412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Авилова » Христос рождается (Рождественские рассказы) » Текст книги (страница 2)
Христос рождается (Рождественские рассказы)
  • Текст добавлен: 9 декабря 2020, 11:30

Текст книги "Христос рождается (Рождественские рассказы)"


Автор книги: Лидия Авилова


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

ТЕЛЕФОН

Был канун Рождества, а было так скучно! Папа оставил Митю у бабушки, в Москве, а сам уехал к маме, в Петербург. Когда уезжал, сказал Мите: «Не забывай молиться за маму».

– Хорошо, – серьезно пообещал Митя тоном взрослого, которому дают важное поручение.

Папа хотел еще что-то сказать, но закашлялся и отвернулся, а бабушка почему-то рассердилась и закричала ему, что она требует, чтобы не было сцен, что это глупо и неуместно. Папа уехал, как виноватый, и ничего не сказал ни про елку, ни про то, что привезет ли он пожарную команду из Петербурга, или Митя сам может пойти с фрейлейн в магазин и выбрать ту, которая ему больше понравится.

Бабушка очень важная и строгая. Фрейлейн ее боится и с тех пор, как они в Москве, никогда не поет, не бегает с Митей по комнатам и даже не говорит громко, а шепчет и оглядывается. Живет бабушка в своем доме, и этот дом очень большой, и тоже важный и строгий. Для Мити он полон чудес. Даже немного страшно оттого, что кругом так много удивительного и необъяснимого, и иногда, в особенности по ночам, Мите начинает казаться, что бабушка не просто бабушка, а какая-нибудь волшебница, и поэтому и дом у нее волшебный. В каждой комнате, – на стенах, – вертушки, от которых вдруг зажигаются огни. Из других вертушек, над умывальниками, бежит вода, которую никогда никто не наливает; откуда-то снизу прямо в буфетную поднимается блюдо с кушаньем… Говорят, что внизу кухня, но Митя не особенно верит этому. Какая уж там кухня! Просто старый лакей Петр – колдун. Когда нужно завтракать или обедать, он берет какую-то трубку, кричит туда «подавай!», и сейчас же является скатерть-самобранка, и все готово. Это совсем так, как в няниной сказке. Но ночью думать об этом страшно.

– Эммочка! Эмма! – звал Митя, поднимаясь в своей постельке и чувствуя, как напряженно и больно бьется его сердце.

Если фрейлейн не просыпалась, он вылезал из своей кроватки и, дрожа от холода и страха, перебегал комнату босыми ножками.

– Эммочка, проснись! Мне страшно!

Фрейлейн в испуге вскакивала и сейчас же начинала оглядываться и шептать:

– Что такое? Что ты, Митенька? Ах, не разбуди бабушку. Она ведь здесь, она близко.

– Эммочка, мне страшно! – повторял Митя и лег на ее постель.

– Но, Митенька, бабушка очень рассердится, если придет и увидит, что ты не в своей кроватке. Она даже не позволяет мне сидеть около тебя ночью. Ты ведь знаешь?

Митя начинал плакать.

– О, mein Gott! Молчи, молчи! – умоляла немка и укладывала ребенка рядом с собой. – Ну, вот так.

Митя успокаивался, облегченно вздыхал и обводил полутемную комнату пытливым и внимательным взглядом.

– Как в стенах огонь и вода? – спрашивал он.

– Огня нет, Митя. А вода в трубах – из речки. Здесь – водопровод.

– Нет, есть огонь, – спорил Митя. – Поверни вертушку, и он сейчас выскочит.

– Это электричество, – объяснила немка. – Понимаешь, электричество? И оно не в стенах, а в шнурках. Разве ты не заметил шнурки?

– Нет, я видел, как из стены огонь. Там есть такие две дырочки.

Он вертелся головой по подушке, рассыпая по ней светлые шелковистые локоны, дышал в лицо немки теплым дыханием и брыкал ногами под одеялом.

– Если бы огонь был в стене, она бы загорелась, – сказала Эмма, отодвигаясь к самому краю постели.

– Нет, он заколдованный, – важно заявил Митя и широко раскрыл темные, синие глаза. – Знаешь, кто заколдовал? Я знаю.

– Митя! Электричество это… это… Я не умею тебе объяснить, я не очень образована, но я знаю, что электричество всегда в самых лучших домах. Я раньше жила в одной фамилии, где тоже было электричество и телефон.

– Мама говорила с мной в телефон из Петербурга! – вдруг вскрикнул Митя, но Эмма быстро зажала ему рот.

– Митя, bei Gott! Как ты кричишь. А если ты разбудишь бабушку?

Митя весь сжался в комочек и юркнул под одеяло.

– Да, я слышал, как она сказала: «Мой сыночек! Мой ангелочек!» – зашептал он опять, осторожно высовывая голову. – А я что сказал, Эмма? Я не помню, Эмма?

– Ты ничего не хотел сказать, как маленький упрямец.

– Нет, я сказал! Нет, я сказал!

– Что же ты сказал?

– Я сказал: «Мамочка, это ты?»

Эмма тяжело вздохнула.

– Ты должен очень запомнить, что тебе тогда сказала мама, – многозначительно посоветовала она.

– Я буду скоро опять с ней говорить, – хвастливо заявил Митя. – Тогда я был маленький и не умел, а теперь… Знаешь, как я скажу! Алло! кто говорит?

– А теперь, – грустно повторила Эмма и опять вздохнула, – а теперь, Митенька… кто знает, что теперь?

Когда Митя засыпал, Эмма переносила его назад в его кроватку, а сама еще долго не спала и иногда тихо, осторожно сморкалась.

«Я ничего больше, как бедная девушка, – думала она, – но мое глупое сердце уже полюбило эту фамилию и сделать я ничего не могу. Фрау Орлицки умрет, потому что операция не удалась, герр Орлицки отдает Митеньку бабушке, а старая фрау Орлицки выгоняет меня, потому что я только бедная девушка и так и боюсь, что при ней делаюсь совсем глупая и смешная».

Теперь прошло уже больше недели с тех пор, как уехал папа. Был канун Рождества, и было так скучно! Никто не говорил об елке, о подарках, о пожарной команде, а у всех почему-то были заплаканные глаза, грустные, серьезные лица, и даже бабушка почему-то стала менее похожа на волшебницу с тех пор, как вместо пышного шелкового капота надела какое-то некрасивое, черное платье. Эмма целый день вытирала глаза, а иногда закрывала лицо платком и вся тряслась.

– Тебя бабушка обидела? – допрашивал ее Митя. – Что же с тобой случилось? Может быть, потеряла что-нибудь?

Она качала головой и отмалчивалась.

Перед вечером Петр пришел сказать Мите, что бабушка требует его к себе.

– Команда? – живо спросил он и вскочил. – Ведь сегодня сочельник, Петр? Папа обещал, что в сочельник…

– Нет, не команда, сударь, – печально сказал Петр. – С командой придется обождать.

– Опять ждать! Всегда ждать! Уж ждал, ждал, – заворчал Митя и пошел неохотно, выдумывая себе развлечения по дороге, чтобы хотя немного отсрочить неинтересный и, вероятно, неприятный разговор.

Когда бабушка звала его к себе, оказывалось, что он или очень шумел утром, когда одевался, и разбудил ее, или шалил и испортил, а то и разбил какую-нибудь вещь. Бабушка читала ему нотацию, а он должен был смирно стоять и слушать. Это было очень скучно.

– Подожди, Петр, я пройду так, – сказал он и вместо того, чтобы обойти стол, подлез под него и пополз на четвереньках.

Когда встретился на дороге диван, он разбежался, вскарабкался сзади на его спинку и свалился на сиденье.

– Ух! Это гора, – сказал он. – Подожди, я еще раз. К его удивлению, Петр не останавливал его и не торопил. Он глядел на него каким-то странным взглядом, ласковым и суровым, в одно и то же время, не улыбался, но и не сердился.

Проходя мимо комнаты, где находился телефон, Митя в одно мгновение взобрался на кресло, на котором сидела бабушка, когда желала говорить с кем-нибудь, схватил трубку и приложил ее к уху.

– Алло! Кто говорит? Мамочка! это ты? Да, хорошо, я скоро к тебе приеду.

– Извольте оставить это, сударь! – вдруг почему-то испуганно и строго сказал Петр. – Это так не годится.

– Я хочу поговорить с мамой! – смеясь закричал Митя, прижимая трубку к груди, изгибаясь и топоча ножками по сиденью кресла.

– Извольте оставить, сударь! – еще строже повторил Петр, положил трубку на место и снял Митю с кресла.

Бабушка сидела на своем обычном месте у камина и, кажется, дремала, потому что вздрогнула, когда вошел Митя, и быстро подняла низко опущенную голову. В комнате было почти темно, и только красные угли камина ярко освещали бабушкину фигуру в черном платье и несколько склянок с рецептами рядом с ней на столе.

– Подойди, Митя, – спокойно сказала бабушка, – а ты, Петр, останься, не уходи.

Митя сразу притих, и ему вдруг показалось, что ему очень хочется спать. Он зевнул и подошел. Его ловкая, тоненькая фигурка с длинными локонами на плечах в громадной полутемной комнате казалась дорогой, изящной игрушкой, и бабушка сперва долго, как бы с удивлением, глядела на него, потом протянула руку и бережно поправила один локон.

– Митя! Завтра приедет отец, – наконец сказала она своим обычно строгим и холодным тоном.

– Папа! – радостно взвизгнул Митя и запрыгал и закружился так стремительно, что едва не упал.

– Подожди… Слушай меня, – продолжала бабушка и придержала его за плечи. – Радоваться тебе нечего… Разве ты забыл, что твоя мать очень больна?

– Нет, я не забыл, – сказал Митя и как будто немного обиделся. – Я ведь рад папе. Какая ты смешная, бабушка!

– Нельзя говорить старшим: «Какая ты смешная», – строго заметила старуха. – И я не смешная. Я понимаю, что ты рад видеть отца, но отец приедет очень усталый, очень… грустный.

– Грустный? Отчего?

Синие глаза широко раскрылись, но в них не было беспокойства, а только удивление и вопрос.

– Потому что у него большое горе. И если ты любишь отца, ты должен стараться утешить его.

Митя еще несколько мгновений глядел в лицо бабушки, потом весь съежился, точно озяб, вырвался из ее рук и обернулся лицом к огню.

– Бабушка! А отчего у нас угли маленькие, а у тебя большие, большие?

– Какие угли? – рассеянно спросила старуха и вздохнула.

– У нас, в печке. Няня берет на лопаточку, и ставит самовар. А Эмма делает порошок и чистит зубы.

– Все это прекрасно… Но Митя, разве ты не хочешь знать, какое горе у отца?

Мальчик опять поднял плечики и сгорбился, точно инстинктивно уклонялся от удара.

– Петр! Ты еще здесь? – вдруг радостно вскрикнул он, услыхав, что старик сдержанно кашляет у дверей.

– Бабушка, можно мне теперь идти с Петром?

– А ты совсем бессердечный мальчик, – сухо сказала старуха. – Удивительный эгоист! Так слушай же: не смей завтра ничего спрашивать у отца про маму. О ней больше спрашивать нельзя. Понял? Если спросишь, то папе будет больно, очень больно. Запомнишь?

Митя присел на корточки и, не отрываясь, глядел на огонь.

– А я спрошу! – вдруг упрямо сказал он.

– Спросишь? Нарочно? Чтобы сделать папе больно?

– Я хочу… Я спрошу… Я тебя не послушаюсь! – уже с гневом продолжал ребенок. – Мама мне пришлет елку.

– Ах, вот в чем дело! Ты боишься лишиться подарка. Но мама ничего не пришлет. Она совсем уехала, твоя мама. Далеко, очень далеко.

– Не хочу! – закричал Митя и бросился на ковер. – Не хочу далеко! Ты не правду. Ты злая! Не хочу!

– Петр, унеси его, – приказала старуха и поднесла руку к вискам. – Я не знаю, что будет завтра… При таком воспитании… Пусть его как-нибудь урезонит эта немка. Можно пообещать игрушек, хотя… хотя…

Петр бесшумно подошел, ловко и ласково взял мальчика на руки и, прижимая его к себе, вышел из комнаты.

– Сударь, извольте успокоиться, – говорил он, закрывая за собой дверь. – Вам теперь за маменьку молиться нужно и папу, барина нашего, пожалеть. Я папу-то вот как вас сейчас на руках носил…

– Мама никуда не уехала? – всхлипывая, спросил Митя.

Петр только крепче прижал его к себе.

– Мамина душа у Бога, – дрожащим голосом сказал он. – Стоит ее светлая душенька и молит за папу и за вас. Если вы плачете, и она тоскует и плачет. А вы, сударь, извольте рассудить: зачем же вы теперь и ее и папу еще больше огорчить захотите? Теперь только вы и можете быть папе утешением и радостью, и мама на вас надеется. Ведь это мы ее не видим, а она все видит и, может быть, теперь на вас смотрит и тоже слезами заливается.

Но Митя уже не плакал, а слушал и напряженно старался что-то понять.

– А папа никуда не уедет? – спросил он.

– Куда же теперь? больше никуда. Будет теперь жить с своим сыночком, значит, с сударем нашим, Дмитрием Александровичем…

Когда Петр донес Митю до его детской, ребенок уже казался утешенным или рассеявшимся от своего горя. Он прямо бросился к столу, на котором он расставлял солдатиков, и спокойно продолжал играть. Петр ушел, а Эмма долго молча глядела на него, потом заплакала и, мешая ему играть, прижала его к своей груди.

– Бог знал, зачем Он это сделал, – сказала она. – Я тоже была маленькая, когда умерла моя бедная мать.

Митя слегка нахмурился и с нетерпением высвободился из ее объятий.

– Эммочка! – звонко крикнул он, – я хочу… я хочу, чтобы мои солдатики все… Эммочка, я хочу…

– Чего ты хочешь? Я не знаю.

– Я таких не хочу! Я таких не люблю! – внезапно переходя в капризный тон, продолжал кричать Митя и вдруг смел рукой со стола все игрушки на пол, соскочил со стула и уткнулся лицом в колени Эммы.

Весь вечер он переходил от самого радостного и беззаботного настроения к внезапным капризам и горьким беспричинным слезам, и когда, наконец, Эмма уложила его, он ни за что не хотел молиться и уснул в слезах, всхлипывая и вздрагивая.

Митя крепко спал, когда в комнате вдруг случилось что-то, от чего он внезапно проснулся. Что случилось – он не знал, но его сердечко сильно билось и глаза открылись так широко, как открывались только тогда, когда няня рассказывала страшные сказки. Кругом было тихо, и от маленького электрического ночника разливался мягкий зеленоватый свет. Митя хотел позвать Эмму или вскочить и бежать к ней, но почему-то только подумал, как сейчас же и забыл об Эмме, а все его внимание напряженно обратилось на то, что делалось в комнате, но чего он не видел и не понимал. Все громадное пространство между раздвинувшимися, далеко ушедшими стенами было полно едва слышных шорохов, легких вздохов, шуршавших прикосновений. То здесь, то там вспыхивали и мгновенно угасали острые, разноцветные искорки, похожие то на блестящую снежинку, то на маленькую падающую звезду.

– Это волшебный дом, – вдруг вспомнил Митя. – Здесь все, как в няниной сказке… А няни нет. И мама у Бога. Зачем у Бога? Лучше бы просто в Петербурге.

Вдруг где-то глухо, но длинно и отчетливо затрещал звонок. Митя прислушался, но сейчас же опять замелькали искорки и звезды, кто-то тихо засмеялся, и через комнату потянуло свежим, душистым воздухом, как часто бывало летом, когда няня оставляла открытым на ночь окно.

«Это огоньки, которые живут в стенах, – подумал Митя. – Они волшебные и они веселенькие. Их не надо бояться. Я не боюсь».

Опять затрещал звонок, но уже гораздо ближе и звучнее, на минуту замолчал и зазвенел уже так близко, что Митя вздрогнул и сел.

– Да это телефон звонит! – вдруг понял он. – Это мама звонит! Мама, мама!

Он заметался, хотел бежать, но с удивлением увидел, что телефон стоит на столике около его кроватки и что ему стоит только протянуть руку, чтобы взять трубку.

– Алло! Кто говорит? Мамочка, это ты? Мамочка, ты где? Ты у Бога?

Он сел на подушку, поджал коленки и натянул на них рубашонку и крепко держал трубку обеими руками, прижимал ее к розовому, запутавшемуся в светлых завитках волос, уху. Сперва где-то далеко и нежно прозвучал рожок, и все стихло. Митя подождал, и вдруг ему стало очень грустно и немного страшно.

– Мамочка, отчего ты не говоришь? Это я. Твой Митя. Я у себя в кроватке. Я знаю, что ты умерла, мамочка, и я за это не хотел вчера молиться Богу. Ты Ему скажи, чтобы Он на меня за это не сердился. Я просто покапризничал, потому что зачем ты у Него, а не со мной? Понимаешь?

Опять нежно и далеко прозвучал рожок, и Митя услышал, прекрасно, но так далеко, что ни одного слова разобрать нельзя.

– Это кто поет, мама? – спросил он шепотом. – Это где поют? Это там, у Бога, елка для маленьких ангелочков?

Он заслушался и замолчал, но хор постепенно удалялся и слабел, и когда его уже едва было слышно, неожиданно близко запел только один голос, и этот голос и то, что он пел, было так знакомо Мите, так ласково и понятно, что он радостно засмеялся и, нежась, закинул головку. Когда мама пела, он всегда слушал ее так. Но еще никогда она не пела так хорошо! Никогда не было у нее такого сильного и звучного голоса! Митя слышал каждое слово и понял, что она молилась за него и за папу, что она очень любила их, что ее душа еще так низко, низко над землей, потому, что она еще не может расстаться с теми, кто так скучает и плачет о ней на земле. Она просила Бога, чтобы в эту ночь, когда родился маленький Христос, ее Митя был тоже счастлив, как счастливы ангелы на небесах, чтобы он не плакал в своей постельке и чтобы он знал, что люди, мертвые и живые, все так близки к Богу, что если бы только не забывали этого, то никогда не чувствовали бы разлуки.

– А я не забуду, мамочка! – крикнул Митя. И тогда только он увидал, что уже вся комната полна огоньками, что огоньки бегают и смеются и собираются в дальнем углу в одну кучу.

– Для Мити елку, – прозвенел один огонек.

– Для Мити елку, – засмеялся другой.

– У Мити мамочка умерла! – вздохнул кто-то.

– Да она здесь, мамочка! Она здесь, здесь, здесь! – радостно зазвенело со всех сторон.

Поднялся столик со скатертью-самобранкой, и на нем грудой лежали конфеты, фрукты и игрушки.

Огоньки взяли их и повесили рядом с собой на елку.

– Где же мама? – спросил Митя.

– Здесь, здесь, здесь, – опять зазвенели огоньки, как колокольчики.

Теперь елка была готова. Она вся сияла огнями, и Митя видел, как между огней, по веткам порхали маленькие ангелочки с блестящими крылышками и светлыми кудрявыми головками. Они заигрывали с огоньками и тоже смеялись тихим, нежным звенящим смехом.

– Митя, Митя, Митя! – звали они со всех сторон.

– Иду! – радостно крикнул Митя и вскочил, но папа удержал его, притянул к себе и стал целовать его розовые, теплые щечки и удивленные заспанные глаза.

– Разве ты приехал, папа? – спросил Митя.

– Ну, да, мальчик. Только что, сейчас. А ты заспался. А теперь я пойду к бабушке, а ты одевайся, да поскорей: я тебя буду там ждать.

– Эммочка, Эммочка! – закричал Митя. – Эммочка, скорей же! Меня папа ждет!

Он уже был почти готов, когда вошел Петр и принес целый ворох игрушек.

– Извольте принять, – торжественно сказал он, – вся пожарная команда московской части, броненосец «Мишурный» и собственный телефон в ваше распоряжение.


– Телефон? – спросил Митя, и по его радостному личику, как легкое облачко, прошла какая-то тревожная и печальная тень. – Это мама прислала? Он стоял у меня здесь на столе. Я знаю.

– Да, они еще сами об всем распорядились для вас, – тихо сказал Петр, – а папа привезли. На столе, сударь, его не было.

Митя тряхнул локонами и недоверчиво улыбнулся. Он-то знал, что телефон уже был здесь всю ночь и звонил.

– А теперь пожалуйте к бабушке, – пригласил Петр, – там для вас тоже достаточно приготовлено.

– Сейчас! Сию минуту! – с озабоченным и деловым видом сказал Митя и взял трубочку телефона.

– Алло! Кто говорит? Мамочка, это ты? Мамочка, я все получил, благодарю тебя. Теперь я больше не плачу и не капризничаю. Я в новом костюме. Папа приехал. Я ему скажу, мамочка, чтобы он не скучал. У бабушки еще игрушки, Я потом тебе расскажу…

Он хотел положить трубку, но вдруг еще что-то вспомнил и спеша поднес ее обратно к уху.

– А сегодня за обедом мой любимый компот…

Петр слушал, и лицо его было строго и хмуро.

Разве он знал и помнил, что все люди, и живые и мертвые, так близки к Богу, что они не должны чувствовать разлуки?..




ДИТЯ

Везли елки. Мужики шли около лошадей, помахивая веревочными вожжами, а сзади, на возах покачивали и поскрипывали ветвями молодые, пышные, только что срубленные деревца. Те, которые лежали снизу, тащились прямо по снежной дороге, и все как будто вздрагивали, как будто старались еще приподняться. Уже заметно вечерело, и в воздухе все гуще и гуще перепархивал снежок. Мужики были мрачны и молчаливы. Им было досадно, что они запоздали, что начинается непогода, что лошади слабы и еле передвигают усталыми ногами. Все они были сердиты и друг на друга, и на лошадей и, среди молчания, изредка слышались только грубые окрики и хлесткие удары.

Обоз тащился, а кругом становилось все темнее и темнее. Как будто мелькнули где-то вдали огоньки города, как будто даже донесся до слуха протяжный звон соборного колокола, но сейчас же опять все исчезло; откуда-то со свистом и хохотом налетел ветер, закрутил в воздухе снегом, нагнал черные тучи и заиграл и запел, точно вырвался откуда-то на волю, мощный и яростный. Сразу ни стало ни неба, ни земли, ни свободного пространства между ними. Все смешалось. Всюду был только снег и снег. Падал ли он с неба, или поднимался с земли, или несся ветром по воздуху – разобрать уже было невозможно. Лошадь переднего возчика остановилась.

– Но-о! – свирепо крикнул он, и начал бить ее как и чем попало. И среди ночи глухо раздавались те же крики, голоса без слов, озлобленные и негодующие. На возах топорщились, колыхались и как будто жалобно стонали срубленные елки.

Вдруг впереди переднего воза, на самой дороге, завилась и взметнулась к небу гигантская воронка. Все поле ахнуло и не то захохотало, не то взвыло от ужаса. Возчику залепило глаза, а он опять стал видеть, ему показалось, что впереди, в нескольких шагах, будто идет кто-то или бежит; и не то это – зверь, не то – человек.

– Но! – опять свирепо закричал он.

По его расчету город уже должен был быть близко. С дороги они не сбились, они чувствовали это по твердой почве, которая у них была под ногами. Только немного сбейся, – сейчас же уйдешь в снег по колено. Но кто бы это мог идти впереди? Уж раза два он ясно различал, что кто-то, действительно, идет, и хотя в этом не было ничего странного, а тем более невероятного, одно сознание, что кто-то идет впереди, почему-то нагоняло на него непонятную ему жуть. Он остановил лошадь и стал ждать, чтобы задние воза нагнали его. Со вторым возом шел его родственник, Степан. Еще не видя его, он услыхал отрывочные, сердитые звуки его голоса. Увидал он его в двух шагах от себя.

– Чего стал? – свирепо кричал тот, размахивая руками, чтобы согреть их.

Он кричал, а слова относило ветром, и разобрать можно было только немногие. Ефим тоже стал кричать, не отдавая себе отчета, за что и почему он ругается, и, накричавшись, оба мужика опять подошли к своим лошадям и стали бить их. Обоз опять пополз, а впереди шел кто-то, кто-то странный и необычайный, и каждый раз, как Ефим видел его, ему становилось все более и более не по себе. Он знал теперь, что это человек, но очень маленький человек. Он знал, что это ребенок. И этот ребенок шел в метель и вьюгу в одной длинной, светлой распоясанной рубашке, с голыми, тоненькими, как жердочки, ногами, с непокрытой белобрысой головой…

И только когда обоз въехал в город, потянулся по освещенной улице, странный ребенок вдруг неизвестно куда исчез.

Ефим так иззяб и устал, что в этот же вечер сильно напился. Пьяный, он шел по улице, пошатывался и толкал прохожих. Так как это был вечер сочельника, то на улице было особенно людно: шли из церквей, спешили за последними закупками к празднику, глазели в окна магазинов… То и дело тащили на руках и везли на извозчиках большие и маленькие елки.

– А куда пошло дитя? – спрашивал себя Ефим. – Я видел, как шло дитя в метель и вьюгу. Где оно теперь деревенское, голодное, холодное дитя?

Что дитя было деревенское – он знал это наверное: у него самого дома, в деревне, были такие дети. Он сам еще недавно получил письмо от жены:

«И сообщаю я вам, Ефим Савельич, что и детей прокормить и самой мне прокормиться стало невозможно. Потому лавочник больше в долг не дает и все я теперь, что могла, заложила, так что стали милостыню просить, выйти нам не в чем. И сама и дети разуты и раздеты»…

Вспомнилось Ефиму это письмо жены, и он остановился и махнул рукой так, что чуть не потерял равновесия.

– Эх! – громко заговорил он. – А ведь я, что же?.. Я, вот как перед Богом… Скажи мне теперь: «Ефим! работай до пота-крови!» Я готов. А ежели теперь ни работы, ни местов? Откуда же и мне?.. Господи!

Он ударил себя кулаком в грудь и пошел дальше.

– А зачем пришло дитя в город? – спросил он и с недоумением остановился. Кругом него шла суетливая предпраздничная толкотня: люди шли, бежали и ехали. Столько людей, что от их движения рябило в глазах и кружилась голова. Чей-то грозный нечеловеческий голос крикнул над самым его ухом. Что-то блеснуло как два громадных глаза, что-то толкнуло его, обожгло, отшвырнуло в сторону… Огни улицы потухли…

…И опять тащился обоз по дороге, и Ефим шел рядом с передним возом, на котором топорщились, колыхались и вздрагивали срубленные елки. Те, которые лежали внизу, волочились ветвями прямо по снегу.

– Но-о! – кричал Ефим и колотил, чем попало усталую лошадь.

И спереди, и сзади, и кругом расстилалось белое снежное поле, низко над ним нависло серое небо и все молчало, все было тихо и почему-то жутко.

– А ведь, кажись, была метель? – припоминал Ефим. – Когда же это было? И куда запропастился город? Давно бы ему надо показаться, а его все нет и нет.

Он начал всматриваться вдаль, и вдруг увидал, что всего в нескольких шагах впереди, по дороге, идет ребенок в длинной распоясанной светлой рубашке, с голыми, тоненькими, как жердочки, ногами, с непокрытой белобрысой головой. Он шел так, как ходят дети, когда спешат: быстро-быстро перебирая ножками и слегка задевая одной за другую. Спина его была немного сгорблена, как будто он устал или нес в руках что-нибудь тяжелое.


«А ведь замерзнет дитя», подумал Ефим и стал настегивать лошадь, чтобы нагнать его. Но оно все шло впереди, на том же расстоянии, и босые ножки семенили и мелькали.

«Голодают в деревне и идут, – думал Ефим. – Вот равно и мои теперь: разумши, раздемши. Только моим до города не дойти, тем далеко. А в деревнях теперь кто поможет? Бывало, сосед соседа выручал, а теперь и соседи такие же нищие; все нищие, всех Бог поровнял. А моим до города не дойти…»

Он думал и рассуждал спокойно, равнодушно, точно никогда и не было той боли и тоски, которые заставляли его напиваться допьяна на те жалкие гроши, которые ему удавалось заработать. Не посылать же было этих грошей в деревню! Кого бы они там спасли? Здесь они его спасали от отчаяния. Не сыт, да пьян. Все будто от мыслей легче. Трезвому-то эти мысли сверлили сердце как буравом.

«Жена! Дети! Что у них там? Как? Уже не померли ли все с голоду? Неужели и мальчик его, Андрюшка? Экий малый-то был! Всего семи годков, а ты малый!.. Эх! Нет, моим не дойти! – думал он. – Куда, далеко! А ведь ровно мой Андрюша идет, только разве похудше, потоньше. А и рубаха его и голова белобрысая».

– Эй! – крикнул он, – эй! – и сам удивился, как громко, звучно и свободно пронесся по полю его зов. – Стой, малец, подвезу! В город ты, что ли?

– В город! – отозвался чистый, высокий голосок.

– Вот я тебя и намедни видал, как ты в метель шел. Этакая вьюга-метель, а ты в одной рубахе. Из голодных мест, что ли?

– Из голодных.

– А что больно далеко идешь-то? Разве ближе людей нет!

– Мы всюду идем: кто ближе, кто дальше.

– Значит, на всех вас хватит? Так, так!

Ефим засмеялся и опять ему стало странно, как необычно гулко прозвучал его смех.

– Аль несешь что?

– Несу!

– Гостинцу от голодных?

– Гостинцу от голодных! – точно эхо ответил высокий, чистый голосок.

«Видно, еще не устало дитя, – подумал Ефим, глядя, как семенят впереди по дороге тоненькие босые ножки. – Пусть идет, пока не притомится. Ему на ходу теплей».

– Ноша-то не тяжела? – смеясь, крикнул он.

– Ишь, тяжела! – ответило дитя.

– Так давай ее сюда, на воз. Вот, елки везу. Их убирать будут. И чем-чем ни разукрасят! А потом свечки на них зажгут и вот такие же мальцы, как ты, кругом плясать пойдут. Вот бы им твой гостинец от голодных! То-то бы радости прибыло! Давай его сюда! Свезу!

– Кому сам отдам – тому тяжело будет, – сказало дитя, – кто возьмет волей, хотя часть одну, тому легкости прибавится и радости.

– Так вот станем торговать вместе, – захохотал Ефим. – Ты своим гостинцем, я – елками.

И вдруг исчезли и белое поле, и серое низкое небо, и дорога, по которой шло босое деревенское дитя. Опять был город, сутолока, теснота, светлые улицы, освещенные, богатые магазины, нарядные, сытые люди. Ефим стоял среди рощи из срубленных елок и зазывал к себе посетителей:

– Вот елки! Лучше нигде не найдете! Уж заслужу благодарность! Не дерево, а пукет!

Он был весел и возбужден, и только никак не мог вспомнить, где и когда он успел выпить. Если бы он не выпил, у него не могло бы быть так легко и спокойно на душе: его сердце буравом сверлила бы мысль о том, что где-то далеко в деревне… О, как хорошо, что почему-то эта мысль не мучит его больше!

– Вот елки, так елки! Пожалуйте! Не проходите мимо!

Он говорил те слова, которые прежде говорил его хозяин, тот, который посылал его в лес рубить деревья. Он сознательно подражал ему во всем, и ему было весело и смешно. А его елки стояли точь-в-точь как в лесу, пышные, молодые, стройные и такие высокие, что ему нельзя было видеть их верхушек. Покупатели давали ему деньги, и тогда деревенское дитя в распоясанной белой рубахе брало дерево на свое плечико и несло его туда, куда ему приказывали. И почему-то никому не было странно, что такое маленькое, худенькое дитя несет такую большую, непомерную тяжесть.

Никто как будто не видел его и, так как не видел, то и не мог жалеть. Ефим все торговал, а еловый лес все больше и выше разрастался кругом него и, наконец, стал такой темный и глухой, что ему в нем сделалось страшно. Он остался в нем один, а город с покупателями шумел уже где-то в стороне, и шумели елки вверху и согнали на его голову холодный, мокрый снег с своих высоких, могучих ветвей.

«Надо послать деньги в деревню, – думал Ефим. – Теперь есть у меня деньги. Надо бы и теплой одежды и гостинцев к празднику. Андрюшка-то обрадуется! Важный парень! Скажет: „тятька прислал!“»

Он вспомнил, что деревенское дитя, которое пришло с ним в город, тоже принесло свой гостинец сытым от голодных. В одной рубахе идет, а гостинец несет. Да еще тяжелый. И что бы это могло быть? Что может прислать нищета богатству?

Он не успел задуматься, как вдруг неожиданное, прекрасное зрелище поразило его. Он глядел и не верил своим глазам: деревья расступились, и весь лес озарился мягким волшебным светом, а прямо на него шло уже знакомое белое дитя. Еще в первый раз видел он его лицо, и это лицо было так близко и дорого ему, и так прекрасно, что у него от радости захолонуло на сердце. Он хотел крикнуть, хотел заговорить и не мог.

– Чему ты удивляешься? – ласково спросило дитя. – Разве ты забыл, что сегодня Рождество? Христос любил нас. И мы жалкие, страдающие, слабые дети, мы сегодня сильны и радостны.

Он засмеялся, и его смех прозвучал, как мягкий звон колокольчика.

Ефим уже ничего не видел и только слышал над собой ясный, высокий голосок.

– Я отнес свою ношу и пришел за тобой. Ты хотел знать, что я нес? Свое горе, свою нужду, свои слезы. Как это было тяжело! Я должен был это снести людям и раздать; и вот одни из жалости брали у меня столько, сколько могли, чтобы облегчить меня. Эти брали мою тягость, мое горе, а получали себе облегчение и радость. Другим я должен был отдавать силой, потому что они ничего не хотели взять на себя. И у тех моя тягость стала их тягостью, мои слезы – их собственными слезами. О, если бы люди знали, что стоит только любить и жалеть, чтобы на земле совсем не осталось страдания! Если бы они знали, что горе не уменьшится до тех пор, пока они сами не устранят его, потому что умирают люди, а их горе, страдание остается. Остается для тех, кто не хотел их разделить и облегчить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю