Текст книги "Болтовня"
Автор книги: Лев Овалов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
Клевцов побледнел, сощурил глаза и вежливо, даже тихо спросил:
– Позвольте спросить, кого же вы назначили директором?
Ах, бестия! Ты вздумал нас ловить? Нет же, мы тебе не плотва.
– Убери свою удочку дальше! – усмехаясь, ответил я директору, выступая вперед. – Самостийничать мы не хотим. О новом директоре позаботится трест.
– Так извольте жаловаться, а не устраивайте митинги, – сразу меняя тон, сухо заявил Клевцов.
– Мы и пожалуемся, – спокойно отозвался Костомаров. – Но калечить типографию больше вам не позволим.
Терпение Якушина лопнуло, он выскочил сбоку, заслонил Костомарова и грубиянским тоном выпалил в лицо директору обидные слова:
– Чего нам жаловаться! Выгнали тебя – и крышка. Иди ты на нас жалуйся!
Вдруг, еще за воротами, послышался сердитый, приказывающий голос:
– Кто там разговаривает? Немедленно прекратить!
Перед нами появился Кукушка, с поднятым кверху носом, с презрительно сложенными бантиком губами и дерзким выражением глаз.
– Это вы, товарищ Клевцов, с ребятами шутите? – сразу смягчил он голос. – У меня к вам дело… А ну, ребята, по местам, по местам, живо!
Несколько голосов дружно ему ответило:
– Катись…
– Колбаской, – ласково прибавил Якушин.
– За что вы меня, ребята? – почти жалобно буркнул Кукушка и вопросительно взглянул на Клевцова, вероятно, считая директора виновником нашего бурного настроения.
– Бунт! – серьезно сказал Клевцов. – Я уезжаю в трест.
Потом он полуобернулся к нам и почти по слогам кинул угрожающие слова:
– Не беспокойтесь, через два часа в типографии будет порядок, а хулиганам придется отвечать.
Хотел я ему сказать – в своем доме человеку бастовать не приходится, только этот человек не чувствовал себя в нашем доме своим…
Мы молча проводили директора. Но я сразу понял: в типографию он не вернется.
Кукушка оказался глупее.
– Бузотерство? Выступление против руководства? – вызывающе закричал он. – Я иду в райком!
– Иди, иди, мы будем там раньше, – насмешливо откликнулся Костомаров.
Спровадив начальство, мы послали Костомарова в райком, Парфенова в трест, а сами пошли на работу.
* * *
Работа шла лучше обычного. Или это мне только казалось? Да нет, все рабочие находились в возбужденном состоянии и, ожидая дальнейших событий, больше молчали и углублялись в работу.
Пришли сумерки, зажглись огни.
Я был занят в ночной смене и весь день просидел в завкоме, говорил по телефону, советовался с Костомаровым, Якушиным, Парфеновым и дожидался гостей.
Никто не расходился по домам.
Вечером, часов в семь, перед типографией загудела сирена.
Раньше звонка обежала все помещение весть:
– Приехали!
Через несколько минут типография собралась, – все бежали, торопились, никто не задержался, похоже было – пожарные по сигналу торопятся.
Приехали секретарь райкома и председатель треста. Ни Клевцова, ни Кукушки с ними не было.
Секретарь райкома совсем простой, пиджачок не из важных, черная косоворотка, лицом похож на наборщика, сероватый, небритый.
Председатель треста пофасонистее, рубашка голубая, галстук в крапинку, лицо сытое с румянцем, ботинки желтые с глянцем.
Поздоровались мы с гостями.
– Начнем, – говорит председатель треста.
– Шипулин, где ты? Начинать пора! – кричит Якушин.
Оглянулись: Шипулина нет – смылся куда-то. Искать, конечно, не стали, не до него.
– Товарищи, объявляю собрание открытым, – сказал вместо Шипулина Костомаров.
– Не надо… – остановил его секретарь райкома и махнул рукой. – Чего там собрание… Побеседуем просто…
Секретарь райкома потушил мелькнувший было в его глазах смешок и сурово спросил:
– Ну чего вы тут набедокурили? Рассказывайте! – сказал он это очень просто, и одновременно казалось, что он обращается к близким товарищам и нашалившим детям.
Поднялся гомон. Кричали, перебивали друг друга, жаловались на беспорядки и крыли, крыли последними словами директора.
Шумели до полуночи. Секретарь райкома и председатель треста не останавливали никого, внимательно прислушивались к тяжелым речам, к раздраженным выкрикам и непрерывно делали пометки в блокнотах.
К полуночи выговорились.
Нарядным цветным карандашом застучал по столу председатель треста.
– Совершенно ясно, – сказал он. – Типография работала неладно. Клевцов хозяйничал плохо, но почему же вы не жаловались, почему не обратили внимание треста на беспорядки? Нехорошо, товарищи, нехорошо. То тише воды, ниже травы, а то сразу пересолили.
Я молчал целый вечер, хотя язык мой сильно чесался, – больше терпеть я не мог.
– Извиняюсь, прошу слова, – обратился я к секретарю райкома.
– А вы кто? – внимательно спросил он меня, – с таким вопросом он обращался ко всем выступающим.
– Морозов, наборщик, беспартийный, – доложил я.
– Не Ивана Морозова отец? – еще раз спросил он, пристально вглядываясь в меня утомленными глазами.
– Его, – ответил я. – А теперь позвольте по существу. Вот трест говорит – не жаловались. Выходит, мы виноваты, а трест остается в стороне? Хорошо, а я вам расскажу пример из нашей же типографии – пусть трест слушает да на ус себе наматывает.
Я обратился ко всем собравшимся:
– Ребятишки, скажите-ка, вентиляторы у нас есть?
Мне дружно ответили:
– Есть!
– А работают они?
– Нет!
– Так для чего же у нас вентиляция?
Нельзя передать, какой хохот поднялся среди собравшихся.
Председатель треста попробовал догадаться и нерешительно спросил:
– Для декорации?
Я махнул ребятам рукой: тише, мол, тише, и сам, сдерживая смех, громко ответил:
– Ошибаетесь, для получения льготного тарифа по социальному страхованию.
При моем ответе улыбнулся даже секретарь райкома, но – честное слово! – улыбка у него получилась невеселая.
– Так вот, – продолжал я свою речь, – то же получается с трестом. Вентиляция была, льготы по ней получались, а вот следить, работает ли она, соцстрах не следил. Типография была, о ней даже разговоры какие-то шли, послабления всякие давались, а следить за ней трест не следил – упадка ее не заметил. Соцстрах не следил за вентиляцией, а вы за типографией…
Председатель треста попытался возразить:
– Не наша вина…
– Ваша, ваша вина, – оборвал его секретарь райкома и задал нам последний вопрос: – А скажите-ка, чего вы теперь хотите?
Вперед выступил Парфенов, провел рукой по всклокоченным, торчавшим в разные стороны непокорным волосам, пригладил их и громко объявил наше общее мнение:
– Требуем наладить типографию. Дайте хорошего хозяина. И чтобы при нем глаз был, а то Кукушка прозаседался совсем… Чтобы Клевцова и Кукушку убрать! И сначала работу наладить, а потом о сокращениях говорить: помяните мое слово, новых набирать придется… Вот чего от вас рабочий класс требует.
– Отлично, – сказал секретарь райкома. – Теперь выслушайте меня. Положим, вы не рабочий класс, рабочий класс – это металлисты, горняки, текстильщики, печатники – все вместе, а в отдельности вы маленечко переборщившие рабочие ребята. Согласен, директор был плох, трест не следил за типографией, но и вы поступили неправильно. Трест относился формально, так разве была закрыта дорога в райком, в Московский комитет? Особенно стыдно говорить такие вещи отцу Ивана Морозова. Ты бы, старик, вместо болтовни о вентиляции занялся бы делом и провентилировал типографию в райкоме. Рабочий ты хороший, человек умный, а вот дал себя сыну обогнать – сын сколько времени коммунистом был, а ты в хвосте плетешься. Я согласен, секретарь должен больше вниз смотреть, а не наверх, прозаседался ваш секретарь, а вы молчали. Нечего спорить, ваших вин можно насчитать много. Райком даст вам хорошего хозяина – директора, даст толкового партийца в ячейку, но смотрите, ребята, не подкачайте сами… Если вы все их не поддержите, не начнете все вместе налаживать типографию, у самых хороших руководителей ничего не получится…
Парень говорил долго, но дельно. Я обиделся на него сначала. Как это меня мог обогнать сын? Но о типографии он говорил правильно.
* * *
Разноцветные искры слепят, буйный ветер играет в снежки, клонятся разлапистые ели, приветствуя зиму, солнце, меня.
Я чувствую биение крови, наполняющее меня юношеским задором.
Как хорошо жить!
Наступил покой. И мне стало чего-то не хватать.
Я задумался. Несомненно, мне не хватало сына. Но – этого же нельзя забыть – у меня есть внук. Что, если рискнуть пойти к Нине Борисовне? Нет, мне не хотелось туда идти. Больно встретить на месте моего усталого, честного мальчугана какую-нибудь самодовольную рожу с нафабренными усами…
И все-таки я пошел.
Нина Борисовна живет с Левой одна. Она пожала мне руку, напоила чаем и сразу, сегодня же, отпустила Леву со мной – не было никаких разговоров ни о ветре, ни о шоколаде. Отпуская своего бледного карапуза, она опять дружески пожала мою руку, и я подумал: не ошибся ли Иван?…
А как меня встретил внучонок! Детский восторг неукротим. Левка, паршивец мой, как же я смел прекратить было с тобой знакомство!
Мы захватили санки, дождались трамвая и прямиком отправились на Воробьевы горы.
Нам обоим одинаково весело. Перебивая друг друга, мы заразительно смеемся, и оба равно счастливы – и внук, сидящий на санках, помахивающий длинной хворостиной, и запыхавшийся, везущий санки дед.
Мы несемся как угорелые, с разбегу я не замечаю людей и налетаю на целую компанию ребятишек.
– Расступись, расступись! – залихватски кричу я, вмешавшись в шумливую толпу.
– Здорово ты разбушевался! – слышу я знакомый голос.
Ба, да здесь Валентина!
– Скажите-ка лучше, Валентина Владимировна, зачем вы здесь очутились? – прикрикиваю я на нее.
– Лыжи, лыжи, лыжи! – хором отвечает вся ее компания.
– Отлично, Валентина Владимировна, – говорю я, – на лыжах еще успеете накататься, а пока я вас мобилизую: извольте-ка побегать с вашим племянником, сил моих больше нет.
Я вручаю Валентине внука. Вся компания, окружив Леву, весело уносится прочь.
Я опираюсь о дерево и с удовлетворением оглядываю окрестность.
Везде смеющиеся молодые лица, снег похрустывает под ногами, мороз пощипывает носы, и, уж конечно, больше всего достается моему носу.
Я поворачиваюсь в сторону Москвы, и мысли мои снова возвращаются в типографию.
Мы не узнаем ее, мы, старые рабочие, знающие ее всю вдоль и поперек. Придя к нам, новый директор не издал никаких приказов, упаси бог, а зашел в наборную, поздоровался, остановился около моего реала и сказал:
– А ну-ка, братва, попробую: не разучился ли я набирать?
Ничего, набрал объявление. Свой парень.
Стали думать о производстве. И как думать! Заикнулся Якушин на производственном совещании о припрятывании отдельными наборщиками инструмента, а новый секретарь тут как тут. «Прошло, говорит, время, когда инструмент прятали…» И все мы, как один, следим друг за другом: только спрячь теперь! Жаренова уже два раза оштрафовали.
Я набираю объявления. И не успел я на производственном совещании молвить, что, прежде чем объявление делать, заранее надо набросать карандашом рисунок набора, как на другое же утро было отдано распоряжение: ни одного объявления без предварительного наброска, – теперь работу по три раза не переделывают!
Не хватает у нас машинных наборщиков. Директор выделил два десятка ручников, и ребята засучив рукава взялись за учебу – учатся работать на линотипе…
Да что же это такое? Или мне сегодня весь день знакомых встречать?
Навстречу мне Настя Краснова, комсомолочка наша, с. Архипкой на лыжах бегут.
– Добрый день, Владимир Петрович! – крикнули они и хотели свернуть в сторону.
Шутки шутите!
– Нет, брат, шалишь! – крикнул я и поманил их к себе пальцем.
– Ты о чем меня вчера просил? – строго обратился я к Архипке.
– Известно о чем, – деловито ответил он. – Всегда об этом просил. Надоело тискать, а вы набору поучить не хотите.
– Поучить просишь, а сам от меня удрать сейчас хотел? – заворчал я на него.
Архипка смутился, Настя покраснела.
– Ну ладно, ладно, сыпьте! – отпустил я их. – На будущей неделе возьму тебя к себе прописные подавать.
Ребята просить себя не заставили. Точно я им пятки салом смазал, миг – и скрылись за поворотом.
Чудесный парень Архипка!
И, самое важное, никаких разговоров о пенсии. Какая тут пенсия, когда на биржу требования летят.
Однако холодно.
Я тру себе нос и с нетерпением дожидаюсь возвращения внука: уж не случилось ли чего-нибудь с ним?
Но вот и они. Кудлатые пряди волос выбились у Валентины из-под шапочки, она запыхалась и все-таки громко хохочет. Не доезжая десятка шагов, Левка соскакивает с саней, кубарем падает на снег, поднимается, весь в снегу, со сползшими с рук варежками, болтающимися на шнурке, и быстро-быстро семенит ко мне.
– Как она тебя покатала? – спрашиваю я внука, кивая на Валентину.
Валентина подтаскивает ко мне санки и стремглав бежит прочь, боясь, что я ее опять задержу каким-нибудь поручением.
Но ее останавливает Лева:
– Тетенька-тетища!
Валентина останавливается и издали кричит:
– Ну?
– Приходи ко мне играть, – приглашает ее племянник.
– Ладно! – отвечает тетища, исчезая под горой.
Мой внучок поеживается. Становится холодно, ему хочется есть.
Крепко держа меня за руку, Левка поднимает кверху розовое курносое личико и настойчиво кричит:
– Солнышко, нам холодно!
– Ничего, брат, весна не за горами, – утешаю его я, сажаю к себе на плечи и бегом направляюсь к трамвайной остановке.
* * *
Весело потрескивают в печке пылающие дрова.
Снова праздник, и снова я один: старуха на рынке, Валентина на лыжах.
Яркое январское солнце отталкивается от ослепительных белых сугробов и пытается раздробить оконные стекла на тысячи цветных осколков.
Я сижу за столом и перелистываю свои записки. Многое изменилось с тех пор, когда я в третий раз начал записывать свои мысли. Жизнь переменилась. Я многое потерял: потерял плохое настроение – типография работает великолепно, потерял сына, потерял свой острый язык. Но кое-что и нашел.
Достань, Морозов, бумажник! Вынь из него крохотную книжечку в картонной обложке! Погляди на нее и скажи: все ли это, чего ты хотел?
Со спокойной совестью я отвечаю себе:
– Да, все.
Нет теперь людей, которые шли бы впереди меня.
Да, товарищи, я иду вместе с вами рядом, будь вы вожди, а я только простой наборщик.
Теперь у меня не то, что прибавилось дел, но я почувствовал, что нет теперь дела, за которое бы я не отвечал.
На себе я не успокоюсь, и погоди, погоди хоть ты, Климов, в дружеской беседе за кружкой пива я докажу тебе свою правоту и заставлю последовать моему примеру.
И еще: у меня больше нет времени для болтовни. В третий раз свои записки я уничтожу сам. Вот я отдираю первые страницы, подхожу к печке и бросаю исписанную бумагу на объятые огнем головешки. Я помешиваю кочергой, и бумага вспыхивает ярко и задорно. Гори, гори, мне тебя не жалко! Дописываю последнюю страницу, ставлю последнюю точку, и остаток тетради полетит сейчас в печь.