412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Кузьмин » Ранний экспресс » Текст книги (страница 2)
Ранний экспресс
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:06

Текст книги "Ранний экспресс"


Автор книги: Лев Кузьмин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

4

Обругав Русакова «малохольным птицеводом» и «профессором кислых щей», Серьга Мазырин сгустил краски не очень. Кое-какая правда тут имелась. И чтобы во всем этом разобраться, надо в жизнь Николая Русакова заглянуть немного поглубже. Тем более что за ним самим, да и в его доме-домике некоторые странности наблюдались в самом деле.

Дом Русакова был старый, еще родительский. Тут когда-то жило-поживало все русаковское племя – шумное, работящее, многочисленное. Но к той поре, как Николай отслужил в армии положенную службу, от старших Русаковых, от их дел на железной дороге остались в памяти кыжимцев лишь уходящие вдаль воспоминания, да остался посредине горы вот этот дом. Остался он – притихший, опустелый. Сестры, братья Николая тесниться без родителей в нем уже не пожелали, Кыж покинули, разлетелись по разным весям и городам.

И вот, пока с армейской шинелью на руке да с легким чемоданом Николай поднимался на заросшее крапивой крыльцо, пока высматривал, чем бы отодрать прибитые вместо замка к дверным косякам доски,– маленький, всегда охочий до новостей поселок тут же зорко Николая разглядел, вмиг уверенно перешепнулся:

– Этот младший Русаков здесь не засидится тоже. Чего ему у нас засиживаться? Он в армии, небось, навидался видов получше нашего Кыжа. Какому-нибудь дачнику домишко загонит да и сам вслед за братьями-сестрами подастся.

Поселок ошибся крепко. Николай на другое же утро подался всего-навсего по лесенке в гору, всего-навсего к верхнему своему соседу, к бригадиру Зубареву. И, не прошло лишнего дня, стал в бригаде сначала просто рабочим; затем, как армейский автомобилист, сел за пульт автодрезины.

Потом он озадачил весь поселковый люд тем, что, подсветлив изнутри и снаружи родительский домишко свежею покраской, начал населять его всяческими пичугами.

А еще – книгами.

И любому сюда заглянувшему кыжимцу было странно в этом доме увидеть вдруг заместо ожидаемой холостяцкой неуютности пускай самодельные, но аккуратные, пестреющие книжными корешками ряды полок; увидеть ярусы прутяных клеток, где скакало, порхало, распевало великое множество ничуть не унывающих пернатых существ.

Жил здесь юркий, умеющий бегать по ветке вниз головой поползень. Прыгал с сучка на сучок развеселый чиж. Охорашивался в своем уголке желто-коричневый дубовник. Вспыхивала малиновым огоньком, чечекала, будто надбитый колокольчик, легонькая чечевица. И были тут еще пичуги – все друг на друга непохожие, каждая со своими повадками, каждая со своим голосом.

В дом будто переселился летний лес. Чудилось: в доме раздается не только птичье щебетание, но даже как бы журчит ручей. Но особо все же странным для захожего кыжимца-гостя оставался сам хозяин дома.

Чудновато было думать гостю, что вот этот же самый «птицевод» и «книгоед» Николай Русаков всего-то лишь какой-нибудь час тому назад вместе с ним, с гостем, вместе с другими товарищами по бригаде, спрыгнув с автодрезины, ворочал железным ломиком тяжелые, скользкие от мазута рельсины. Что это он, Русаков, пудовой кувалдой вколачивал в шпалы стальные, трехвершковые костыли, а на требовательный окрик бригадира: «Давай, братва, нажимай!» – весело огрызнулся: «Даем!» И когда по совсем еще теплым от человеческих рук рельсам пролетал очередной поезд, Николай так же, как все его товарищи, отшагивал в сторону, так же, как все, отирал устало чумазым запястьем потный лоб и говорил удовлетворенно: «Вот – и дали! Вот – и все в норме!»

Такой Русаков работящим, простосердечным кыжимцам был понятен. Таким он был для них, как говорится, «весь свой в доску». Но когда рабочая смена кончалась, когда кто-нибудь из молодежи-холостежи,– а чаще всего Серьга Мазырин,– подталкивая Николая приятельски в бок, говорил: «Аида, в буфет заглянем! » – то Николай, стараясь товарищей не очень разобидеть, шутливо отнекивался: «Да я ведь, парни, почти как многодетный... Меня мои ребята-чижата ждут. Их тоже поить, кормить надо...» Ну, а про то, что ему самому теперь после нелегкой смены нужно еще усаживаться за книги, палить почти до утра электросвет, спешно гнать, готовить в свой заочный дорожный институт очередную контрольную работу,– про это он уже и не оговаривался. Про это и так было известно всем.

Известно-то известно, да и тем не менее отрыв от теплой компании ему прощался не слишком. Отвергнутая компания глядела ему вдогон если не с насмешкой, то все же с некоторой обидой.

Разумеется, такие вот сложноватые отношения были у Николая Русакова не с каждым кыжимцем подряд. Захаживать с Русаковым не в буфет, а к нему домой любили бригадир Зубарев и дежурный по полустанку Платоныч. В единственном местечке дома, где можно было укрыться от птичьего стрекотания, на тесной, тоже заваленной книгами кухоньке разгорались тогда беседы на самые мыслимые и немыслимые темы. Платоныч, к примеру, начинал так:

–  Я   слышал,    настанет   время,    электровозы будут ходить безо всяких проводов... Электричество   к  ним  пойдет,   как  радиоволна,   прямо   по воздуху.

Бригадир откликается с иронией:

–  Лучше    скажи,    сами    поезда    по    воздуху пойдут...  Тогда  нам,  всем дорожникам,  придется увольняться.

Русаков в назревающем споре находил золотую середину:

–  Пусть – по воздуху, пусть – без рельсов, без проводов... Но без рабочих-то рук все равно нигде не поедет, не полетит. Так что не волнуйтесь!

–  Да мы не волнуемся. Мы просто – из интересу. Нам не дожить.

–  Отчего   не   дожить?   Вот   в   книгах   написано...– загорался Русаков сам и начинал рассказывать про будущее железных дорог, о том, что он вычитал в книгах.

И Платоныч в лад рассказу кивал удовлетворенно, а бригадир и тут все брал хоть немного, да под сомнение.

Они даже уходили от Русакова каждый на свой особый манер.

Тучный, шарообразный, в готовом вот-вот лопнуть форменном пиджаке, Платоныч семенил быстро из кухни в прихожую, да всякий раз призадерживался в проходной комнате возле книжных полок. Там он с усилием далеко назад запрокидывал блескучую свою лысину, уважительно, снизу вверх, разглядывал корешки книг. И, постукивая по ним пухлой ладонью, говорил сипловато, быстро:

–  Учись, Коля, учись!  Мне вот скоро на пенсию – займешь мой пост. А то и, глядишь, примешь руководство всем здешним участком, всей дистанцией... Будешь начальником тогда!

–  К чему начальником? Я хочу  быть просто грамотным инженером.

–  Одно   другому   не   помеха,– настаивал   на своем Платоныч.

А вот Пашкин отец, бригадир Зубарев, стремительно прошагивал сразу к птицам. С минуту слушал их забиячливую трескотню, задерживал взгляд на более спокойной и единственной среди всех здешних пичуг супружеской паре – на снеги-рихе Римке, на снегире Ромке.

Смотрел, Николая подначивал:

–  Гляди,   что   значит –   семейна   чета...   Ясно вмиг:  ни какие-нибудь попрыгунчики,  а  жители основательные.   Когда,   Никола,   ты   сам-то   себе хозяюшку-снегурушку приведешь?

Николай отвечал в тоне таком же – балагурном:

–  Привел бы, да пока не разыскал. Моя снегу-рушка,    видать,    где-то    дальше    Кыжа    живет. Видать, где-то к нам в Кыж все еще собирается... Кроме   того,   слышишь,   что   говорит   Платоныч? «Учись!» А он тебя по должности старше! Так что наказ твой бригадирский исполню чуть погодя.

Вот сюда, в несколько странноватый свой дом, в те летние, теплые, но и все еще полные неизбытого горя дни и приглашал Русаков маленького Пашку.

И Пашка, ничуть не подозревая, что поступает

совсем как когда-то отец, тоже сразу проходил к птицам. Но сначала не к Ромке с Римкой, а к чижику Юльке.

Наученный Русаковым, он у самой клетки шаги свои сдерживал, руками зря не махал, тихо вставал на табурет:

–  Юлька!  Что мы нынче утром пили?

Крошечный, желтовато-зеленый, во взъерошенной шапчонке Юлька подымал курносый клюв, хвастливо показывал перовую, черную на горле салфеточку, распев заводил обыкновенным: «Тюли-тюли!», но и тут же отчеканивал такую трель, что в ней ясно слышалось:

–  Пили кофе, пили ча-ай!

Пашка восхищенно оборачивался к Русакову:

–  Отвечает!  Честное слово, отвечает ну прямо по-человечьи!

–  А я о чем твержу? – гудел довольнешенький Русаков.– Если   быть   повнимательней,   в   голосе каждой пичуги услышишь еще и не такое... Вот послушай Ромку с Римкой.

Ромку с Римкой понять было труднее, но тоже можно. Эта серьезная парочка предпочитала беседовать только друг с другом.

Солидный, толстогрудый, похожий на уменьшенного Платоныча снегирь, не торопясь, оглядывал с жердочки всю клетку. Склоня голову набок, он останавливал блестящий глазок на неспешно роющейся в кормушке скромненькой сне-гирихе, и, как бы желая еще надежнее удостовериться, что снегириха никуда не исчезла, поскрипывал:

–  Рим!  Рим!  Ты тут?

–  Тут   я,   Ром,   тут...– откликалась   снегириха спокойно.

Но вот в их-то сдержанных голосах всегда слышалась еще и какая-то грусть. Слышалась она Пашке, слышалась, конечно, Русакову. Потому что он даже сказал:

–  Знаю   отлично:   снегири   у   себя   в   лесу   не слишком бойки, а все ж думаю – сейчас-то они печалятся о воле.

–  Так давай им эту волю дадим!

–  Пусть   лето   как   следует  разгорится...   Вызреет    каждая    лесная    былинка    колосом,    каждый   лесной   кустик   ягодой –  тут   мы   клетки   и распахнем.

–  Всех  отпустим? Поползня,  чечевицу,   снегирей, Юльку?– вдруг не слишком уже ратует за птичью свободу Пашка и даже вздыхает: – Без Юльки   сделается   как-то  не  так...   Да  и  вообще плохо, когда кто-то улетает навсегда.

Этот невольный вздох Русаков улавливает моментально. Улавливает, настораживается. Да Пашка и сам тут вслух объясняет свои мысли.

–  Ты знаешь,– говорит он Русакову,– вот мы с тобой починили от крылец до самых путей нашу лесенку, а я все равно туда, в самый-то низ, по утрам больше не бегаю...

–  Верно! – удивляется и тут же соглашается Русаков.– Верно... Я по утрам на лесенку с автодрезины тоже гляжу,  а тебя там что-то все нет и нет... Но я ведь думал: ты просто теперь просыпаться    спозаранку    разучился;     а    ты,    выходит, специально. Отчего это?

–  Да   оттого,   Коля,– отвечает   Русакову   тихо Пашка,– да оттого, что как раз автодрезину там увидеть   и   боюсь.   Боюсь   ее   увидеть   без   папы с мамой.

–  А меня? – тише Пашки говорит тогда Русаков.– Меня разве увидеть там боишься? А нашу бригаду увидеть  боишься? Ведь  мы  тебе,  Паша, и теперь неизменные друзья.

–  Все равно пока что не могу. Я, Коля, примчусь к тебе на работу в утро какое-нибудь следующее... А сейчас ты меня не торопи. Сейчас ты мне лучше доверь ключик от своего дома. Когда ты в бригаде, я присмотрю за твоими птицами.

– Что ж! –    оживляется    Русаков.– И    это тоже – дело. Только у меня, Паша, ключика совсем нет.

–  Почему это нет?

–  А вот нет и нет!   Вместо  ключика у меня сбоку двери дырочка, за дырочкой – хитрая зад-вижечка,   по-за   ней –  крючок.   Открыть   может любой хороший, свой человек. Пойдем, покажу!

И они идут, смотрят, Пашка там повторяет:

–  Дырочка... Задвижечка... По-за ней крючок... Чик-бац, и заперто! Чик-бац, и отперто!

Пашка веселеет, напряжение трудного разговора снято.

Они возвращаются в дом к чижиной клетке. Русаков старается все окончательно повернуть на шутливый лад:

–  Юльку   мы   выпускать   на   волю   не   будем. Юлька –  статья   особая.   Он  давным-давно   ручной. И вообще каждый чиж привыкает к домашнему обитанию крепко. А если к нему еще чижо-вочку подсадить, то, не в пример снегирям,  они у  нас   вдвоем   заживут  разлюли-малина!   Ближе к зиме мы чижовочку для Юльки заведем непременно.  Да  он  и  сейчас,   как  заправский  артист. Хочешь, покажу еще один с ним номер?

Русаков сам теперь вступает с чижиком Юлькой в разговор, щелкает языком, внятно выпевает на известный мотив:

 
Чижик-пыжик, где ты был?
 

Смышленый Юлька мотив подхватывает, щебечет, Русаков его ответ пересказывает словами:

 
На Кыжимку пить ходил!
Ветер дунул я упал,
Видишь хвостик замарал!
 

Хвостик у Юльки вправду с черноватой отметиной. Пашка так со смеху и валится. Ему от Русакова и от Юльки хоть бы теперь не уходить никогда. Опоминается лишь оттого, что в дом к Русакову заглядывает в конце концов бабушка.

– Ты что тут, Пашка, надоедаешь? Не пора ли честь знать?

–  Я не надоедаю!

–  У нас тут спевка,– заступается Русаков.

И вместе с чижиком, специально для бабушки повторяет песенку про измаранный хвостик.

Бабушка – желает того, не желает – приятно удивлена.

Но Пашку она зовет домой настойчиво, и Пашке,

делать нечего, надо собираться, да и хозяин говорит:

–  Мне тоже нужно еще кое-что подчитать да написать...

–  Все маешься, парень? Все учишься? – соболезнует бабушка.

Николай смеется:

–  Добровольное учение – не мучение. У тебя скоро вот Пашка так же запишется в учащиеся.

–  Ско-оро...– кивает не очень бодро бабушка. Зато Пашка кричит:

–  У меня у самого книга есть!  Букварь!  Я его тоже читаю!  Сам!

–  Через два слова на третье...– уточняет бабушка.

–  Все равно сам!

Русаков изображает удивление:

–  Отчего   раньше   не  похвалился?  Вместе   бы почитали... Но теперь, раз ты такой образованный, культурный, проводи бабушку, как полагается, до самого до вашего крыльца. Она пришла за тобой сюда, а ты ей пособи на дорожке обратной.

Слова Русакова Пашке, как на сердце мед! Он шагает к дому теперь охотно. Он, словно в самом деле от него есть подмога, держит бабушку за руку.

По крутым, в сумерках гулким ступеням они поднимаются медленно, с долгими передышками, с неторопливой оглядкой по сторонам. А за ними вслед, будто есть лестница и в небесной выси, над всем предночным поселком, над тусклыми крышами, над чуть присеребренной речкой Кыжим-кой, над черною за тем берегом горой восходит тонкий месяц.

Воздух темен и в то же время зыбко прозрачен. Глубоко внизу на прибрежной полосе, на полустанке, там, куда Пашка в одиночку бегать теперь не решается, горят светофорные огни, горят от них яркие на рельсах отблески.

На полустанок пришла редкостная минута безмолвия. Но вот в путанных отзвуках речного и горного эха – не сразу разберешь откуда – в этот покой мало-помалу начинает врезаться ритмичное постукивание. Вскоре напористо, требовательно, на флейтовой высокой ноте вскрикивает электровоз. Из глубины ночи вылетает сноп огня. И теперь уже не только слышно, а и видно, что это из города проходом на восток мчится тяжеловесный состав. Через миг – грохочет эшелон встречный, тишины больше нет!

У бабушки с Пашкой настроение прежнее. Очень мирное, взаимоуважительное. Они и на тему толкуют на прежнюю, на ту, на которую навел их Русаков.

У себя дома, заперев дверь, включив на кухне лампочку, бабушка вытаскивает из теплой печной загнетки сковородку с лепешками. Достает оттуда же блюдце подогретого масла, ставит перед Пашкой на стол.

–  Ешь! Скоро тебе и впрямь в школу... Набирайся сил!

– Я без того сильный! – хвастает Пашка, не забывая при этом обмакивать очередную лепешку в масло.

Бабушка с похвальбой соглашается:

–  Куда там! Кто спорит! Знамо, сильный... Вон до   чего   хорошо   меня,   старую,   поддерживал  на лесенке.

–  Я   тебя   всегда   буду   поддерживать!   А   еще я буду приглядывать у Русакова за птицами. Он мне показал,  как отмыкается дверь, потому что я человек Русакову – совсем теперь свой!

–  Ешь, ешь... Ты всем теперь свой...– подвигает бабушка еще ближе к Пашке сковородку...


5

Вот так вот Пашкина жизнь в Кыжу после случая с отцом, с матерью начала было вновь налаживаться, даже строились кой-какие планы на будущее, но в самый расцвет лета, в июле, вдруг опять все пошло наперекосяк.

И первым нанес сердечный удар Пашке, как это ни странно, сам Русаков.

Не успел Пашка однажды утром выскочить по дрова во двор; не успел, как всегда теперь, первым делом глянуть сверху на дом Русакова, а Николай – почему-то не на работе, он стоит на своем крыльце, он машет Пашке: «Лети ко мне!»

Пашка прилетел стремглав.

Русаков небывало радостным голосом говорит:

–  Айда   выпускать   птиц   на   волю!    А   еще, Пашка, я сегодня тоже встаю на крыло.

–  Как это – на крыло? – засиял было Пашка. Русаков вынул из нагрудного кармана рубахи два согнутых бумажных листочка:

–  Вот   –   вызов   на   летне-осенние   экзамены в   институт;   вот –   приказ   еще   и   на   трудовой отпуск. Все подписано, все круглой печатью припечатано!   Расстаемся  с  тобой до  конца  этих дел. Я   после   экзаменов-то   еще   сестер-братьев   хочу навестить.  А чтобы  с  каждым повидаться,  надо объехать почти все матушку Россию. У меня их – братков да  сестренок – целая великолепная  семерка!

И тут Пашка ничего больше далее спрашивать не стал, он понял главное: Русаков его покидает...

Он оперся спиной о дверной косяк, уставил глаза в пол, принялся медленно водить босой ногой из стороны в сторону, из стороны в сторону по длинной доске, по крашеной половице.

Потом едва выдохнул:

–  Что ж...

А Русаков засуетился. А Русаков тоже Пашку понял:

–  Да ладно ты, ладно!  Да я же ведь вернусь! Я тебе Юльку оставлю... Для компании... Давай-ка распахивай    окно,    устроим   напоследок   птичий праздник!

Не ожидая Пашки, Русаков раскрыл окно сам, начал отпирать клетку за клеткой сам, да только праздника,   каким   он   когда-то   намечался,   все равно не выходило.

Птицы про волю помнили смутно и особенного стремления к ней не проявляли. Они вроде теперешнего Пашки жались в отпертых клетках по уголкам, на хозяина поглядывали недоуменно.

Только когда Русаков стал выставлять клетки прямо на подоконник, когда настороженные клювики пичуг омыло солнечным ветром, оплеснуло запахом спелых трав, зеленых листьев и смолистым духом сосновой хвои, то первым тут очнулся верткий поползень.

Он – серо-голубоватый – скакнул на белую гладь подоконника, шевельнул крыльями сначала робко, забыто, нескладно, да вот выправился, и – порх! – безо всякого «до свидания!» скрылся за окном в кустах.

 –  Один удалец отчалил! Живи, друг! – махнул ему Русаков.

 Такой примолвкой он провожал каждую пичугу. То же самое сказал снегирям. И каждый раз оглядывался на Пашку, как бы приглашая взбодриться и его.

Да только Пашке виделось теперь все иначе. Пашка глядел не вослед птицам – он глядел, как пустеют клетки. И чем больше становилось их, необитаемых, тем, ему казалось, непоправимее пустеет и сам дом Русакова.

Лично Русаков еще – вот он! А дом его для Пашки пустеет и пустеет. И незачем ему будет сюда с этой поры заглядывать, не к кому будет приходить; и он, как бы пытаясь все сейчас происходящее повернуть вспять, едва выговорил непослушными губами:

–  А я-то, Коля... А я-то, Коля, собрался уже не  когда-нибудь,   а  прямо  завтра  прибежать  по нашей с тобой лесенке к тебе... Собирался примчаться к твоей автодрезине в твою бригаду... Но теперь что? Теперь это, Коля, уже ни к чему!

Пашка махнул рукой, опустил голову, а Русаков заходил по комнате из угла в угол. Потом встряхнулся, решительно снял с гвоздя клетку со щебечущим даже и в такую минуту с безунывным чижом.

Клетку он впихнул Пашке в ладони:

–  Уймись! Ты ведь вырастешь – сам в какой-нибудь путь катанешь! То ли в Москву на экзамен, то ли вот в заслуженный отпуск... Упакуешь, брат, чемодан, займешь в поезде полочку, и хоть тебе что!  Впереди – пол-отечества, а справа, слева за окнами –   облака,    небо,    новые   города,    новые поселки, синь лесов, ширь полей!

Чиж четко повторил:

–  Пили-ей!

–  Слышишь?   С   ним   тебе   будет   не   скучно ничуть. А еще, Пашка, помни:

 
Что так спешно поезда
С нами вдаль несутся?
Да затем, чтобы всегда,
Хоть откуда, хоть когда,
Нам к друзьям вернуться!
 

Русаков продекламировал это стихотворение на бодрый, маршевый распев, чиж ему подсвистел. В заключение Русаков добавил:

–  Вот!  Придумал только что!

И Пашка полную прыгучего шороха и свиста клетку прижал к себе, Русакова попросил:

–  Повтори!

Русаков песенку повторил, и Пашка, соглашаясь с песенными словами, кивнул:

–  Если вернешься, то, конечно, езжай.

Он даже не стал спорить, когда Русаков сказал, что отбывает ночью, что никаких проводов ему устраивать не надо.

–  Давай      лучше      считать,– сказал      Русаков,– что прямо вот с этой минуты время пошло все ближе к нашей встрече!

И время пошло, и чижик Юлька поселился у Пашки совсем не напрасно.

При чижике грустить было недосуг, за чижиком надо было ухаживать. Дважды в день ему полагалось переменять питьевую воду, устраивать в блюдце купаленку, подсыпать то и дело в кормушку дробленую крупу, приносить свежие пучки одуванчиков.

За добрый уход Юлька отплачивал тоже не скупясь. Он отлично умел подражать многим домашним, да и не только домашним звукам. Возбужденно начирикивал, когда бабушка на кухне чистила ножом дно сковороды; звенел точно в тон, когда Пашка размешивал в чайном стакане ложкой сахар; вторил свисту электровозов на полустанке, громкому звяку выгонных буферов.

Вылетали из чижиного горлышка мелодии знакомые и Пашке, и бабушке. Так, вскоре совсем Пашка услышал от чижика мотив той, русаковской песенки:

 
Что так спешно поезда
С нами вдаль несутся?
 

И подхватил сам:

 
Да затем, чтобы всегда,
Хоть откуда, хоть когда,
Нам к друзьям вернуться!
 

Бабушка спросила:

–  Что за песенка? Откуда знаешь?

–  Это нас с Юлькой научил Русаков.

–  Да-а...–  ласково       вздохнула       бабушка.– Да-а...   Коля-то   Русаков   и   теперь   как   с   нами! Коля-то Русаков уехал, а нам его и на минуту не забыть...

Эту песенку вместе с Юлькой Пашка стал повторять часто. И каждый раз под эту мелодию ему чудилось: он видит, как в необъятном просторе земли по какому-то необъятному кругу сквозь рощи, поля и утреннюю летнюю рань мчится алый экспресс.

Он, экспресс, очень похож на тот, что был сохранен от беды отцом с матерью. Он весь такой же, как в то утро,– сверкающий, лишь на всем ходу из окна смотрит теперь не проезжий, незнакомый мальчик, а Русаков Николай. Он смотрит, следит в окно, как экспресс все круче да круче забирает по широкому повороту в одну сторону, радостно оглядывается на соседей-пассажиров и объясняет им: «Это мы берем направление на Кыж! А в Кыжу мой и Пашки Зубарева дом. Я обещал Пашке вернуться и вот вернусь теперь очень скоро...»

Под эту песенку Пашка теперь и жил.

Но вот нежданно-негаданно на Пашку и на бабушку навалилась новая незадача.

Приближалось первое сентября, и тут стало известно, что будущего первышонка Пашку могут записать в школу не ту, про которую думал Пашка, а только в школу-интернат. Причем в не очень ближнюю, в городскую.

Правда, и другие кыжимские ребята ездили учиться тоже в город. Ездили, потому что в крохотном Кыжу школу свою открыть было невозможно. Учеников тут набиралось – по пальцам перечтешь, да и те ученики все возрастов шибко разных. Одному надо в класс четвертый, другому в пятый, а следующему вовсе – в седьмой или восьмой...

Вот они и путешествовали на электричках; вот, когда очередь дошла и до Пашки, то в той-то известной всем городской школе сказали:

–  Правильно! Из Кыжа к нам ученики ездят... Но они все старше, а ваш мальчик для самостоятельной езды мал. А раз он мал, то кто его будет сопровождать? Кто за него в пути будет отвечать? Вам самой это не под силу: вы же сама-то, извините нас, очень старенькая.

Бабушка, ясно, что растерялась, бабушка на такие речи руками развела:

–  Ох,    конечно...    Старость    не    радость.    Вот и сегодня до вас я дочалила едва.

–  Мы вам говорим про то же... Малыша надо   устраивать   в   интернат.   Да,   да!   Только   так.

Только такое наше с вами решение будет здраво.

Здраво ли, не здраво, так ли, не так, но вот Пашка и оказался в школе-интернате. Оказался на первый раз до школьной раздевалки, конечно, сопровождаемый бабушкой, но уже, понятно, без Юльки и, само собой, без Русакова. Русаков, как полагал Пашка, все еще на том алом, песенном экспрессе завершал тот необъятный, на полстраны круг.

В голове у Пашки от безотрывных воспоминаний, то горьких, то светлых,– ералаш полный. И учится в школе-интернате Пашка Зубарев из рук вон! А вернее: не учится пока никак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю