Текст книги "Странные мы люди"
Автор книги: Лев Дуров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
– Мы сейчас тут кружочек сделаем, и я обратно. Ладно? – сказал шофер. – А то хозяин будет меня ждать.
– Спасибо, мне достаточно, – и в двух словах рассказал ему суть розыгрыша...
Он так дико хохотал, а потом сказал:
– Ну, Дуров, с тебя при встрече причитается – я ведь тоже участвую в этом спектакле.
Мы тепло простились, а вечером я позвонил другу-актеру, спросил, что нового. А он интересуется, как у меня прошла встреча. Я сказал, что все замечательно, все хорошо, и поинтересовался:
– А ты откуда об этом знаешь?
– Здравствуйте! – протянул он. – Да весь театр об этом только и говорит.
И когда я появился в театре, мне сказали:
– Лев Константинович, вас ждет Константин Александрович. – Стало быть, дошло уже до директора – очень грозного человека. Когда он вызывал, артисты шли к нему с большой неохотой: значит, за что-то будет выволочка.
Я зашел к нему в кабинет. Директор встал из-за стола и своим высоким голосом сказал:
– Ну, Лев Константинович, я вас поздравляю. У вас такая радостная новость!
И тогда я спросил:
– Какая?
– Ну, Лев Константинович, перестаньте! Мне-то уж вы можете сказать.
– Константин Александрович, – сказал я, – я вам вынужден признаться: это была шутка, розыгрыш. И все из-за того, что я купил этот дурацкий черный двубортный костюм, который, наверное, годится только для похорон.
– М-да... – сказал директор. – Шутки ваши мне не очень-то нравятся... – И добавил со значением: – Так ведь можно и дошутиться... Ну что, что еще от вас ждать, молодых? Ладно, идите. Племянничек! ..
Я вышел из кабинета. У дверей уже стояла большая толпа.
– Ребята, – сказал я, – делайте со мной что хотите. На колени могу перед вами стать, только простите: я вас разыграл.
Нет, не все на меня обиделись, многие просто замечательно приняли мой розыгрыш и хохотали сами над собой, что попались на такую наживку.
И только тут до меня дошел смысл слов нашего директора:
«Так ведь можно и дошутиться...» В ту пору это не казалось странным.
Леня Коробов
Леня Коробов был блестящий журналист, замечательный писатель-документалист и отличный рассказчик. Перед войной, будучи корреспондентом «Комсомольской правды», он брал интервью в Мюнхене у самого Гитлера. А когда в Москве открыли первую линию Метрополитена, он, чтобы взять интервью у Сталина, прорвался через цепь охраны, впрыгнул в вагон вслед за Сталиным и Кагановичем, и дверь за ним закрылась. Чекисты остались с носом.
Оказавшись лицом к лицу с вождем всего прогрессивного человечества, Леня во избежание недоразумений вытащил корреспондентское удостоверение, представился и сразу же взял быка за рога.
– Товарищ Сталин, – спросил он, пряча удостоверение и налаживая свой старенький фотоаппарат «лейку», – пожалуйста, ваше впечатление от метро?
Сталин поднял бровь и покосился на Леню.
– Харашо работаешь, камсамолец. И как это тэбя нэ прыстрелили? – удивился.
Леня не смутился – это был настоящий журналист: наглый и настырный.
– Значит, товарищ Сталин, метро вам понравилось?
– Паслушай, пачему ты мэня спрашиваешь? – начал раздражаться вождь всех народов. – Я здэсь хазяин? Я нэ хазяин. Здэсь таварищ Каганович хазяин. Вот у нэго и спрашивай.
Но спросить у товарища Кагановича Леня не успел. Поезд остановился у первой станции, и его под белы руки вывели из вагона двое в штатском.
В то время Леня был членом Осоавиахима (Общество содействия обороне, авиации и химическому строительству). Учился летать и прыгать с парашютом. Один из воздушных парадов в Тушине открывало звено истребителей, которое вели представители трех поколений советских летчиков: Росинский – участник гражданской войны, Чкалов – легенда 30-х годов и Леня Коробов – будущее отечественной военной авиации. Говорят, Сталин остался очень доволен такой задумкой устроителей парада.
Потом, много лет спустя, когда Росинскому исполнилось девяносто лет, он вступил в партию. Леня встретил его в одном из арбатских переулков, где тот жил в собственном рубленом доме, который, как он говорил, ему подарил лично товарищ Ленин.
– Дед, – спросил Леня, – чего это ты вдруг на старости лет в партию вступил?
– А-а, это ты, трёкало? – старый летчик уже плохо видел и слышал. – Вот ты окочуришься, и тебя поволокут на какое-нибудь Востряковское кладбище. А мое месте теперь только на Новодевичьем.
– Так ты, оказывается, кладбищенский карьерист!
– Дурак, – сплюнул в бороду старик. – Меня еще Ленин назвал дедушкой русской авиации!
– Какой Ленин? – тут у Лени взыграло профессиональное честолюбие. – Это я тебя так назвал в «Комсомолке» после того тушинского парада! Забыл, что ли, старый?
Росинский еще раз сплюнул и отвернулся.
– Как ты был Ленька-трёкало, так им и остался, иди отсюда...
А вскоре Росинский и преставился. И неизвестно, где его похоронили.
С первых дней войны Леня – военный корреспондент в действующей армии. Случилось так, что во время одного из боев комбат струсил и пытался бежать. Леня пристрелил его и повел батальон в атаку. Бой был выигран, а Леню за этот подвиг наградили орденом Ленина. После этого он четыре раза перелетал линию фронта и выбрасывался с парашютом в расположении партизанского соединения Ковпака. Пятый перелет мог стоить ему жизни.
На этот раз Леня выбросился в районе лагеря Дмитрия Медведева, того самого, который опекал легендарного разведчика Николая Кузнецова и впоследствии написал замечательную книгу «Это было под Ровно». Леня скрыл от Медведева, что прилетел со своей неразлучной «лейкой». Иначе ее просто бы разбили. Появляться с фотоаппаратом в строго засекреченном лагере? С ума сойти! Но Леня никак не мог позволить себе упустить такой редкий случай и не сделать хотя бы несколько снимков. И он их сделал.
Он выбрал небольшой холмик, с которого весь лагерь был виден как на ладони, залег на нем и стал выбирать «сюжеты». Он щелкнул несколько партизан, которые отдыхали у стога сена с автоматами на груди, еще несколько жанровых сценок и тут увидел потрясшую его картину: в лагере появился сам Николай Иванович Кузнецов в форме немецкого обер-лейтенанта. К нему подошел улыбающийся Медведев, они пожали друг другу руки (эту сцену и запечатлел фотообъектив) и обнялись.
Тот, кто видел фильм «Подвиг разведчика», конечно же, запомнил образ главного героя, прототипом которого и послужил Николай Кузнецов. Он погиб в 1944 году в стычке с бандеровцами.
После войны Леня стал готовить книгу воспоминаний и показал те старые снимки Медведеву. Когда Дмитрий Николаевич увидел их, его чуть не хватил удар. Он долго молчал, а потом перевел дух и сказал:
– Ленька, ты сволочь... Жаль, что ты не попался мне с «лейкой» в лагере. Ты хоть представляешь, что было бы, если б самолет подбили и пленка оказалась у немцев?
– Как только мы взлетели, я положил кассету в рот, – объяснил Леня. – Если бы что, я б ее разгрыз.
– И зачем я пустил журналиста в лагерь! – не мог успокоиться Медведев, но потом остыл. – Да-а, этим снимкам цены нет. Уникальные снимки! И все же, если бы ты попался мне с ними тогда, не обижайся, но я бы все равно тебя пристрелил.
Но, слава богу, все обошлось, и Леня умер свой смертью. Он много работал. Из-под его пера не выходили эпохальные романы – он ограничивался небольшими документальными повестями. Он не вылезал из дома до тех пор, пока не заканчивал очередной опус. И только после этого шел «спускать пар». У него были сотни друзей и приятелей во всех газетах, журналах и издательствах. Он всех любил, и его все любили, поэтому и обращались к нему просто: Леня. Многие из его собратьев по перу даже и не знали его отчества. Да и выглядел он моложаво: сухощавый блондин, живой, подвижный и всегда веселый.
«Спускать пар» Леня начинал с комбината «Правда» и уже оттуда постепенно продвигался к Ленинскому проспекту – к своему дому. Последней его точкой был журнал «Библиотекарь», который располагался во дворе Ленинской библиотеки. Сюда он заявлялся «на бровях» и отметить встречу с соратниками уже, как правило, не мог. Друзья сажали его на такси и транспортировали к родному очагу.
Эти выходы «в люди» не остались незамеченными. Леня сперва пытался оправдываться: мол, когда он работает и неделями не высовывается из дома, его никто не видит, а стоит только расслабиться, как тут же начинаются укоризны. Наконец, когда ему надоело объясняться, его вдруг вызвал к себе Генеральный секретарь Союза писателей Александр Фадеев и стал стыдить и говорить что-то о моральном облике писателя... Леня выслушал его внимательно и вздохнул.
– Сан Саныч, – сказал он, – ведь невозможно работать. Я живу напротив Даниловского кладбища и из окна вижу высо-окую трубу... Ведь хочется написать что-то оптимистическое, в духе социалистического реализма. И только сосредоточишься, как из трубы: пфф! – клуб черного дыма. Вот и еще одного человечка нет... Ну где ж тут заразиться трудовым пафосом?!
– Хорошо, – успокоил его Фадеев, – я попрошу, чтобы тебе помогли сменить квартиру.
И действительно помог. А через два-три месяца ему снова докладывают: никак не утихомирится ваш Коробов и на новой квартире! Фадеев осерчал и снова призвал Леню к себе. И опять Леня выслушал внимательно горячую проповедь писательского начальника, и опять вздохнул.
– Сан Саныч, – сказал он, – ведь невозможно работать. Из своего окна я вижу высо-окую трубу...
– Хватит про трубу! – оборвал его Фадеев. – Ты мне о ней уже рассказывал.
– Нет, Сан Саныч, – мягко возразил Леня. – То я рассказывал про трубу Донского крематория, а это другая труба – на Хованском кладбище. Теперь я вижу из окна ее.
– Идиоты, – тихо выругался Фадеев и стал кому-то звонить.
Через некоторое время Лене дали квартиру – на Ленинском проспекте. Теперь друзьям было удобно транспортировать его до дома: недалеко и все время по прямой. А Леня сохранил о Сан Саныче самые теплые чувства.
Как-то он пришел в ресторан Центрального Дома литераторов, подсел к товарищам за столик и долго молчал.
– Что-нибудь случилось? – спросили его.
– Случилось... Несправедливость случилась. Был я сейчас на Новодевичьем – по ребятам соскучился. И ходил я между могилками, ну как вот здесь между столиками хожу. Знакомые все лица! Вот сидит... виноват, улыбается мне с портрета Григорий Маркович Ярон. Какой артист был! А вот... Да, Господи, всех рассадили... виноват, положили рядышком, чтоб не скучно им было, чтоб можно словом переброситься. А Сан Саныча-то за что. В уголок, отдельно от всей компании. Как будто все они сейчас не равны перед Богом. Обидно! ..
Полет орла
Первыми диссидентами в нашей стране были три студента школы-студии МХАТ: Петр Фоменко, ставший потом известным режиссером, спектакли которого с успехом идут и у нас, и за рубежом, Саша Косолапов и Гена Павлов, который потом стал режиссером на телевидении.
Они не были политическими диссидентами – они первыми выразили некий протест против того зашоренного общественного регламента, по которому жили люди. Он их бесил, и они придумали свой образ жизни, свои нормы поведения.
Когда они входили в школу-студию, то поднимали руки (а у каждого тогда был фибровый чемоданчик с книжками, тетрадками, полотенцем и всякой мелочью), роняли чемоданчики, бежали вперед животами, ударялись ими друг о друга, падали навзничь, лежали несколько секунд, потом вставали и дули друг на друга. А когда они дули на кого-то, то это означало, что они уважают его. И шли на лекцию.
Они никогда не улыбались. И уже не могли играть нормально отрывки из любого автора, будь то Шекспир, Островский – не имело значения. Они читали текст с мертвыми лицами, на сцене дули на своих партнеров, и все это производило странное впечатление. Очень странное.
Петю Фоменко отчислили, Саше Косолапову вроде дали закончить школу-студию, и он тут же поступил в театр им. Станиславского. Это был высокий роскошный брюнет, очень красивый. И вот премьера спектакля, в котором Саша играл главную роль. Саша выходит на сцену и не говорит ни слова. Вообще он был непонятным человеком: никогда нельзя было понять, сколько в нем «сидит» – или вообще ничего, или литр. Это не отражалось ни на его лице, ни на речи, ни в жестах.
Так вот он вышел на сцену и молчит. Партнеры стали подсказывать ему текст. Саша молчит, опять подсказывают, опять молчит, потом тихо говорит:
– Да замолчите вы! Все я прекрасно знаю...
Вышел на авансцену и уже громко в зрительный зал:
– Скажите, вам не стыдно это смотреть? – Повернулся к своим партнерам и спросил: – А вам не стыдно это играть? Занавес закройте, пожалуйста.
А они должны были играть какую-то современную пьесу. Разразился жуткий скандал, который кончился тем, что по всем театрам Советского Союза было разослано предписание: артиста Косолапова не принимать на работу ни в коем случае. Как актер он пожизненно дисквалифицировался за хулиганские действия на сцене.
Потом оказалось, что Саша – прекрасный художник-иллюстратор. Он выпустил массу книг со своими изумительными рисунками.
Как-то я встретил его на улице. Он шел, махая руками, как крыльями, имитируя полет орла и чуть подпрыгивая, как птица при разбеге. То ли он начал играть, когда увидел меня, то ли он все время так шел – не знаю.
Я сказал:
– Саша, здравствуй!
Он что-то пробормотал невразумительное:
– А...а...а... – и показал ребром ладони на свой рот. – Нет-нет-нет, Левочка! Боюсь, что я расплескаю... Я полетел!
И он «полетел» дальше. Вся улица с изумлением смотрела на него.
Но было это много позже. А когда мы учились в школе-студии МХАТ, эта тройка вытворяла черт знает что. Вдруг кто-то прибегает и говорит:
– Ребята, на улице Горького скандал: наши там такое вытворяют! .. Их сейчас заберут в милиции!
Мы, конечно, бежим туда и видим: на трех липах на улице Горького сидят наши добры молодцы. Они по-настоящему жрут кору, а милиционеры пытаются стащить их с деревьев. Саша Косолапов отбрыкивается от них ногой и бормочет: «Не троньте меня! Не мешайте! Я белочка! Я белочка! Я голодная белочка!» – и продолжает жрать кору.
Петя Фоменко верещит:
– Я зайчик! Я зайчик! Не трогайте меня – я голодный бедный зайчик!
Гена тоже что-то выкрикивает и жрет кору.
Их все-таки стащили и, как мы ни просили не забирать ребят, их увезли в «полтинник» – известное 50-е отделение милиции. Мы побежали туда. Не прошло и нескольких минут, как их выпустили и милиционер сказал:
– Всё-всё-всё! Сейчас их развезут по домам, и – всё!
Оказалось, что в кабинете начальник обвинил их в том, что они создали аварийную ситуацию на проезжей части центральной улицы Москвы. «Что вы вытворяете, сукины дети?! « – стыдил он их. Те молча и тупо смотрели на него, и он растерялся. Потом они все трое синхронно ударились затылками о стену, наклонились над столом и выпустили огромную лужу слюны. Начальник заорал на своих подчиненных:
– Не видите, кого вы мне привезли?! Они все больные! Развезите их по домам! Мне что, за них отвечать?
Ребята подули-подули на этого начальника, сели в милицейскую машину, и их развезли по домам.
Прошло какое-то время, и опять кто-то прибегает и кричит:
– Ребята, выручайте! Будет большой скандал!
Мы снова бежим на улицу Горького и видим: Саша Косолапов лежит посреди дороги на животе и расставляет поперек проезжей части аптечные пузырьки. Где они их взяли, не знаю. У Гены Павлова был огромный мешок с этими пузырьками. Он доставал их по одному и передавал Саше, а тот перегораживал ими улицу Горького. А Петя Фоменко руководил уличным движением:
– Товарищи, товарищи, обходите, пожалуйста! Машины, объезжайте, объезжайте! Мы берем пробы воздуха! Берем пробы воздуха!
Пешеходы обходят, машины тормозят или объезжают. Ребята так убедительно разыгрывали эту сцену, что им нельзя было не поверить: люди действительно занимаются серьезным делом. И когда поток машин запрудил улицу и движение прекратилось, Саша и Гена разбросали эти пузырьки ногами и стали кричать:
– Всё, товарищи! Движение открыто! Проезжайте, проезжайте!
Никто ничего не понял, что произошло и где милиция. А они, довольные тем, что закончили такую сложную работу, спокойно пошли гулять.
А история, которая с ними случилась в 1951 году, могла закончиться очень даже плачевно.
Секретарем комсомольской организации у нас был Шестаков, ленинградский парень, настоящий долдон. И эта тройка очень его не любила. А Шестаков носил огромные ботинки, кажется, 46-го размера. После занятий он ставил их у шведской стенки и спрыгивал с нее прямо в стельки. И однажды после танцев, как обычно, Щербаков спрыгнул в ботинки и – замер. Потом сказал:
– Я все понял: это политический выпад...
Он пошел к директору студии Радомысленскому и сказал:
– Они мне написали в ботинки как комсомольскому вождю. Это политический выпад.
И Радомысленский вызвал проказников к трем часам к себе в кабинет. И вот ровно в три часа Гена распахнул дверь Радомысленского, и Фоменко с Косолаповым в позе «Рабочего и колхозницы» большими скачками подскочили к столу директора и сказали:
– Именем Сталина клянемся, что не мы писали Шестакову в ботинки!
А ведь Сталин-то еще был жив! Радомысленский потерял дар речи, понял, что он уже в Сибири и ребята эти в Сибири. («Что здесь у вас за воспитание?! Что это за работа проводится с молодежью?!») И он уже представил себя на руднике, закованным в кандалы, добывающим уран или еще что-то такое ужасное. И он обреченно сказал:
– Вон...
Ребята подули на него и опять же скачками выскочили в коридор.
Радомысленский не выходил из кабинета, наверное, часа два, – видно, решал, что с ними делать. Он понимал, что, если предаст это гласности, его тоже нет вместе с ними. И он принял мудрое решение: сделал вид, что вообще ничего не было, ничего не произошло. Не было – и все! Таким образом, все остались живы и здоровы.
И вот несколько лет назад я встретил уже известного режиссера Петра Фоменко на улице. Он страшно обрадовался:
– Левочка, как я рад тебя видеть!
Мы обнялись, поговорили о делах, и пришло время нам прощаться. Я пожелал Пете успехов, он пригласил меня на свой спектакль, сказал «прощай». Потом неожиданно снял с ноги ботинок и кинул его вверх. Ботинок описал дугу и упал на карниз над вторым этажом.
– Петя, – сказал я, – что ты делаешь?
– Левочка, – воскликнул он, – это все равно не омрачит мне встречу с тобой!
И в одном ботинке пошел по улице, помахал мне рукой и завернул за угол.
А ведь со студенческой поры прошло столько лет! ..
Искушения
Одна пышнотелая вдовушка в цветущих годах – кровь с молоком, – которая снималась у нас в массовке, решила мне исповедаться. Почему – мне? А бог ее знает! Может, решила, что я самый серьезный человек из всей труппы.
– Вот, Константиныч, – начала она со вздохом, – ты только не смейся, я сурьезно. После смерти Ванечки моего, который вот уж как год утоп, царствие ему небесное, повадился ко мне нечистый...
– Черт, что ли? – попытался я уточнить.
– Чур тебя! – замахала руками вдовушка. – И не поминай это поганое имя... Ну этот... с рогами, с копытами... и с хвостом...
– А-а! – притворился я дурачком. – Козел, что ли?
– Да нет! Серой воняет... Ага?
– Ага, – сказал я.
– Понял? Только когда он искушает, не в своем обличье появляется. Впервой появился в обличье солдата. У нас тут военная часть стояла, так он будто бы оттуда. Три ночи подряд приходил. Мучил меня, спать не давал. Потом я окропила все углы в избе святой водой, и он пропал. А тут мне сказали, что и часть эту военную куда-то перевели. Одно к одному... И вслед свеклу надо было убирать с полей. Прислали нам в помощь студентов с городу. Так этот, который с хвостом, принял обличье студента. Славный такой студент, только заморенный больно. И вот, веришь ли, знаю, что нечистый, а прогнать не могу – язык будто одеревенел. Видно, сила в нем была такая, что моя пересилить ее не могла. Потом студенты уехали, и нечистый будто растворился... В печника еще как-то обратился. Но тот вроде привиделся, да наутро и сгинул.... – она горестно покачала головой и вдруг с какой-то тайной надеждой спросила: – Слышь, Константиныч, а случаем нечистый не может принять обличье артиста?
– Так артистов самих издревле считали нечистыми, – ободрил я ее. – Одно слово – скоморохи.
– Вот и я о том, – успокоилась вдовушка. – Мне ведь лишь бы заране знать, как и что. Так-то спокойнее, – и засмеялась. – А все ж они забавные, эти черти, хоть и нечистые! Тьфу, оскоромилась, баба болтливая! ..
Ноги ухватом
– Эх, Константиныч! – сказал мне мужик из массовки. – Я ведь тоже сызмальства-то хотел в артисты податься. Да вот ноги у меня ухватом, да и буквы я не все выговариваю. Меня еще в школе учитель срамил: «Почему ты говоришь „хворточка“, а не „форточка“?» А я ему: «Потому что я ту букву не выговариваю». А он мне: «А что же ты вместо „хватит“ говоришь „фатит“? И смех и грех! Я уж и лечился – целых десять лет. Семь из них – в тюрьме. Ни хрена! Слышь, Константиныч, а может, ты знаешь, что нужно делать, чтобы был хороший дефект речи? А как можно исправить неправильные черты ног? Да хрен с ним – теперь уже поздно... Да и семья. У меня есть жена, если можно так выразиться. Все хорошо. Пьяницей я никогда не был и не буду, если не сдохну. И профессия у меня хорошая: сутки работаю – двое дома... А все-таки обидно. Жизнь прошла. И почему мать не родила меня скотиной? Давно бы зарезали...
Профессор
Однажды случилось так, что мне пришлось заночевать в одной деревеньке под Рузой. Уезжая, режиссер попросил председателя колхоза устроить меня в какой-нибудь «чистой» избе, – чтоб, стало быть, без клопов и тараканов.
– Есть такая! – сказал председатель. – Я вас отведу к профессору. Кстати, ему приятно будет поговорить с настоящим москвичом. А то он говорит, что мы, серые, его не понимаем. Он у нас эрудит.
Мне показалось неудобным стеснять какого-то профессора.
– Да какой он профессор! – засмеялся председатель. – Это его наши деревенские так прозвали. А на самом-то деле он бывший секретарь сельсовета.
Через полчаса я уже был в чистенькой небольшой избе с горницей и спаленкой. Хозяин, похожий на киношного деда Щукаря, очень даже обрадовался, когда узнал, что у него будет ночевать настоящий московский артист.
– Вот подарочек-то! Вот как хорошо! А то ведь в этой Амазонии и поговорить-то не с кем.
– Я вас не стесню? Как вы себя чувствуете? – спросил я, потому что хозяин слегка поморщился и почесал поясницу вилкой.
– Я себя чувствую, но плохо, – и он показал мне в улыбке оставшиеся зубы. – В метафоре я представляю собой мешок с болезнями. Я не старый на вид, но трухлявый на здоровье. Был бы я полноценным мужчиной, как было бы хорошо и мне и окружающим. А так я ушел в свои болезни целиком, даже перестал платить страховку.
– Вы один живете?
– Как перст. Кому я нужен? У нас ведь всегда невостребованность в умах. Хотите, изложу вам свое реноме по этому поводу? Так вот, лет десять назад, а может, двадцать, у меня перестал работать сексуальный аппарат, и с тех пор он у меня в летаргическом состоянии. Да что ж это я! – спохватился вдруг хозяин. – Я ведь чай собирался пить. Вот вкупе и попьем.
Он засунул вилку за пояс, быстро накрыл стол, и мы стали чаевничать. А он все говорил, говорил и говорил, не переставая:
– Я думал, что страдаю половой слабостью по месту жительства. Ан нет! На периферии у меня тоже ни с кем не получалось анатомической близости. А до того мне врачи дали диагноз, что я не могу иметь детей. Мой знакомый кожевенный врач сказал, что это потому, что я носил безразмерные трусы. Жене мое бесплодие не понравилось, потому как ей уже начали сниться дети. Я хотел достать искусственные зародыши хорошего качества и проросшие. Да разве найдешь их в наших аптеках! И со стороны жены на меня начались разные гонения. Она стала оскорблять меня алкогольными прилагательными полового значения. А ведь раньше и слов-то нецензурных не знала. Это, говорила, оттого, что ее мучают адские боли в области человека и личности. А я думаю, что это от отсутствия у нее правильного полового воспитания. Я посоветовал ей ставить прививки от полового сношения или обратиться к врачу по головному мозгу. Тогда она брякнулась, и ее стало бить. А когда пробило, она встала и заявила, что если я не перестану чесаться и храпеть, то она уйдет из родного очага. Ей нужно было найти причину, а следствие она уже придумала. У меня действительно привычка чесаться, причем не рукой, а вилкой. Но я ж никому не мешаю! А чтоб не храпеть, я обращался к врачу нос-глаза, пробовал спать в противогазе – ничего не помогло. И она ушла. Этот ее поступок осветил красной нитью весь лейтмотив ее жизни. Хочу вот найти какую-нибудь старушку, попутчицу по жизни, но никто не реагирует на мой зов, который я периодически испускаю во все концы. Долготерпение отчаяния – вот оригинальный портрет мой жизни! Хорошо еще, что я не дал нервному потрясению полную свободу действий. А бывшая моя похудела, осунулась и вся ушла в плечи. Совсем потеряла свои очертания. А ведь когда-то Лаперузой ходила и была не только носителем красоты и кокетства. Правда, я ей мою любовь никогда наружно не показывал... Да разве мало было в жизни элементов сожаления! И не надо теперь доказывать ху есть ху. Поздно! Конечно, дети – это клевреты в оранжерее нашего общества, которое должно их любить и ухаживать. Но что поделаешь, если мы всегда испытываем неуверенность в отсутствии ясности! Это беда всего русского характера...
Я почувствовал, что медленно сдвигаюсь по фазе. Перед глазами поплыли проросшие зародыши с головами деда Щукаря, старушки, потерявшие свои очертания, кожевенные врачи с гвоздодерами в руках, и я чуть не упал с табуретки. «Еще слово, – подумал, – и я его стукну чем-то тяжелым», но хозяин вдруг замолчал. Наверное, я сменился в лице, потому что он нагнулся ко мне и шепотом спросил:
– Как вы себя чувствуете?
– Я себя чувствую, но плохо, – сказал я, подхватил свою сумку и бросился вон.
Ночевал я в прошлогоднем стогу. Профессора больше не видел.
Анархия – мать порядка
Как-то проходил я с приятелем-журналистом мимо метро «Кировская». А он мне и говорит:
– Послушай, хочешь, я тебя познакомлю с настоящим анархистом? Ведь ты их небось только в кино видел? А доведись тебе играть роль анархиста...
– Да знаю! – отмахнулся я. – Сейчас, куда ни плюнь, так и попадешь то в графа, то в князя, то в анархиста. Раньше где были?
– Зря ты так, – обиделся журналист. – Иван Егорович Мокин настоящий, убежденный монархист. Ученик Петра Алексеевича Кропоткина, теоретика анархизма, весьегонский сослуживец легендарного генерала Тодорского.
Господи, с трудом вспомнил я, это же, кажется, связано с гражданской войной!
– И сколько же годков твоему анархисту?
– Восемьдесят пять. Но ты не беспокойся – он резвей тебя.
Мы купили чай, сахар и много печенья. Как сказал приятель, Мокины ни в чем больше и не нуждаются.
Через десять минут мы уже звонили в квартиру анархиста.
Дверь нам открыл сам хозяин – подвижный, маленький, сухонький, с выцветшими голубыми глазами. Голова его была как-то небрежно повязана цветастым ситцевым платочком, завязанным под подбородком. Из-под него светилась розовая лысинка, и все лицо его было розовеньким, как у младенца. Светился даже маленький носик пуговкой. Под стать была и его супруга – два этаких божьих одуванчика, дунь – и полетят по комнате белые пушинки. Киношный образ анархиста – громилы в тельняшке и с маузером в кобуре – сильно померк в моем воображении.
И еще меня поразило обилие книг: они свешивались с полок, торчали из каждого угла, громоздились на стульях, табуретках, тумбочках. И только на письменном столе самого Ивана Егоровича лежала единственная книга в черном переплете – «Записки революционера» Петра Кропоткина. Бывший весьегонский «четырехэтажный» комиссар (комиссар торговли, промышленности, обложения и труда) так до гробовой доски и не изменил своим убеждениям. А дожил он до девяносто одного года.
Незадолго до его кончины по просьбе старых большевиков Мокину решили дать персональную пенсию вместо обычных двадцати трех пенсионных рублей. А чтобы соблюсти формальность, его попросили прийти на бюро райкома партии – коммунистической, конечно. И вот тут-то один из благодетелей (из уважения к старику) заявил, что Мокин всегда работал бок о бок с Советской властью на ответственных постах, а что касается его увлечений молодости, то с возрастом они проходят и, мол, кто не переболел ложной романтикой анархизма.
Если б у старика Мокина был тогда маузер, он, не задумываясь, влепил бы этому своему «защитнику» пулю в лоб. Он вскочил и белыми от бешенства глазами обвел членов бюро.
– Оглянитесь на себя! А я не меняю свои убеждения, как перчатки! – и сильно хлопнул дверью.
Персональную пенсию ему все равно дали: не стали молодые большевики афишировать, что старый анархист поставил их к стенке.
Немного не дожил Иван Егорович до того дня, когда его благодетели сменили перчатки в очередной раз. В последний ли?
А я подумал вот о чем. Так ли уж странен убежденный монархист Мокин, отказавшийся от персональной пенсии, чтобы только подтвердить эти свои убеждения? И не более ли странны те твердокаменные воинствующие атеисты, которые на своих «убеждениях» сделали карьеру, а ныне смиренно стоят в божьих храмах со свечами в руках?
Не знаю, не знаю...
Язык мой – враг мой
В конце 70-х известного поэта («Бьется в тесной печурке огонь») секретаря Союза писателей Алексея Суркова пригласили в Центральный Дом работников искусств прочитать лекцию о состоянии современной советской литературы. Тогда все «ответственные работники», как себя называли партийные функционеры, чтобы отличаться от остального безответственного быдла, выступали по бумажкам. Даже именитые писатели, приписанные к райкомам, обкомам и ЦК. Мало ли что язык ляпнет в пылу откровения! И тогда в одно мгновение можно стать и сирым и убогим. А Алексей Александрович, кроме всего прочего, был кандидатом в члены ЦК и депутатом Верховного Совета. С одной стороны, он чувствовал себя всесильным, а с другой – помнил, что и не таких по стенке размазывали.
Начал он по бумажке – с выражением, с чувством. «Советская литература, – читал он, – всегда была примером для всех прогрессивных писателей мира; она всегда высоко несла знамя гуманизма; угнетенные и оскорбленные всех частей света припадают к ней, как к живительному источнику...»
Он поднял от бумаги глаза и увидел, что половина зала зевает и с тоской смотрит на часы. Наверное, ему и самому стало стыдно за текст, который ему склеили из передовиц «Правды».
И в какой-то момент осторожность ему изменила. Наверное, он подумал: что это я? Кругом знакомые все лица – писатели, артисты, художники. Могу же я им как товарищам по искусству, черт побери, сказать правду?