Текст книги "Конь-беглец"
Автор книги: Лев Кузьмин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Глава 3
НАЧАЛО ОДИНОЧЕСТВА
Когда Сивый перешел с галопа на более ровный шаг, когда, наконец, огляделся, то увидел вокруг себя лишь темные, тесные ряды деревьев с густо навислою листвою, а меж деревьев, по прогалам, глухие, высокие, коню почти по брюхо, заросли крапивы да папоротника.
Пахло тут совсем не так, как на лугах у речки: не травами, не солнцем, не ветром, а древесною прелью, душноватою влагой. От этого влажного запаха Сивому после неистовой скачки сразу захотелось пить. Жажда усиливалась и от палящей пулевой ссадины. Сивый встал, посмотрел туда-сюда, раздул ноздри, но сырью лесной пахло отовсюду одинаково, и Сивый пошел прямо, никуда не сворачивая.
Он пошел почти спокойно, потому что и сама лесная глушь казалась ему очень спокойной. Ведь во время своих многих, вместе с матерью, ночевок под елками на пастбище, он тесному окружению деревьев доверять привык. А здесь так же знакомо, мирно, по концу лета уже не слишком бойко насвистывали мелкие пичуги; здесь так же, как около дома в ельнике, сквозь темно-зеленую навесь ветвей пробивался узкими лучами небесный свет.
Потом в лесу открылась довольно обширная поляна. По средине ее кучилась белоствольным островом березовая рощица. На поляне в прошлое время кто-то кашивал, заготавливал сено. Здесь и теперь еще торчал, подпертый по низу кольями, высокий, почернелый стожар-шест, а трава вокруг была ровная, сочная, словно все еще ждала к себе работников-косцов.
Сивый постоял, вздохнул, опустил голову, стал тут пастись. Сладкие шапочки и стебли клевера-дятельника, медово-желтые метелки подмаренника, кисловатые листья дикого щавеля не только приятно, вкусно хрустели на зубах, они маленько перебивали жажду.
Сивый хрумкал траву неторопливо, успокаивался все больше, только иногда, на минуту подымая голову, вслушивался как где-то далеко-далеко и тоже одиноко тутукает лесной голубь-вятютень.
На поляну тем временем стал опускаться вечер. Воздух потемнел, посвежел, в небе замерцали первые звезды. По всей поляне расплылся серый, знобкий туман, и березовая рощица посреди грустноватых сумерек и сырого тумана показалась Сивому приманчивой, уютной, вполне для ночлега подходящей.
Он зашел под самые старые там, на опушке, березы, вдохнул их сухой, берестовый, все еще хранящий дневное тепло запах, обнюхал меж раскинутых широко корней палую, тихо шелестящую, прошлогоднюю листву и устало на эту постель повалился.
Ранка на шее теперь почти не тосковала, она запеклась. И Сивый, лежа полубоком, почти как во младенчестве вытянул шею, голову, расположил их на теплой земле удобно, задремал быстро. От земного тепла ему даже пригрезилось, что тут близко, рядом, прилегла и его мать – Чалка.
Но каким бы утомленным не устроился на ночевку конь, сон у него всегда сторожкий. Сивый дремал тоже очень чутко. И вот, когда недолгая ночь слегка подвинулась к рассвету, когда стало вокруг чуть-чуть брезжить, понемногу развидняться, Сивый сквозь дрему услыхал совсем близкий вопль:
– Хуу-гу! Пу-гу!
Вопль был жуткий. Он был почти схож с воплями вчерашних преследователей. Сивому спросонок даже помстилось, что вот-вот грохнет и выстрел.
Сивый вскочил, сквозь навислые ветви и кусты березняка посунулся к закрайку, оттуда робко оглядел туманную ширь поляны. А там, как ничего и не было, там опять – тишина. Только в предутреннем полумраке совсем низко, по-над самою травою, проплыл на мягких, бесшумных крыльях кто-то темный, большой. Проплыл, круто маханул ввысь, опустился сверху на стожарный шест. И, почти четкий на фоне начинающего бледнеть неба, круглоголовый, со странными, похожими на рога ушами, обернулся к Сивому, уставился на него чертячьими, огненно-яркими глазищами. Уставился, поморгал-поморгал, снова шумнул:
– Хуу-гу! Пу-гу!
Но теперь, когда ночной крикун-пугач оказался на полном виду, Сивый понял, что опасаться тут нечего. И будь он, жеребчик, человеком, он бы даже улыбнулся, даже бы крикнул тому глазастому, ушастому: «Эх ты, филин! Эх ты, филя-простофиля! К чему надсажаешься, ухаешь? Я ведь тебе не твоя ночная пожива, не заспанный, оробелый мышонок… Я для тебя, филя-филимон, великоват!»
Филин тем временем тоже сообразил, что ему тут поживы нету. Да и держаться толстыми, мохнатыми лапищами за острие шеста было неловко. Он распялил мягкие крылья, с шеста снырнул, распластанною, встрепанною тенью поплыл в сторону елового мыса, и там тихо исчез, будто растаял.
А вскоре над ширью поляны, над искрою от росы травой зажглись крохотные радуги. Туда, позолотив макушки елок, хлынул вдруг ясный, полный солнца свет. Первые лучи коснулись Сивого так же ласково, приветно, как в те утренние минуты, когда он просыпался на пастбище рядом с матерью. И ему подумалось: все плохое, вчерашнее было, наверное, только сном, и теперь надо спокойно возвращаться из леса на родное место, за родную речку.
Как только подумалось о речке, так и опять очень захотелось пить. Жажда пересилила последние колебания, Сивый сначала медленно, потом рысцою устремился обратно, вчерашним путем.
За лесом, пересекая приречные луга, он звонко заржал. Ему нестерпимо захотелось, чтобы на том берегу отозвалась Чалка, чтобы вдали, на угоре, показались Колька и Корней. Когда же подбежал к самой речке, то, не спускаясь в нее, подал голос вторично, еще призывнее.
Но сколько ни стоял, ни ждал: на угоре за речкой не показался никто. Лишь память вновь тревожно и почти въявь оживила перед ним вчерашние, кошмарные здесь события: полузадушенную арканом Чалку, зверские рожи приезжих.
Вдобавок к тому под самым краем обрыва, на котором Сивый стоял, под самым берегом речки что-то оглушительно ухнуло. Возможно, это сорвался в омут камень-оползень; возможно, в погоне за мелкой рыбешкой ударил по воде мощным хвостом щуковидный жерех, – но Сивый, не медленнее, чем от ружейного выстрела отшатнулся, развернулся, скоком-галопом пошел опять в бега.
Корней же в эту минуту был не так и далеко. Стоило ему, пусть и хворому, хотя бы открыть окошко в избе, он бы Сивого услышал. Он бы его услыхал, и многое в этой истории пошло бы иначе. Но, проводив сына, невестку, внука, жестоко расстроенный всем тем, что обрушилось на деревеньку, полагая, что вместе с Чалкой наезжие увезли и Сивого, Корней ни окошек не открывал, ни, тем более, на крыльцо не выходил. Не показывались на улице и те старушонки, что остались в родном селении; вот никто-никто в то утро Сивого и не приметил, никто не приветил.
Глава 4
ТАКОГО И ВО СНЕ НЕ СНИЛОСЬ!
А Колька, отец, мать, чем ближе подъезжали к новому своему месту, тем больше горели желанием увидеть побыстрей то прекрасное, взахлёб начальством расхваленное, свое будущее.
Но когда до цели добрались, когда из тракторной кабины вылезли, – так и обомлели.
Дом, где им предстояло жить, оказался четырехэтажной, коробчатой громадой, сложенной из голых, серых, бетонных плит. И стоял он с края районного поселка одиноко, на самом отшибе, посреди моря грязи, посреди заваленного строительным хламом пустыря.
Вдоль этой серой громадины тянулись еще и соткнутые в одну шеренгу утлые, сколоченные наспех из щелястого подтоварника сарайчики. Тот, кто здешней постройкой занимался, тот, видимо, смутно, да все-таки соображал, что деревенский народ приедет сюда на жительство не только с чемоданами. Соображать соображал, но на лад свой, отнюдь не деревенский. То есть, как потом горько шутили переселенцы: «Сараюшек тут, конешно, поналепили, но, похоже, их мерили не на коров наших, а на собственных в поселке собак! Причем видно сразу: в строители нанимали не мастеров путных, а перелетных шабашников…»
И вот Корнеевы из тракторной кабины вылезли, да на месте ошарашенно и застыли. Удивляться, пугаться тут было чему. Те из переселенцев, что приехали чуть раньше, торопливо, обгоняя сосед соседа, сгружали прямо «с колес» телят, кур, поросят, коров, тужились их втолкать в немыслимо тесные сарайки. Крики, брань людская, мычание, визги, кудахтанье копытной, рогатой да пернатой живности сливались в один невообразимый гул. Со скарбом домашним выгружались люди и возле крылец-подъездов. Там тоже все орало, стучало, гремело. Трещала застрявшая в дверях мебель, вдребезги билась о бетон лестничных ступеней оброненная в спешке посуда.
Мать смотрела, смотрела – чуть не заплакала:
– Господи! Мне такого и во сне не снилось! Разве это новоселье? Это сумасшествие какое-то!
Отец нахмурился:
– Мы еще квартиры не видели… Стойте у трактора, я пойду за ключами. Тут должен быть где-то кто-то старший.
Отец ушел, а мать все глядела на то, что вокруг происходило, качала головою:
– Ой-ой!
Колька тоже готов был заойкать. Помалкивал потому лишь, что знал: когда мать в расстройстве, вслух при ней лучше не говорить ничего.
Ключ не очень скоро, но отец принес. На ключе болталась бирка с номером квартиры. Прихватив с тракторного прицепа узлы, чемодан, Корнеевы пошли искать эту квартиру. Вход в нее обнаружился на площадке третьего этажа, да ключ там вставлять было некуда и незачем. Вместо врезного замка в двери зиял глубокий, пустой паз, и полураспахнутое полотно дверное ходило под сквозняком туда-сюда: «Скрипы-скрипы… Скрипы-скрипы…»
Лицо матери стало еще сумрачней:
– Ключ есть, замка нет… Насмешка что ль?
Отец потрогал пустой паз, глухо сказал:
– Не насмешка… Растащиловка! Не успели поставить, тут же свистнули.
Не обрадовала и сама квартира с двумя тесными комнатенками, с похожей на чулан кухонкой.
В сравнении с отчею избой, с ее обширным подворьем, с ее окошками, смотрящими почти на все стороны вольного света, было здесь все неприютно, хмуро, чуждо.
Не успели войти, – над головами по потолку кто-то застучал, загрохал, вселяясь выше этажом. За стенкой у соседей кто-то с кем-то заспорил таким раскатистым басом, что загудела сама стенка. А тут, в квартирёшке, все-все вокруг: горбатый, скрипучий пол, узкие подоконники, оконные стекла были густо зашлепаны известью, воздух в комнатах стоял едкий, сырой. Зато из кухонного крана вода не лилась, только капала; на месте капели этой, в раковине, расплылась огромная, ярко-рыжая клякса.
Колька подставил под капли пригоршню, понюхал, сморщился, выплеснул, обтер ладонь об штаны.
И тут же вспомнил свой колодец у избы во дворе; вспомнил, как в нем, в его головокружительной глуби, в его далеком водяном зеркальце даже в полдень удивительно отражаются чистые, небесные звезды.
Мать стукнула по оконной раме, распахнула створки; в квартирёшку, вдобавок к шуму за стеной, ворвался шум снизу, со двора. Туда подвалила новая партия приезжих. Подвалила тоже с коровами, с поросятами, и около сараев-клетушек, поскольку на всех их не доставало, завязался чуть ли не бой.
Мать ткнула туда, вниз, рукою, сказала отцу возмущенно:
– Глянь, в какую пропастину ты нас завез! Неужели и мы будем вот этак же тут воевать? А за что и для чего?
– Не я завез! – вспыхнул отец, показал через подоконник на раскинутый вдали, в синеве предночья поселок, на высокое в нем и ярко освещенное электроогнями здание.
– Не я завез, а те, кто там в креслах сидят, свет палят! Они уж, поди, своим наивысшим указчикам отчет отбарабанили: «Все исполнено досрочно! Деревенские людишки – в куче! Теперь дожидаемся за нашу исполнительность вознаграждения!»
Колька, услыхав такое, засмеялся:
– Пока они этой награды ждут, пока нас не видят, так давайте отсюда обратно и сбежим! Трактор-то еще – у нас.
Отец глянул на Кольку без малейшего веселья:
– За угон трактора придется отвечать головой.
Но взгорячилась окончательно мать:
– За этакий кавардак пускай отвечают не наши головы, а ихние! А трактор, если дело на то пошло, пригонишь им завтра. Пригонишь, сдашь, напишешь заявление на расчет.
– Где работать тогда стану? – заколебался отец.
– Залесье, слава богу, невдалеке от нас. Там гараж, пилорама… Тебя, механизатора, примут с ручками! Да и Колька останется при своей школе…
– Дедушка станет меня опять на Чалке провожать, а то уж и на Сивом! – подхватил Колька.
Мать, будто от внезапной боли, повела низко-пренизко головой, прошептала с досадливой горечью:
– Про дедушку теперь как подумаю, так душа мрет.
Отец, едва заслышав про деда, вмиг сорвался, чуть ли не заорал:
– Да что вы меня обрабатываете?! Что?! Словно у вас вот – душа, а у меня – нуль! Раньше надо было такие разговоры заводить, раньше! А не теперь… Мне и без ваших намеков, без ваших подсказок тошным-тошно!
Он толканул хлипкую дверь, затопал вниз по бетонным ступеням; мать пихнула в плечо Кольку:
– Беги за ним! Не оставляй одного…
Во дворе людей почти уже не было, все разбрелись по гулким этажам дома-громадины, в голых пока что окошках которого, тоже как в поселке, стали зажигаться электролампочки. Колька, выбежав на улицу и глядя на эти, в доме, огни, – подумал: «Смотри-ка! Кое-что тут все-таки сделано по-людски…»
Он хотел поделиться такой мыслью с отцом, да отец рылся, что-то откручивал, закручивал под раскрытым капотом трактора. При этом он еще что-то и наговаривал глухо своему железному, трудовому товарищу, и было ясно: такое копание в моторе происходит лишь для вида.
Отец не знал, на что решиться. И, похоже, так скоро ничего бы не решил, да на обочине дороги, наполнив вечернюю духоту пылью, почти рядом с трактором тормознул бортовой, тяжелый автомобиль. Через опущенное стекло кабины просунулся щекастый усатик с погаслою сигареткою во рту. Не отлепляя от мокрых губ окурка, он уставился начальственно на отца:
– Але! Спички имеешь? У нас кончились…
Отец зашарил по карманам, а через борт автомашины перевесился еще один табакур, видать – грузчик.
– Мне тоже огонька, мне тоже!
И вдруг из-за спины грузчика, из-за дощатого, крашеного борта, со дна автомобильного кузова донеслось похожее на протяжный стон ржание.
Отец шариться в карманах перестал, быстро грузчика спросил:
– Кто там у вас?
Грузчик засмеялся:
– Да так… Обыкновенная кобыла… Из ликвидированной деревни… Везем вот на комбинат, на сдачу.
Кольку тут словно пружиной подбросило. Он цапнулся за борт грузовика, подтянулся, и на полу кузова, на грязных досках увидел опутанную веревками, поваленную на бок лошадь. Не в силах поднять головы, она смотрела на Кольку одним скошенным глазом и была в этом взгляде нестерпимая боль.
Колька охнул, руки разжались, он сорвался на дорогу, закричал:
– Папка! Папка! У них там Чалка. Наша!
– Была ваша, теперь наша… – двинул усиками, шевельнул в губах окурок, усмешливо изрек из кабины, тот первый, старшой. Но, глянув на Колькиного отца, тон мгновенно переменил: – Не дергайся, мужик, не дергайся! Мы не воры, мы – чин по чину. У нас на лошадь имеется разрешение.
– А жеребчик? А Сивый где? – опять вскричал Колька.
– Да! Где он? – шагнул отец почти вплотную к окну грузовика.
Старшой отсел внутрь, загородил себя ладонью:
– Ну, ну, ну! Спокойно, спокойно! Сбежал ваш Сивый, деру задал. Теперь из-за него у нас недочет… И наседать на нас не надо! В деревне вот так же наседал какой-то хрыч, да притих, унялся.
Заслышав о «хрыче», отец метнулся прыжком к трактору, ухватил в кулак разводкой, увесистый ключ, и тот, что сидел в кабине, не ожидая дальнейшего, пригнулся, унырнул глубже, закричал второму своему помощнику, водителю:
– Чего зеваешь, Леха? Трогай! Жми!
Грузовик фыркнул, рванул с места, в мгновение ока исчез в сумеречном предместье районного поселка.
Отец посмотрел вслед, постоял, помолчал, взглянул на Кольку, сказал твердо:
– Беги к маме. Пусть быстро собирается домой.
И вот все с тою же тележкой на прицепе, с немудреными вещичками в ней, наперекор всем приказам-повелениям-распоряжениям, в посвежелом от встречного ветерка полуночи, по хорошо приметной, по белой от звездного света дороге они катили домой, домой, домой!
Теснясь друг к другу в кабине трактора, они ехали в полном молчании. Даже Колька. Он лишь попеременно с матерью поглядывал в заднее оконце кабины, проверял: целы ли на дне тряского прицепа так и не распакованные их пожитки.
Отец не оборачивался никуда совсем. Сутулясь, он держал руки на рычагах управления, он смотрел только на бегущую навстречу дорогу, и было понятно: за самовольство свое, за самочинный отказ от «новоселья» он все же переживает. И Колька с матерью отца никакими вопросами, разговорами не тревожили.
Но когда в багреце зари рассветной из-за простора полей знакомых выплыли зеленые шапки деревенских рябин, когда там приветно блеснули окошки родительской избы, то отец приоживился, сказал громко на всю кабину:
– Ну елки-моталки, мы будто вернулись с того света!
С крыльца им навстречу, опираясь дрожащею рукою о перила, осторожно, медленно, и в то же время улыбаясь во всю бороду, спускался Корней.
Отец заглушил мотор, спрыгнул с трактора, побежал, старика обнял. Не зная с чего начать, заприговаривал:
– Ну вот… Ну вот… Ну вот…
А Корней и без лишних слов понял все:
– Вот и ладно! Я так и полагал: вернетесь… И попомните мое слово: настанет время, когда возвратятся другие. Те, кто поработящей да посмелей.
– Смелых у нас пока только двое! – в полушутку показал отец на мать, на Кольку.
Мать отмахнулась:
– Не сочиняй лишнего!
Она уже летела со всех ног к рубленому в один ряд с избой хлеву, где, заслышав голос хозяйки, дружно взмыкивали, жаловались, но и ликовали корова с теленком.
Корней смутился, не упуская руки от перил, сел на ступень крыльца:
– Не успел я их нынче обиходить, не успел… Как вы уехали, у нас тут все повернулось еще хуже.
Отец снова приобнял старика:
– Ничего… Худшее будем поворачивать на лучшее. Вот только не наш теперь трактор к новым начальникам угоню, напишу заявление о своем уходе да еще смотаюсь в Залесье насчет работешки.
Мать разговор услышала:
– Мне, Иван, опять с тобой не поехать ли?
Отец на этот раз ответил не раздумывая:
– Опасаешься, в плен сдамся там? Не бойся, не сдамся.
Неожиданно к матери подсеменили две здешних старушонки. Обе престарелые, обе бобылки, похожие друг на дружку лицами как пара печеных яблочек, они совсем не уезжали никуда. Но, напуганные и одиночеством своим, и заварухою нынешней, они подступили к матери Кольки чуть ли не с объятиями. Да, может, и обняли бы, когда бы их слабые, иссохшие руки не держались, дрожа, за упертые в землю клюшки.
– Настя, милая! Сама богородица тебе путь домой указала! А мы-то думали: пропадать теперь нам здесь без добрых соседушек, без единой живой души!
Отцу старушонки даже кланяться принялись:
– Хороший ты человек, Иван Корнеевич, шибко хороший! Раз вернулся, то и мы тут, глядишь, еще потельшим, поживем…
Ну, а Колька да Корней повели разговор на тему совсем иную. Колька спросил деда о том, что не давало ему покоя больше всего:
– Дедушка! Где наш Сивый?
Корней опустил голову:
– Увезли Сивого… Еще вчера вечером вместе с Чалкой увезли… И, боюсь, застреленного… Пальбы тут было, как на войне! Нам, деревенским, и головы поднять не дали.
Но Колька деда изумил:
– Жив Сивый! И его не увезли. Мы с папкой тех стрелков видели, у них – недостача. Сбежал Сивый!
– Куда? Когда? – уставился на внука Корней.
– Я думал, это тебе известно, дедушка… Я думал, это ты его укрыл где-нибудь.
– Не укрывал… Не мог… Громил тех навалилось – сила.
– Так не затаился ли он сам где? Вдруг да и сейчас стоит, ждет нас на выпасе в елках?
– А что! Возможно! – воспрял, стал подыматься со ступеньки старик. – Подай-ка мне с поленницы, с дров, вон ту легонькую тычинку. Я, как те бабки, подопрусь и – сходим, покричим.
Пока родители обихаживали домашнюю живность, пока переносили от трактора в избу дорожные вещички, Колька с дедом тихо, но добрались до опустелого пастбища. Наверху, над угором, они остановились, стали высматривать, стали Сивого кричать. Но сколько ни кричали, ни глядели, все – напрасно. Ни вблизи, ни вдали никто не показался, не откликнулся.
Глава 5
НА ПОЛНОЙ ВОЛЕ
Колька с дедом высматривали Сивого на пастбище по-за деревней, а тот был опять далеко.
Полагая, что друзей в родном месте отныне у него не осталось, Сивый решил жить самостоятельно. Жить, надеясь только на себя да на безлюдные, лесные пристанища. Правда, из приютов таких он знал пока лишь одну-единственную рощицу на покосной, заброшенной поляне, в которой довелось провести прошлую не слишком спокойную ночь. Не очень спокойную, да все же безопасную. И он помчался было туда, но с верного направления по неопытности сбился, и эта ошибка привела, как ему показалось, к лучшему.
Сивого остановил овраг. Над покатыми склонами оврага нависали серо-зелеными шатрами густые, высокие заросли ольхи. Меж деревьев на солнечных прогалинках трава стояла Сивому по грудь. А на дне оврага меж зарослей лопухов, белозора, мать-и-мачехи разговорчиво журчал, пошевеливал чистые песчинки родниковый ручей.
Сивый устремился на это журчание. Прираскрыв пересохлые губы, не разжимая зубов, он припал к прозрачной струе и, хотя от студеной воды зубы ломило, он тянул и тянул из булькающего ручья, пока совсем не переняло дыхание, пока у самого не похолодело и не забулькало внутри.
Конь поднял голову, огляделся. Жажда теперь не беспокоила, а богатые травою склоны оврага, ольховые кущи над склонами показались куда надежней, приветливей, чем прошлый в березовом перелеске ночлег.
Тем более: не торчало здесь никаких жердей-стожаров, никто ниоткуда не таращился настырными глазищами, не вопил по-сумасшедшему: «Хуу-гу! Пу-гу!» В этом тихом овраге если что и слышалось, так только все то же ласковое, негромкое бормотание неутомимого родничка, да на гребне оврага вели свою трескучую, полусонную музыку кузнечики. Воздух и тот весь был напоен ароматом успокоительным, мирным, запахом спелых трав и теплых ольховых листьев.
Сивый удовлетворенно вздохнул, дальше не побежал. Он взошел на ярко освещенный высоким солнцем овражный склон, стал не спеша кормиться. Принялся чуткими губами выбирать траву самую сладкую.
Кормился он часа два. И на зеленой, на травяной скатерти-самобранке пировать продолжал бы еще, да солнечная теплынь мало-помалу перешла в зной палящий. Полуденный воздух стал душным, тяжелым, вязким. Вокруг Сивого загудели пчелиным роем шароглазые, кусачие слепни.
Отбиваясь от этой нечисти, Сивый всей óпашью хвоста нахлестывал себя по ляжкам, по бокам, встряхивал головою, гривой, и в конце концов полез с шумом, с треском в самую гущину навислого над оврагом ольховника.
Там стало полегче. Сквозь путаницу ветвей слепни лезли реже, да и раскаленные лучи солнца прошить многоярусную лиственную сень не могли.
А вот духота стояла и в ольховнике. Она давила все тяжелей. Происходило это оттого, что над всем пространством здешним, и по-за оврагом, и над оврагом, в небесах медленно, широко нарастала туча. Черно-синяя, угрюмая.
Из-под деревьев Сивый тучу не видел. Но листва вокруг тоже потемнела. Слепни мигом куда-то исчезли. В невидимой Сивому выси, над ольховником, пока что не на весь, не на полный раскат, а кратко, как бы лишь делая пробу своей могучести рокотнул гром.
Сивый переступил с ноги на ногу, тоже все еще без особой, без полной опаски шевельнул ушами. За время деревенской на выпасе жизни он гроз перевидел немало. И ни в одну из них с ним ничего плохого не стряслось. Пережидал он такие с небес нашествия всегда на пару с Чалкой, всегда тоже под покровом деревьев, и отлично знал: гроза чем громче шумит, тем скорей отшумит. Зато после нее дышится сразу вольней, травы на пастбище сочней да и сам себя чувствуешь таким легким, что охота по оплёснутым свежестью луговинам летать птицей, скакать задорным скоком.
Вот и теперь Сивый не очень-то встревожился. Он только чуть переменил в ольховнике место. Он подступил под дерево наиболее кряжистое, совсем густолистое, и стал ждать, что будет дальше.
Ждать себя дальнейшее заставило не очень. Нынешний день был днем Ильиным, то есть пророка Ильи, предвестника конца лета. И гроза потому накатывалась, может быть, последняя. Самая окончательная; оттого – яростная особо. И вот этого Сивый, разумеется, не знал.
Поначалу меж стволов, меж ветвей ольховника прошумел порыв почти еще знойного ветра. Шум этот промчался, умолк, – в полной тишине стукнули по листьям одна за другой дождевые капли. И вдруг все кругом полыхнуло коротким, ослепительным светом. В небесах как бы что-то треснуло, вдребезги раскололось. Ударил опять воздушный шквал, но холодный, прехолодный, и, сгибая ветви, качая деревья, на всю местность обрушился прямо-таки белыми, тяжелыми столбами проливной ливень.
Весь ольховник теперь загудел, застонал. Зыбкую лиственную кровлю тот ливень уже пронизывал насквозь. Полыхание молний не угасало ни на минуту. Гром сотрясал не только небо, но и землю. По склонам оврага, подхваченные потоками, понеслись грязная пена, обломанные сучки, пустые птичьи гнезда.
Укрытие под ольхою оказалось плохим. Растрепанный шквалом лиственный лесок – это совсем ведь не то, что памятные Сивому, густолапые по-за деревнею на выпасе ели. Но выбирать было уже не из чего. Напрочь измоклый Сивый хотел придвинуться к своей ольхе еще ближе, хотел прижаться вплотную к корявому стволу, да тут опять сверкнуло, грохнуло, дерево затрепетало, затрещало и, едва не оглоушив Сивого по голове, перед ним рухнул огромный обломок древесной макушки, объятый черным дымом, багровым пламенем.
Гигантский факел под струями ливня зашипел, погас, но Сивый ринулся из опасного места в свободную от деревьев глубину оврага.
В овраге знакомый ручеек, еще совсем недавно мелконький, теперь бурлил, как река. Он стал Сивому где по колена, а где и по брюхо, и, чувствуя, что дальше, ниже станет еще потопистей, жеребчик устремился встречь потоку.
В просверках молний под грохот грома, Сивый местами скакал, местами брел, местами плыл. Сквозь завесы ливня он все высматривал на берегах убежище, хотя бы маленько да поукрывистей. И когда овраг, наконец, пошел на взъем, когда овражные склоны сошлись, сровнялись, во мгле ливня обнаружился густой ельник.
Сивый прянул туда радостным галопом. Он сразу почувствовал, как шершавые, но и добрые, гибкие лапы седых от воды елей на опушке обжали, обгладили его мокрые бока, затем радушно пропустили в самую глубь, в чащобу, в полную там тишину.
Гром здесь звучал далеко, вокруг успокоительно пахло влажною хвоей, грибами-сыроежками, а брызгало, капало не так сильно.
Но вот только было Сивый собрался занять под одной из густых елок место посуше, только было поуспокоился, да глянул на близкую от себя тоже еловую чащобинку, и – обмер, застыл.
За ветвями той чащобинки стоял, не двигался, смотрел на Сивого кто-то живой.
Живым-живой, с теплыми, внимательными глазами, и – в тумане леса удивительно схожий с пропавшей матерью, с Чалкой! Схожий с нею высоким поставом сильного тела, буроватым, почти серым окрасом, и, может быть, даже мордой, если бы морда не была загорожена еловыми лапами почти до самых, так пристально глядящих на Сивого глаз.
Сивый вполголоса, чуть ли не по-младенчески, жалобно ржанул, робко ступил в ту сторону.
Ступил, замер, опять шагнул.
А укрывалась за соседними елями совсем и не Чалка. Стояла там лесная жительница – лосиха. И был около нее сеголетошный, почти уж большенький лосенок. Он, такой же безрогий, ушастый, как его родительница, тоже уставился на Сивого: «Что, мол, это за странный пришелец объявился рядом с нами?»
Сивый, осознав свою ошибку, да увидев еще и лосенка, растерялся: «Бежать или не бежать? Остаться тут или не остаться?»
А большая, на высоких с белыми чулками ногах лосиха из-за укрытия вышагнула, невероятно горбоносую, тяжелую, с круто обвислою верхнею губою морду нацелила на Сивого. Она, вблизи на лошадь не похожая нисколько, втянула в себя издали воздух, как бы принюхалась к запаху Сивого. И вдруг… спокойнехонько поймала губастым ртом зеленую макушку ближайшей молодой осинки, срезала ее крепкими зубами, принялась неспешно жевать.
Сивый оживленно, словно сказав: «Здрасьте! С вашего позволения и я тут с вами пообедаю!», мотнул головой, быстро склонился, подобрал первое, что попалось под ногами: крохотный лист травы-кислицы.
И повторялось такое раз несколько. Лосиха новую ветку скусит, прожует; лосенок вослед за матерью сделает то же; ну, а Сивый по-прежнему вежливо, не сходя еще с места, опять и опять кланяется, подбирает под ногами траву. И это были с той и с другой стороны молчаливые, но вполне ясные знаки искреннего дружелюбия. Это был уговор о полном взаимопонимании.
Когда ливень отшумел совсем и капли падали только с мокрых деревьев, когда лосиха с лосенком тронулись во свой дальнейший, только им известный путь, то рядом с ними пошел и Сивый. Он шагал, будучи уверен, что у него теперь есть даже в глухом лесу добрая компания.