Текст книги "России верные сыны"
Автор книги: Лев Никулин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– Покойный фельдмаршал всех держал в решпекте. Беннигсена выслал из армии за своеволие, великого князя Константина Павловича держал в узде. А закрыл глаза фельдмаршал – Беннигсен тут как тут, и ему дали армию. Великий князь стал дурить по-старому, и не Барклаю его осадить. Да что говорить, при Михаиле Илларионовиче императорская главная квартира, штаб его величества были с боку припеку, все делалось в штабе главнокомандующего. Теперь, друг сердечный, не то… Как же не радоваться Бонапарту? Михаил Илларионович в гробу. Император ожидал Моро, хотел поставить его главнокомандующим всеми силами. Моро поумней Шварценберга, десять раз битого, да битых Блюхера с Иорком. Так нет же! Меттерних грозил разрывом, ежели Моро будет главнокомандующим. Пришлось согласиться. А русского тем более не хотели. И вот началось дело у Дрездена. Кажется, надо атаковать всеми силами по всей линии корпус Гувиона Сен-Сира. В день 26 августа Наполеона еще не было у Дрездена, – австрийцы и немцы его пуще чёрта боятся. Мы-то его били, у нас того страха нет. Что ж ты думаешь? Начали совет. Ты бы видел рожу Шварценберга. Сидит мопс мопсом и жмурится. И ведь Моро как в воду глядел, когда говорил государю: «Этот человек все погубит». Так и было! 27 августа подоспел на подмогу Сен-Сиру сам Бонапарт с главными силами, и погубил проклятый Шварценберг пропасть людей!.. Про смерть Моро слышал?
– Слышал…
– Умер честной солдатской смертью. Даром только мучили, кромсали его хирурги. Выкурил перед смертью сигару, велел написать письмо дочери и закрыл глаза навеки. А по правде говоря, был стратег не хуже Бонапарта, только без его ума.
– Солдаты наши говорят: «Не с чего Бонапарту хвалиться, мы еще воевать не начинали», – сказал Можайский.
– И правда! После Дрездена был Кульм – первая ласточка побед! Это славное дело нашей гвардии. Ермолов нынче у нас в почете.
И эта весть тоже порадовала Можайского.
20
В конце сентября 1813 года Александр Самойлович Фигнер прибыл в главную квартиру.
Поездка к начальству никогда не радовала его; сейчас эта поездка была вызвана крайней необходимостью. Отряд его увеличился. Из наполеоновских войск к нему перебегали немцы, итальянцы. Оружия и патронов едва хватало на своих, а тут приходили безоружные, но опытные, бывалые солдаты.
Александр Самойлович поехал к Винценгероде выпрашивать у старого генерала оружие. Князь Сергей Григорьевич Волконский, молодой генерал, состоявший при Винценгероде, был расположен к Фигнеру. Александр Самойлович надеялся на его помощь. Волконский встретил ласково, угостил хорошим обедом, но с сокрушением сказал, что ничего сделать для Фигнера не может из-за неприятной истории, которая вышла между Фигнером и генералом Сухозанетом.
В прошлый свой приезд в главную квартиру Фигнер неожиданно натолкнулся на генерала Сухозанета у почтовой станции. Генерал сделал ему выговор за то, что, прибыв в главную квартиру, Александр Самойлович не явился по начальству, то есть к нему, и еще за то, что был не по форме одет.
Одет он был, как всегда в походе: артиллерийский шпензер, нанковый серого цвета чекмень, кожаный картуз. Вестовой держал под уздцы коня, во французской сбруе, чтобы при случае Фигнер мог накинуть французский плащ, прицепить французскую шпагу и проехать как ни в чем не бывало между неприятельскими дозорами. На замечание генерала Фигнер отозвался дерзостью, он и раньше немало терпел от придирок Сухозанета. На дерзость генерал ответил бранью, и тогда на глазах у остолбеневшего адъютанта Фигнер почти что толчками загнал Сухозанета в дом, и адъютант видел, как Сухозанет убежал, прикрывая руками щеки от возможной оплеухи.
Не будь при этом случае адъютанта, Сухозанет не стал бы поднимать истории, но тут он немедленно отправился к прямому начальнику Фигнера генералу Винценгероде и потребовал ареста оскорбившего его офицера.
Спасли Фигнера надвигающиеся события.
Истекал срок перемирия. Лазутчики доносили, что Наполеон замышляет наступление, армии его стоят на берегах Эльбы. Саксония должна стать ареной кровавых битв.
– Князь Сергей Григорьевич, – сказал Фигнер Волконскому, – зная меня, вы не подумаете, что я утратил мужество. Я имею приказ стоять с моими людьми у Верлитца и буду стоять там, пока жив. Но как прикажете быть, когда половина моего отряда не имеет оружия, когда французы не считают мой отряд за регулярное войско, в любой час могут атаковать нас, несмотря на перемирие? Я сам не раз ездил в разведку к французам и слышал, как они похвалялись рассеять мое войско и расстрелять меня.
– Я докладывал генералу об оружии и снаряжении, о вашем отряде и получил ответ, что прусскому уланскому полку, стоящему восточнее Верлитца, приказано поддержать вас в случае атаки.
– Ох, не верю я прусским уланам! Дали бы лучше три сотни казаков, как-нибудь отбились бы, а главное – ружей и снарядов хоть немного…
Волконский советовал Фигнеру не ждать и возвратиться. В оружии и патронах уже отказано дважды, и надеяться получить снаряжение для безоружных партизан было при нынешних обстоятельствах наивно. «Гатчинские скороспелки», как называли аракчеевцев, ненавидели Фигнера.
– Еще об одном прошу вас, Александр Самойлович: не попадайтесь, бога ради, на глаза Сухозанету, эта мстительная скотина способна на все. Дело может дойти до государя, а вечного заступника вашего, светлейшего, нет в живых.
Потом они заговорили о довольствии и фураже для партизан, и Фигнер с сердцем сказал:
– Вот пришли мы на немецкую землю, гоним французов, а рады ли нам прусские дворянчики, толстые бюргеры и ученые пасторы-тупицы? Хотел бы я увидеть, как пруссаки добились бы освобождения своей земли от ига Наполеона, если б не мы, русские, если б не было Бородина и тарутинского флангового марша… Я тут, в главной квартире, больше суток не бываю, и то нет сил видеть нахальства австрийских чинодралов, британской надменности и прусской наглости. Мы, русские, льем нашу кровь. Без нас, без русских, Европа не была бы накануне освобождения! А дождемся ли мы когда-нибудь благодарности от союзников наших? В отряде моем сотни две немцев, перебежчиков из саксонских и вюртембергских полков Наполеона. Было бы вдесятеро больше, когда б я всех брал. Спрашиваю: «Почему вы, немецкие солдаты, не идете в свои полки, а идете к партизанам?» Отвечают: «Ах, господин полковник, в наших немецких полках, кроме палок и зуботычин, солдаты ничего не видят, а у вас мы все товарищи!» И дерутся славно! А приходим на постой в город – господа бюргеры встречают как лютых врагов, ей-богу! Алексей Петрович Ермолов показывал мне рапорт командира пензенского ополчения, и писано там, что господа бюргеры хоть и считают себя нашими союзниками, но русских ненавидят, раненым не дают пищи и пристанища, без жалости смотрят на умирающих под окнами наших солдат… А вестфальские мародеры в Москве? Не было их грубее и бесчеловечнее! Вот говорят про меня, что очень я ожесточился. Ожесточился потому, что много видел горя и слез народных… Ну, спасибо вам хоть на добром слове…
Он оглядел чистенькую комнату князя, свечу у ночного столика, книги в сафьяновых переплетах и наклонился над ними.
– Книги в походе – роскошь… Я вожу с собой одну библию, – и, подметив удивленный взор Волконского, добавил, – вам странно: атеист, неверующий, и библия.
– Странно, – согласился Волконский.
– Перечитайте «Книгу Судей», князь. Куда Вальтер Скотту…
Он взял со столика книгу.
– Гельвеций… В походах нет времени прочесть книгу да пораздумать. Рассуждения этого философа о бедности и богатстве мне давно по душе. Правда, что богатство неправильно разделено между людьми: одни утопают в довольстве и роскоши, другие гибнут в нищете…
– Отнять богатство у недостойных и отдать нищим и достойным? – задумчиво проговорил Волконский. – Мечта… Мечта философа.
– Однако то хорошо, что это философия земная, терпеть не могу немецкой метафизики и мистики, туманных бредней о загробном мире… «Вертер», – прочел он название другой книги. – Не понимаю, для чего Наполеон возил в итальянский поход «Вертера»…
– Вы строгий судья, – сказал Волконский, глядя на хмурое лицо Фигнера.
– Шиллер – «Разбойники»… Petten fon tiranencetten – освободить от цепей тиранства! Вот это мне по душе! Только это одни слова.
– Почему же слова?
– Когда Наполеон вступил с войсками в Берлин, он ехал по Унтер ден Линден на двадцать шагов впереди своей свиты, ехал один. Толпы народа хранили молчание. И не нашлось смельчака с кинжалом или пистолетом под плащом! Это оттого, что прусские бюргеры охотнее других покоряются завоевателям.
– А студент в Вене? Кстати, у него, кроме кинжала, был томик Шиллера. Не знаю, что более может послужить делу свободы – кинжал убийцы или стихи поэта.
– …Война идет к концу, – продолжал Волконский, – есть предел силам человеческим, есть предел военному счастью Бонапарта.
– Счастью?
– Искусству, – согласился Волконский. – Однако с каждым днем мы становимся сильнее, мы выгоним его из Германии и станем на Рейне.
– И тогда, что же, по домам? – ненатурально улыбнулся Фигнер. – По мне, воевать бы еще лет с десяток.
– Вы шутите?
– Ни мало. Мне нет покоя… Мир, житие в усадьбе, гарнизонная служба – все это не по мне… – он показал на грудь, – вот здесь жжёт… Тянуться перед гатчинцами. Слушать грубости царева брата Константина. Правда, со мной этого не случалось. А было бы, случилось бы… – он опять криво усмехнулся. – На дуэль бы не вызывал. Зарубил бы перед фронтом!
Холод пробежал по жилам Волконского. Он не мог отвести глаз от неподвижной, неестественной улыбки, маленькой, слегка дрожащей руки, поглаживающей эфес сабли.
– Я поздно родился, князь… Мне бы жить лет триста назад, плыть на каравеллах в неведомые людям страны, завоевывать царства, как Фердинанд Кортес, Пизаро или наш Ермак… Смешно, а?
Волконский покачал головой:
– В наш век вы прославили свое имя, Александр Самойлович. Честь вашего имени дорога каждому, любящему славу русского войска.
– Что ж, так я понимаю долг воина. Но мало мне этого! Мало! – стукнув кулаком по колену, воскликнул Фигнер. – Я лелею план, вам, так и быть, скажу: пробиться с моим легионом через Альпы, войти в Италию, взбунтовать Милан, поднять Ломбардию, Тоскану, папскую область, объявить себя вице-королем… Власть! Русская власть в Италии! Вот счастье! Вот цель жизни! – вдруг он умолк и разразился смехом. – Сумасбродство! Неправда ли? – и вдруг он спросил с грустью и серьезно: – А вы, князь? В чем видите счастье?
– Я? Я не хотел бы таких походов. Судьба завоевателя не по мне… Я люблю мой народ, народ русский, вижу дивные качества, которыми одарила его природа, народ первый на свете по славе, по могуществу, по радушию, мягкосердечию, юмору… И мне тяжко видеть, как его оскорбляют, унижают низкие и подлые люди нашего сословия… С концом войны должны быть перемены… великие перемены в государственном устройстве, в управлении…
Где-то близко труба сыграла зарю.
– Вот вы о чем… – с удивлением сказал Фигнер, и на лице его появилось выражение то ли сожаления, то ли иронии.
И Фигнер глядел на Волконского, на его красивую, стройную фигуру, к которой так шел генеральский мундир и георгиевский белый крест, по праву полученный за славное дело… Что-то вроде зависти шевельнулось в душе Фигнера. Бог знает, о чем думал он в эту минуту, когда они прощались. Но, уж верно, не думал, что блестящий, храбрый молодой генерал через двенадцать лет будет лишен титула и воинского звания, закован в кандалы и сослан а Сибирь, в каторжные работы.
Александр Самойлович возвратился к своему отряду накануне окончания перемирия. Отряд был расположен в великолепных заповедных парках Верлитца. За парками, где бродили олени и лани, начинался густой лес, спускавшийся к водам Эльбы. Узкая плотина соединяла берега реки.
Прибыв в отряд, Александр Самойлович вызвал к себе своих офицеров. Он сказал им, что ни оружия, ни патронов ему не дали. Потом выслушал доклад лазутчиков, побывавших в городке Дессау. Вести были невеселые. Французская и польская конницы перехватили заставами все дороги, по всей округе идут передвижения французских войск, отряд может быть в любую минуту окружен. Позади река Эльба и узенькая полоска плотины, – по ней, возможно, придется отходить. На другом берегу стояли прусская гвардейская кавалерия и уланский полк, на который мало надеялся Фигнер.
Он лежал на разостланной под косматой елью бурке, держал в зубах погасшую фарфоровую трубочку. Большие серые глаза его рассеянно глядели в небо.
– Никто не смей снимать с коней седла, – наконец сказал он, – я сам проверю цепь и расставлю дозоры.
Когда стемнело, он приказал привести коня, расставил дозоры и спустился к водам Эльбы. Солнце было на закате, поднялся ветер, вокруг зловеще шумел лес. Он долго глядел на узкую ленту плотины.
Корнет Лихарев, почти мальчик по возрасту, спрыгнул с коня, зачерпнул рукой воду и смочил себе вихор.
– Здесь Эльба глубока, – сказал тихо Фигнер. – Ежели нам отступать, то вплавь никак нельзя… Что до меня, то я сроду плавать не умел…
– А не начать ли нам потихоньку отход? – осмелился спросить Лихарев.
– Приказа нет, мой голубчик, – ласково ответил Фигнер. – А потом не все ль равно? С тех пор как я родился и стал мыслить, я знал, что все равно придется оставить этот свет… Вот только жену жалко… – Помолчав, он добавил: – Но не в постели же умирать воину, дорогой мой? Умереть – так во славу отечества…
Лихарев молчал. Что мог сказать он, девятнадцатилетний юноша, знаменитому партизану и храбрецу?
– Что вы думаете об этом столбе пыли? – вдруг спросил Фигнер, повернувшись лицом к лесу.
– Здесь песок… Возможно, от ветра.
– Ветер утих. И пыль неспроста…
Они вернулись к отряду. Едва они проехали с полверсты, их догнал казак из дозора:
– Француз валит!.. Кавалерия, ваше высокоблагородие… Несметная рать!
Это был авангард корпуса Нея.
Фигнер приказал бить тревогу, мундштучить коней и готовиться к отходу через плотину. Он был весел, приказы отдавал шутливо и ласково. Стрелкам приказал подняться на сосны, драгунам – спешиться и лечь.
На поляне построились солдаты-испанцы, у которых не было оружия.
– Друзья, – сказал он по-испански, – у вас нет ни ружей, ни патронов, у вас есть только ненависть к врагу, который держит в ярме вашу родину. Кто хочет – пусть остается, он сможет получить оружие убитых товарищей. Кто не хочет – путь добрый, вот плотина, спасение на том берегу. Еще есть время. Спасайтесь врассыпную… Место сбора вам известно.
Он повторил эти слова по-итальянски.
Потом Фигнер поехал к гусарам. Их осталось немного, среди них были ветераны Можайска, были старики, сражавшиеся у Рущука под командой Каменского. Они стояли тихо и молча глядели на худощавого, стройного всадника в бурке; он был без фуражки, светло-русые волосы падали ему на лоб.
– Гусары, друзья гусары…
Он знал каждого из своих гусар в лицо, знал по именам, но точно в первый раз видел их сумрачные, обветренные, покрытые рубцами и морщинами лица. То были истинные воины, давно оторванные от мирной жизни, они умели только сражаться. Четверть века их жизни прошло в походах. Не зная усталости, среди нескончаемых тревог и опасностей, они прошли с ним три тысячи верст. Смерть была всегда рядом, но до сих пор она щадила их; теперь она глядела на них в упор: что он мог им сказать?
– Друзья гусары… Французы обходят нас дугой и будут жать к Эльбе. Нам не к чему надеяться на помощь союзников, да и не торопятся они нам помочь… Так будем же драться насмерть, сами ляжем костьми, но дадим уйти товарищам…
Стояла такая тишина, что слышно было, как звенели удилами кони, да еще слышался плеск реки издалека и глухой гул приближающейся конницы.
– Друзья гусары! Ни вы меня, ни я вас никогда не выдавал. Одна у нас с вами дорога – в царство небесное. Простимся же со всем дорогим, что есть у нас на свете.
Он вырвал саблю из ножен и, наклонив голову, крепко поцеловал клинок.
– Ахтырцы! Александрийцы! Пики наперевес! Марш-марш!
…Таким видел Фигнера в последний раз Лихарев.
Полвека спустя, уже дряхлым стариком, закрыв глаза, он все еще видел ночную битву в лесу, озаряемом только вспышками выстрелов. Бой шел на просеке, потом на плотине. Вопли ярости, стоны, звон клинков, храп вздыбившихся коней – все это помнил Лихарев. Он завидовал своему современнику – поэту Федору Глинке, в народной балладе воспевшему смерть Фигнера:
…это дело
Из самых славных русских дел!
Никто не думал об увечье:
Прочь руку – сабля уж в другой!
.
Но где ж союзники?
Ко времени и месту
Теперь им быть!..
Лихарев, свидетель последней битвы Фигнера, не дружил с музами, а между тем он, а не Федор Глинка, видел, как светила луна сквозь пороховой дым над Эльбой. Видел, как несколько всадников – все, что осталось от двух эскадронов ахтырских и александрийских гусар, – плыли по течению, держась за конские хвосты, как выбирались на другой берег, но течение относило их вниз.
Осталась в памяти старика плотина, по которой отходили пехотинцы – горсть людей, отбивавшаяся штыками от наседающих французов.
Остался в памяти берег реки, где стоял он и вахмистр Лукашов. Долго они стояли на берегу, всматриваясь в воды Эльбы. Все еще казалось им, что они увидят светловолосую голову плывущего к ним Александра Самойловича. Выбрались на берег еще трое гусар, из тех, что прошли с Фигнером от берегов Оки до берегов Эльбы.
Но Фигнера не было с ними. Нашли его саблю, выброшенную на берег; она лежала, обращенная лезвием к неприятелю, как знак того, что не будет мира между ним и неприятелем даже после его гибели.
В водах немецкой реки Эльбы кончились дни русского партизана Александра Самойловича Фигнера, о котором однажды писал Кутузов: «Погляди на него пристально, это человек необыкновенный, я такой высокой души еще не видал: он фанатик в храбрости и в патриотизме, и бог знает, чего он не предпримет».
Он прожил на свете всего двадцать шесть лет.
21
Прошли месяцы с тех пор, как Анна-Луиза Грабовская оставила поместье Грабник.
Племянник Казимира Грабовского – молодой Стибор-Мархоцкий оказался прав. Сплетни, пересуды, томительная жизнь вдали от парижских друзей – все это утомило Анелю. Политические застольные споры, ссоры, даже поединки сторонников Чарторыйского и сторонников Иосифа Понятовского повергали ее в меланхолию. Одна душа казалась ей близкой и родной, одной собеседнице она открывала свою душу – Катеньке Назимовой.
Катенька первая услыхала от Анели длинные рассуждения о том, что жить стоит только для того, чтобы странствовать, видеть новые города и страны, новых людей, наслаждаться созерцанием великих произведений искусства.
Катенька Назимова не очень удивилась, когда услышала от Анели-Луизы, что надо поискать в Европе уголок, где можно жить в тишине и покое, посещать библиотеки, музеи и мечтать о счастливом будущем человечества.
– Девять лет я жила на моей новой родине, – сказала однажды Анна-Луиза, – но умер Казимир, и что соединяет меня с Польшей? Правда, я люблю ее, но если меня спросят, чего я хочу, я скажу – свободы для всех и гибели тиранов. В Италии меня ждут мои старые друзья, туда стремится моя душа, но как жаль, что нельзя миновать Вены… Увы, иного пути нет!
Она точно предчувствовала, что в Вене ее ожидают неприятности.
В Грабнике Гейсмар сказал правду. В тот самый день, когда президент полиции Вены барон Гагер прочитал в списке приезжих имя графини Анны-Луизы Грабовской и вдовы полковника Катрин Лярош, он послал в гостиницу на улицу Каринтии своего адъютанта с деликатным поручением. Адъютант имел честь передать графине, что осенняя погода в Вене может расстроить ее здоровье и что самое лучшее для графини – возможно скорее оставить Вену. Грабовская ответила, что она благодарит барона за заботы о ее здоровье, что она приехала в Вену к гоф-медику Фогелю, но барон Гагер вполне заменил ей знаменитого врача.
Так случилось, что Анеля Грабовская и Катя Назимова пробыли в Вене только один день. На следующее утро они выехали в Венецию.
Навсегда осталась в памяти у Кати дорога из Вены в Венецию. Темно-лиловые ущелья над голубыми водопадами, розовые и синие вершины гор, развалины древних замков, нависшие над пропастью скалы, хрустальные горные ручьи.
Дорога спустилась в долину, где еще не чувствовалось дыхания осени, еще не пожелтела листва буковых рощ.
Поздно ночью они приближались к Венеции. Пахло сыростью, воздух был влажный, где-то во мраке угадывались водные пространства, и вместе с тем не было острого запаха моря, морских водорослей, не слышно было плеска прибоя. Пока разгружали два экипажа, Катя стояла на берегу и вглядывалась в мерцающие в темноте, медленно передвигающиеся огоньки. Большая лодка подошла к берегу, послышалась итальянская речь, окрики голосистых носильщиков. Катя ступила на шаткие мостки. Чья-то сильная рука поддержала ее. Она и Анеля Грабовская очутились на носу лодки; тотчас же гребцы вскинули весла, и лодка двинулась в темноте.
Пока они плыли, начало светать.
Постепенно бледнело небо, огоньки встречных лодок медленно таяли в розовом отблеске зари. Пели гребцы, плеск весел казался аккомпанементом грустной и нежной мелодии.
Барка плыла вдоль длинной песчаной косы, отделявшей лагуну от открытого моря. Коса называлась Лидо. Воздух был так чист и прозрачен, что можно было разглядеть вдали мачты судов, флажки на мачтах, матросов, убиравших паруса.
Солнечные лучи пронизывали и зажигали жемчужным светом гребни набегающих волн. На ста восемнадцати своих островках вырастала Венеция – колокольни соборов, громады дворцов, широкая водная улица Большого канала, горбатый мост Риальто. Фасады почерневших от времени домов поднимались прямо из воды цвета свинца. По каналу плыли длинные черные лодки-гондолы, на корме стоял гребец с одним длинным веслом; нос лодки высоко поднимался над водой, как клюв хищной птицы, а посредине возвышался балдахин со спущенными занавесями.
Уже наступало утро, и мимо проплывали к рынку на тяжелых барках, на лодочках-скорлупках щавель и томаты, бараньи туши, цветы и вино в просмоленных бочках, корзины винограда…
Катя не могла оторвать глаз от этой картины, от плавучего рынка. Но вдруг задымили факелы… Гроб и священник плыли навстречу, осененные балдахином из черного бархата с серебряной траурной бахромой. Потом проплыли три гондолы в гирляндах цветов; в одной из них девушка в венчальной фате и молодой человек в голубом фраке – венецианская свадьба…
Какой странный, призрачный, точно приснившийся во сне город! Снова лодки и лодки, плывут хлеб и розы, плывут похороны и свадьбы… И вдруг Кате показалось, что сейчас уплывет все – дворцы и соборы, почерневшие дома, горбатые мосты – и останется пустынная лагуна и барка между бледно-голубым небом и свинцовой, пахнущей гнилью и плесенью водой…
Так ей запомнилось первое утро в Венеции.
…Анна-Луиза Грабовская и Катя жили в старинном дворце, сыром и холодном. В нем множество зал, комнат, переходов, тайников, от мраморных стен шел леденящий холод, и весь он напоминал саркофаг, а не жилище венецианских вельмож. Дворец принадлежал другу Казимира Грабовского – племяннику последнего дожа Венеции Луиджи Манин.
Два десятка слуг – челядь владельцев – слонялись среди обветшалой роскоши трехсотлетнего дворца. Племянник последнего дожа был выслан австрийцами и жил на положении узника близ Вены. Управляющий сдавал дворец внаймы именитым иностранцам.
Когда Анеля Грабовская решила ехать в Венецию, она думала, что тут они будут вдали от военных тревог, и, правда, только через две недели здесь узнали о конце перемирия; через три недели сюда дошла весть о битве у Дрездена. Но напрасно она искала здесь покоя, – этот призрачный город жил прошлым, воспоминаниями о тринадцати веках независимости, славы Венецианской республики. Только семнадцать лет прошло с того дня, когда был подписан мир в Кампо-Формио и Наполеон отдал Венецию Австрии, чтобы вознаградить ее за уступки на Рейне.
Все вокруг напоминало о прежнем могуществе Венеции и о жалком ее конце. Во Дворце дожей творения Тинторетто и Тициана в симфонии ослепительных красок, в блеске порфир, мантий, драгоценных доспехов прославляли «Триумф Венеции» – триумф богатейшей купеческой республики, столетия властвовавшей на морях.
На площади святого Марка, в кофейнях, сидели в вынужденном безделье венецианские патриции, бывшие сенаторы, купцы, шпионы, которых республика держала в Морее, в Румелии, в Кандии, в Тунисе; но более всего было австрийских шпионов, которыми австрийская тайная полиция наводнила город.
Поднимая глаза к небу, венецианцы с огорчением видели портал базилики святого Марка. Столетья украшала этот портал античная скульптурная группа – четыре бронзовых коня. По приказу Наполеона кони были сняты с портала и увезены в Париж.
Бронзовые гиганты на колокольне святого Марка по-прежнему ударами молотов отбивали часы; звону часового колокола отвечал печальный перезвон колоколов церквей Санта-Мариа делла Салюта, Сан-Джорджио, Маджиоре, и этот колокольный звон звучал в ушах венецианцев погребальным звоном.
Молодежь с трепетом ожидала вестей с поля сражения. Поражение наполеоновской армии в России пробудило надежды. Прошел слух о мире между коалицией держав и Наполеоном, и надежды угасли. Но война снова разгорелась, и венецианские патриоты возмечтали об освобождении Европы, хотя бы о воссоединении Венеции с Пьемонтом, с Сардинским королевством. Австрийское иго было невыносимо, пылкая молодежь уже видела в мечтах восстановление свободы и независимости, видела Венецианскую республику возрожденной и могущественной. Народ ненавидел Австрию с ее тираническим, шпионским строем, с ханжеством и жестокостью, презрением к людям третьего сословия, алчностью и коварством. Венецианские ремесленники, искусные мастера, прославившие себя на весь мир прекраснейшими изделиями из стекла, зеркалами венецианскими, жили впроголодь, потому что их изделия австрийские власти облагали непомерными пошлинами. Особенно негодовали моряки. Их профессия была издавна в почете в Венеции. Отважнейшие из моряков готовили заговоры против австрийского владычества. «Мост вздохов», соединявший Дворец дожей с тюрьмой синьории, теперь послужил австрийским жандармам. Многие храбрые и смелые венецианцы испытали ужасы тюрьмы, из которой некогда сумел убежать авантюрист Казанова и уже этим прославил свое имя в Европе.
Над входом в судилище в давние годы была выбита надпись: «Место сие страшное. Здесь врата неба или ада».
И все же жизнь в Венеции (по крайней мере в первые дни) казалась приятной Анеле Грабовской и Кате Назимовой.
Из театра Сан-Мозе они отправлялись в кафе «Флориан» на площади Сан-Марко. К часу ночи здесь собиралось светское общество – дамы и кавалеры, много иностранцев; жизнь для них была дешевой в этом нищем городе. И Кате Назимовой было странно, что ее подруга, дочь антиквара, подражала знати и, презирая это общество, стремилась к нему. Грабовской нравилась жизнь в Венеции. Разорившиеся венецианские патриции продавали за бесценок драгоценности, картины, дворцы. За тысячу русских золотых можно было купить палаццо Вандрамин – исторический дворец, который, как говорили, стоил двадцать пять тысяч. Анеля Грабовская пропускала мимо ушей деловые разговоры и охотнее слушала рассказы о блестящей и беззаботной жизни перед концом Венецианской республики.
В кафе «Флориан» говорили о приезде Паганини – скрипача, затмившего славу знаменитых французских музыкантов, о том, что австрийский губернатор граф Черни приказал не пускать его в Венецию, и о том, что в воскресенье в соборе Сан-Марко, в трех шагах от губернатора, схватили двух молодых людей с кинжалами, и, когда их уводили, они кричали безмолвной толпе: «Да здравствует единая Италия! Да здравствует единый итальянский народ!» Но приехал «божественный» Галли, все общество устремилось в театр, и никто уже не вспоминал о судьбе двух юношей, расстрелянных на песчаной пустынной косе Лидо.
От прежней склонности к науке у Грабовской остался интерес к редчайшим книгам и древним рукописям. Едва ли не каждый день Анеля и Катя приходили во Дворец дожей, поднимались по величественной «лестнице исполинов» в библиотеку.
С 1812 года в залах дворца поместили библиотеку, одно из богатейших в Европе книгохранилищ. В одной из зал, там, где можно видеть картину Веронеза – самый большой холст в мире – находилось собрание редчайших рукописей, манускриптов, писанных рукой искуснейших каллиграфов древности. Здесь, точно в склепе, покоилась прежняя слава Венецианской республики, дипломатическая переписка с турецкими султанами, с тунисскими беями, магараджами Индии; здесь хранилась рукопись, писанная рукой великого путешественника Марко Поло, хранились протоколы допросов заговорщиков против республики, признания, вырванные рукой палача.
И странно было видеть в библиотеке двух молодых женщин, терпеливо слушающих хромого горбуна – хранителя библиотеки, отдавшего полвека жизни этим ветхим и пыльным рукописям.
Однажды среди манускриптов XVII века Кате Назимовой почудились русские буквы. Да, это была копия челобитной славян, населяющих Зантские, Бергамские, Черногорские земли. Они просили защиты у могучей покровительницы славян – России:
«…дабы по суседству нашему от Римского имперского двора и от республики Венецианской доброхотствие было оказано, а от венециан обид причинено не было».
Чернила выцвели, трудно было разобрать буквы, по-видимому, славяне жаловались на австрийский имперский двор и Венецианскую республику… «не могущие сами завладеть нашими землями турок подкупают, дабы здешний свободный народ они, варвары, покорили и российский скипетр высочайшие своея власти на нас не распространял бы. А оная республика Венецианская добра не помнит, они, венециане, не малые воспоможения в войнах с турецкими варварами получили от народа черногорского, от всего славянского общества…»
Катя несколько раз перечитала челобитную. Кому она была послана? Петру или дочери его, Елизавете? Дошел ли этот плач славянского народа до державы российской или был выкраден у гонцов, посланных в Россию, а возможно, просто переписан и доставлен ловким шпионом Совету дожей.
Трагедия славянских племен, безжалостно истребляемых турками, предаваемых на поругание и гибель Венецианской республикой и австрийским двором, открылась Кате Назимовой в этом пыльном манускрипте. Немного времени спустя она узнала, что ничто не изменилось в судьбе славянских племен через сто лет после того, как была написана эта слезная челобитная.
Однажды, осенним утром, туман окутал Венецию. В библиотеке, в тусклом, сумеречном свете, трудно было различить даже в лупу прелестные миниатюры, украшающие редкостное издание новелл Бокаччио. Анеля и Катя собирались уходить, когда молодой человек, вежливо поклонившись Грабовской, тихо сказал:






















