдись, Бельская, так отзываться о mademoiselle Арно, твоей наставнице. Она заботится о вас не меньше меня. Она строгая – это правда, но добрая и справедливая, – усовещивала Кис-Кис.
– А за что она Запольскую с доски прошлый месяц стерла? – не унимались девочки. – А почему Нюшу в прием не пустила? Иванову за что в столовой поставила?..
– Ну, Иванова стоит, – серьезно произнесла Нина, недолюбливавшая Иванову.
– Ну довольно, genug! Что делать, что делать, расстаться нам с вами все-таки придется, – покачала головою добрая фрейлейн.
– Нет-нет, мы вас не пустим, мы знаем, что на вас наябедничали, и Maman, верно, что-нибудь вам неприятное сказала, а вы и уходите! Да-да, наверное!
Бедная немка не рада была, что допустила этот разговор.
Тихая и кроткая, она не любила историй и теперь раскаивалась в том, что посвятила пылких девочек в тайну своего ухода из института.
А девочки волновались, кричали, окружили фрейлейн, целовали ее по очереди и даже по нескольку сразу, так что чуть не задушили, – одним словом, всячески старались выразить искреннюю привязанность своих горячих сердечек.
Растроганная и напуганная этими шумными проявлениями любви, Кис-Кис кое-как уговорила нас успокоиться.
Весь остаток дня мы всеми способами старались развлечь нашу любимицу. Мы не отходили от нее ни на шаг, рано выучили все уроки и безошибочно, за некоторым разве исключением, ответили их дежурной пепиньерке и, наконец, тесно обступив кафедру, старались своими незатейливыми детскими разговорами занять и рассмешить нашу любимую немочку. Краснушка, самая талантливая в подражании, изобразила в лицах, как каждая из нас выходит отвечать уроки, и добилась того, что фрейлейн смеялась вместе с нами.
Придя в дортуар, мы поскорее улеглись в постели, чтобы дать отдых нашей любимице. Газ был спущен раньше обыкновенного, и ничем не нарушимая тишина воцарилась в дортуаре.
Утром держали совет всем классом и после долгих споров решили: 1) изводить всячески Пугача, не боясь наказаний; 2) идти в случае чего к начальнице и просить не отпускать Fraulein; 3) сделать любимой немочке по подписке подарок.
К исполнению последнего решения было приступлено немедленно. Распорядителем-казначеем по покупке подарка выбрали Краснушку, славившуюся у нас знанием счета.
В следующий же прием все посещаемые родными «седьмушки» выпросили у своих родных денег, кто рубль, кто двадцать – тридцать копеек, каждая сколько могла, и отдали эти деньги Краснушке на хранение.
Краснушка тщательно пересмотрела, пересчитала серебро и уложила в большой ящик от печенья, на крышке которого она старательно вывела самыми красивыми буквами: «Касса».
– А как же я дам денег? Присланные мне мамой десять рублей находятся у Fraulein? – искренно взволновалась я.
– Ты, Людочка, не беспокойся, – ласково проговорила княжна (она уже давно заменила данное мне ею же прозвище ласкательным именем). – У меня еще много своих денег у Пугача. Завтра спрошу себе и тебе.
– А если она спросит, зачем?
– Тогда я прямо скажу, что мы собираем на подарок.
– Ай да молодец, Нина! Ужели так и скажешь? – восторгались наши.
– Так и скажу, ведь я ненавижу Пугача! Воображаю, как она озлится, когда узнает, что мы все за нашу немку.
И действительно, в французское дежурство Джаваха смело подошла просить из своих денег, отданных на попечение Арно, три рубля.
– Зачем так много? – удивилась та.
– Мы хотим делать по подписке подарок нашей Fraulein. Дайте мне, пожалуйста, mademoiselle, для меня и на долю Влассовской, она отдаст, как только мы купим подарок, а то ведь ее деньги у Fraulein, и она, наверное, не даст ей, узнав, на что мы берем деньги.
– Пустые выдумки! – процедила озлобленно m-lle Арно, однако отказать не решилась и выдала княжне три рубля. Краснушка торжественно присовокупила их к сумме, лежащей уже в кассе.
После вторичного совещания решили купить на собранные деньги альбом, в котором все должны написать что-нибудь самым лучшим почерком на память. «Только из своей головы, а не выученное», – прибавила Додо Муравьева, враг зубрежки. Альбом было поручено купить матери Федоровой, которая охотно исполнила нашу просьбу. В ближайшее же воскресенье Надя Федорова не без труда притащила в класс тяжелый, в папку увязанный сверток. Краснушка влезла на кафедру и, развязав бумаги, торжественно извлекла альбом из папки. Все мы запрыгали от радости.
Это оказалась прелестная, крытая голубым плюшем и с бронзовыми застежками книга, с золотыми кантами, с разноцветными страницами. В правом углу на бронзовой же доске было четко награвировано: «Незабвенной и дорогой нашей заступнице и наставнице Fraulein Гертруде Генинг от горячо ее любящих девочек». В середине был вензель Кис-Кис. Каждая из нас должна была оставить след на красивых листах альбома, и каждая по очереди брала перо и, подумав немного, нахмурясь и поджав губы или вытянув их забавно трубочкой вперед, писала, тщательно выводя буквы. Краснушка, следившая из-за плеча писавшей, только отрывисто изрекала краткие замечания: «Приложи клякс-папир… тише… не замажь… Не спутай: е, а не е… ах какая!.. Ну вот, кляксу посадила!» – пришла она в неистовство, когда Бельская действительно сделала кляксу.
– Слижи языком, сейчас слижи, – накинулась она на нее.
И Бельская не долго думая слизала.
Лишь только надписи были готовы, Краснушка на весь класс прочла их. Тут большею частью все надписи носили один характер: «Мы вас любим, любите нас и будьте с нами до выпуска», – и при этом прибавление самых нежных и ласковых наименований, на какие только способны замкнутые в четырех стенах наивные, впечатлительные девочки.
Не обошлось, конечно, без стихов.
Петровская, к величайшему удивлению всех, написала в альбом:
Бьется ли сердце, ноет ли грудь,
Скушай конфетку и нас не забудь.
– Ну уж и стихи! – воскликнула Федорова, заливаясь смехом.
– А ты, Нина, тоже напишешь стихи в альбом? – спросила Бельская.
– Нет, – коротко ответила княжна.
Я невольно обратила внимание на надпись Нины.
«Дорогая Fraulein, – гласили каракульки моего друга, – если когда-нибудь вы будете на моем родимом Кавказе, не забудьте, что в доме князя Джавахи вы будете желанной гостьей и что маленькая Нина, доставившая вам столько хлопот, будет рада вам как самому близкому человеку».
– Как ты хорошо написала, Ниночка! – с восторгом воскликнула я и недолго думая, взяв перо, подмахнула под словами княжны:
«Да, да, и в хуторе под Полтавой тоже.
Люда Влассовская».
Когда все уже написали свое «на память», решено было торжественно всем классом нести альбом в комнату Кис-Кис.
– Мы попросим ее остаться, а если она не согласится – пойдем к начальнице и скажем ей, какая чудная, какая милая наша Fraulein, – пылко и возбужденно говорила Федорова.
– Да-да, идем, идем, – подхватили мы и толпою бросились через коридор на лестницу, пользуясь минутным отсутствием Арно.
– Куда? Куда? – спрашивали нас с любопытством старшие.
– «Седьмушки» бунтуют! – кричали нам вдогонку наши соседки – шестые, ужасно важничавшие перед нами своим старшинством.
Никому ничего не отвечая, мы миновали лестницу, церковную паперть и остановились перевести дыхание у комнаты Fraulein.
– Ты, ты говори, – выбрали мы Нину, пользовавшуюся у нас репутацией очень умной и красноречивой.
– Kann man herein (можно войти)? – произнесла княжна, постучав в дверь.
Голос ее дрожал от важности возложенного на нее поручения.
– Herein (войдите)! – раздалось за дверью.
Мы вошли. Fraulein Генинг, донельзя удивленная нашим появлением, встала из-за стола, у которого сидела за письмом. На ней была простая утренняя блуза, а на лбу волосы завиты в папильотки.
– Was wunscht Ihr, Kinder (что вы желаете, дети)?
– Fraulein, дуся, – начала Нина, робея, и выступила вперед, – мы знаем, что вас обидели и вы хотите уйти и оставить нас. Но, Frauleinehen-дуся, мы пришли вам сказать, что «всем классом» пойдем к Maman просить ее не отпускать вас и даем слово «всем классом» не шалить в ваше дежурство. А это, Fraulein, – прибавила она, подавая альбом, – на память о нас… Мы вас так любим!..
Голос княжны оборвался, и мы увидели то, чего никогда еще не видали: Нина плакала.
Тут произошло что-то необычайное. Весь класс всхлипнул и разревелся, как один человек.
– Останьтесь!.. любим!.. просим!.. – лепетали, всхлипывая, девочки.
Fraulein, испуганная, смущенная и растроганная, с альбомом в руках, не стесняясь нас, плакала навзрыд.
– Девочки вы мои… добренькие… дорогие… Liebchen… Herzchen… – шептала она, целуя и прижимая нас к своей любящей груди. – Ну как вас оставить… милые! А вот зачем деньги тратите на подарки?.. Это напрасно… Не возьму подарка, – вдруг рассердилась она.
Мы обступили ее со всех сторон, стали целовать, просить, даже плакать, с жаром объясняя ей, как это дешево стоило, что Нина, самая богатая, и та дала за себя и за Влассовскую только три рубля, а остальные – совсем понемножку…
– Нет, нет, не возьму, – повторяла Кис-Кис.
С трудом, после долгой просьбы, удалось нам уговорить растроганную Кис-Кис принять наш скромный подарок.
Она перецеловала всех нас и, обещав остаться, отослала скорее в класс, «чтобы не волновать mademoiselle Арно», прибавила она мягко.
– И чтобы это было в последний раз, – заметила еще Кис-Кис, – никаких больше подарков я не приму.
Этот день был одним из лучших в нашей институтской жизни. Мы могли наглядно доказать нашу горячую привязанность обожаемой наставнице, и наши детские сердца были полны шумного ликования.
Уже позднее, через три-четыре года, узнали мы, какую жертву принесла нам Fraulein Генинг. Ее действительно не любили другие наставницы за ее слишком мягкое, сердечное отношение к институткам и не раз жаловались начальнице на некоторые ее упущения из правил строгой дисциплины, и она уже решила оставить службу в институте. Брат ее достал ей прекрасное место компаньонки в богатый аристократический дом, где она получала бы вчетверо больше скромного институтского жалованья и где занятий у нее было бы куда меньше… Уход ее был решен ею бесповоротно. Но вот появилось ее «маленькое стадо» (так она в шутку называла нас), плачущее, молящее остаться, с доказательствами такой неподкупной детской привязанности, которую не купишь ни за какие деньги, что сердце доброй учительницы дрогнуло, и она осталась с нами «доводить до выпуска своих добреньких девочек».
ГЛАВА XIV
14 ноября
Тезоименитство Государыни Императрицы – 14 ноября – праздновалось у нас в институте с особенной пышностью. После обедни и молебна за старшими приезжали кареты от Императорского двора и везли их в театр, а вечером для всех – старших и младших – был бал.
С утра мы поднялись в самом праздничном настроении. На табуретах подле постелей лежали чистые, в несколько складочек праздничные передники, носившие название «батистовых», такие же пелеринки с широкими, жирно накрахмаленными бантами и сквозные, тоже батистовые рукавчики, или «манжи».
За утренним чаем в этот день никто не дотронулся до казенных булок, предвкушая более интересные блюда. Старшие явились в столовую тоненькие, стянутые в рюмочку, с взбитыми спереди волосами и пышными прическами.
Ирочка Трахтенберг воздвигла на голове какую-то необычайную шишку, пронзенную красивою золотою пикой, только что входившую в моду. Но, к несчастью, Ирочка попалась на глаза Елениной, и великолепная шишка с пикой в минуту заменилась скромной прической в виде свернутого жгута.
– Mesdames, у кого я увижу подобные прически – пошлю перечесываться, – сердилась инспектриса.
Богослужение в этот день было особенно торжественно. Кроме институтского начальства были налицо почетные опекуны и попечители. После длинного молебна и зычного троекратного возглашения диаконом «многолетия» всему царствующему дому, мы, разрумяненные душной атмосферой церкви, потянулись прикладываться к кресту. Проходя мимо Maman и многочисленных попечителей, мы отвешивали им поясные поклоны (реверансов в церкви не полагалось) и выходили на паперть.
– Ну что, привыкаешь? – раздался над моей почтительно склоненной головой знакомый голос начальницы.
– Oui, Maman, – смущенно прошептала я.
Княгиня-начальница стояла передо мной величественная, красивая, точно картина, в своем синем шелковом платье с массою орденов на груди и бриллиантовым шифром. Она трепала меня по щеке и ласково улыбалась.
– C'est la fille de Wlassovsky, heros de Plevna (дочь Влассовского, героя Плевны), – пояснила она толстому, увешанному орденами, с красной лентой через плечо господину.
– А-а, – протянул тот и тоже потрепал меня по щечке.
Потом я узнала, что это был министр народного просвещения.
За завтраком нам дали вместо кофе по кружке шоколаду с очень вкусными ванильными сухариками. Барышни наскоро позавтракали и, не обращая внимания на начальство, заглянувшее в столовую, побежали приготовляться к выезду в театр.
– Счастливицы, – кричали мы им вслед, – возьмите нас с собою.
Праздничный день тянулся бесконечно… Мы сновали по залу и коридорам, бегали вниз и вверх, раза четыре попадались на глаза злющей Елениной и никак не могли дождаться обеда. Более деловитые играли в куклы или «картинки» – своеобразную институтскую игру, состоящую в том, чтобы подбросить картинку, заменяющую институтку, кверху; если картинка упадет лицевой стороной – это считалось хорошим ответом урока, а обратного стороной – ошибка. За ответы ставились баллы в особую тетрадку и затем подводились итоги. Игра эта была любимою у маленьких институток.
Серьезная Додо извлекла из своего стола толстую книгу с изображением индейцев на обложке и погрузилась в чтение.
К обеду вернулись старшие. С шумом и хохотом пришли они в столовую. Их щеки горели от удовольствия, вынесенного ими из театра. Они не дотронулись даже до обеда, хотя обед с кулебякой и кондитерским пирожным, с тетерькою на второе был самый праздничный.
В пять часов нас повели в дортуар, чтобы мы успели выспаться до предстоящего в этот вечер обычного бала, на котором нам, «седьмушкам», было позволено оставаться до 12 часов.
На лестнице нас обогнала Ирочка Трахтенберг с неизменной Михайловой под руку. Она с улыбкой сунула в руки смущенной Нины полученную в театре коробку конфект с вензелем Государыни на крышке.
– Merci, – могла только пролепетать сконфуженная Нина и ужасно покраснела.
Спать легли весьма немногие из нас, остальные же, большая половина класса, разместились на кроватях небольшими группами.
Кира Дергунова, «второгодница», то есть оставшаяся на второй год в классе и, следовательно, видевшая все эти приготовления в прошлом году, рассказывала окружившим ее институткам с большим увлечением:
– И вот, mesdam'очки, библиотека будет украшена елками, и там будет гостиная для начальства, а в четвертом классе будет устроен буфет, но чай будут пить только кавалеры. Кроме того, для старших будут конфекты… фрукты…
– А для нас? – не утерпела Маня Иванова, начинавшая глотать слюнки от предстоящего пиршества.
– А нам не дадут… – отрезала Кира. – Нет, то есть дадут, – поспешила она поправиться, – только по яблоку и апельсину да по тюречку конфект…
– А-а, – разочарованно протянула Маня.
– Тебе скучно? – спросила меня Нина, видя, что я лежу с открытыми глазами.
– Да, домой тянет, – созналась я.
– Ну, Люда, потерпим, ведь теперь ноябрь уже в середине, до праздников рукой подать, а второе полугодие так быстро промелькнет, что и не увидишь… Там экзамены, Пасха… и лето…
– Ах, лето! – с восторженным вздохом вырвалось у меня.
– И вот, mesdam'очки, войдет Maman, оркестр заиграет марш… – тем же тягучим, неприятным голосом повествовала Дергунова.
В 7 часов началось необычайное оживление; «седьмушки» бежали под кран мыть шею, лицо и чистить ногти и зубы. Это проделывалось с особенным старанием, хотя «седьмушкам» не приходилось танцевать – танцевали старшие, а нам разрешалось только смотреть.
В 8 часов к нам вошла фрейлейн, дежурившая в этот день. На ней, поверх василькового форменного платья, была надета кружевная пелеринка, а букольки на лбу были завиты тщательнее прежнего.
– Какая вы красавица, нарядная! – кричали мы, прыгая вокруг нее.
И действительно, ее добродушное, с жилочками на щеках личико, с сиявшей на нем доброй улыбкой, казалось очень милым.
– Ну-ну, Dummheiten (глупости)! – отмахнулась она и повела нас вниз, где выстроились уже шпалерами по коридору остальные классы.
Внизу было усиленное освещение, пахло каким-то сильным, в нос ударяющим курением.
В половине девятого в конце коридора показалась Maman, в целом обществе опекунов и попечителей, при лентах, орденах и звездах.
– Nous avons l'honneur de vous saluer (имеем честь вас приветствовать)! – дружно приседая классами, восклицали хором институтки.
За начальством прошли кавалеры: ученики лучших учебных заведений столицы, приезжавшие к нам по «наряду». Исключение составляли братья и кузены старших, которые попадали на наши балы по особому приглашению начальницы или какой-нибудь классной дамы.
Под звуки марша мы все вошли в зал и прошлись полонезом, предводительствуемые нашим танцмейстером Троцким, высоким, стройным и грациозным стариком, с тщательно расчесанными бакенбардами. Maman шла впереди, сияя улыбкой, в обществе инспектора – маленького, толстенького человечка в ленте и звезде.
Наконец начальство подошло к небольшому кругу мягкой мебели, подобно оазису уютно расположенному в почти пустой зале, и заняло место среди попечителей и гостей.