355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Кузьмин » Ранний экспресс » Текст книги (страница 1)
Ранний экспресс
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:06

Текст книги "Ранний экспресс"


Автор книги: Лев Кузьмин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Лев КУЗЬМИН
РАННИЙ ЭКСПРЕСС


МАЛЕНЬКАЯ  ПОВЕСТЬ

Рисунки В. ДУДКИНА.


1

В школе-интернате Пашка Зубарев пробыл вот уже не одну долгую неделю, а настоящих приятелей у него тут все нет как нет.

Их нет не оттого, что с Пашкой никто не желает знаться, а потому, что он сам от всех держится в стороне.

Он даже на уроках в классе не обращает ни малейшего внимания ни на кого из своих однокашников-первышат, почти не замечает соседа по парте и абсолютно не слушает, что говорит у доски учительница.

Вместо всего этого Пашка то и дело глядит в окно, да и там ему видится совсем иное, что есть на самом деле.

За обрызганными дождем стеклами– мокрые осенние деревья, многоэтажный город, а в Пашкиных думах – все еще летний, родной, теперь уже далекий полустанок Кыж.

Он, этот Кыж, очень маленький.

Там, кроме вплотную подступивших к полустанку скалистых гор, маленькое все вообще. Коротки бегущие круто вниз проулки между крохотных домишек; узки скрипучие лесенки, заменяющие собой тротуары; невелик деревянный, крашенный суриком вокзал. Но вот обрывистые, в прохладных тенях сосен горы вздымаются чуть ли не до небес; но зато через Кыж что ни миг, то проносятся гулкие, стремительные поезда, с которыми и связана вся жизнь поселка-невелички.

Там, в Кыжу, что ни житель, то железнодорожник.

Даже Пашкина бабушка, вспоминая о своей давней молодости, говорит с гордостью: «Я ведь во свои-то годы у нас тут стрелочницей была!» Она это скажет да и начинает неторопливым своим голоском расписывать Пашке, как раньше на железной дороге все было устроено. Какие заместо могучих электровозов пыхтели тут, пускали угольный дым паровозы, какой у нее, у бабушки, был ответственный пост.

«Это сейчас все стало делаться электричеством да управляться издали кнопочкой, а в те времена на каждой станции, на каждом малехоньком полустанке – смейся не смейся, а стрелочник был чуть ли не главным! День – не день, ночь – не ночь, погода – не погода, а он стоит на посту, прямо сам своими руками под дождем, под вьюгой переводит стальную стрелку, направляет каждый поезд на верный, свободный путь... Допустит

ошибку стрелочник – вмиг приключится беда, столкновение! Ошибаться стрелочнику никак невозможно. Без хорошего, расторопного стрелочника в те годы на железной дороге было не обойтись!»

Поговорить о прошлой своей работе бабушка любит. Рассказывала она об этом всегда не только с гордостью, но с некоторой грустью. И Пашка, когда стал посмышленей, то бабушку даже утешал: «Ничего! Ты была хорошей стрелочницей, но ведь и моей бабушкой стала хорошей тоже!» И бабушка тут сразу улыбалась, и улыбался сам Пашка; и вот он теперь в школе-интернате по бабушке скучает крепко.

Еще сильней он тоскует по отцу-матери. Как только он подумает о них, так перед ним и встает то недавнее лето, и среди летней яркости, среди еще более напряженного по летней поре шума поездов всегда они: отец и мать.

Они путейцы тоже. Работа их не менее важная, чем бывала когда-то у бабушки. Под началом отца бригада – ремонтная, путевая. Мать в этой же бригаде. Каждодневные дела у них – в обе горные стороны от Кыжа. Поспевать на работу надо или на проходящих поездах, или на маленькой, шустрой автодрезине; и вот Пашка вспоминает отца и мать всегда торопливыми и всегда в этой спешке веселыми.

Весело с отцом, с матерью было и тогда, когда они возвращались домой. Тут тоже разговоры шли все больше о делах путейских. Даже самое теперь для Пашки памятное началось с хорошей новости о том, что здешнюю железную дорогу решено устроить еще лучше.

«С этого лета у нас будут быстроходными все поезда до одного! – возбужденно сообщали отец и мать.– Дело-то развернулось на весь Урал! За нашим Кыжом на девятнадцатом километре тоже начал перекладку путей специальный стройотряд. Всяческой техники у них – сила, уйма! Трактора, бульдозера, путеукладчики... Только и мы тут, Пашка, не сбоку припека. Наша маленькая бригада им ой как пригождается! Они нас что ни день, то зовут на подмогу!» «Звать зовут, помогать вы им помогаете, а дома-то в Кыжу нет-нет да и застревают поезда... То и дело не могут дотер-петься, когда вы, работнички, откроете им хотя бы тихенький проход!» – подзуживала, вступала в разговор бабушка. «А иначе и быть не может! – не смущались отец с матерью.– Поезда сегодня в ожидании теряют минуты, зато в ближайшем будущем станут наверстывать целые часы!» «Ну-ну,– продолжала шутить бабушка,– потерпим тогда и мы до ближайшего будущего...» «Потерпим!» – поддерживал бабушкино веселое балагурство Пашка.

Но сам он в эти полные звонких событий дни зря без дела все же не сидел. Он в это веселое кипение окунулся сразу, он стал каждое утро провожать родителей на их работу.

И наипервейшим тут было проснуться вовремя.

А уж как проснулся, как заслышал стук двери за отцом, за матерью, так тут и сам вылетай безо всякой задержки прямо из-под теплого одеяла на зябкий воздух. Выпрыгивай прямо за порог на прохладное крыльцо; кидайся, выколачивай голыми пятками звонкую дробь вниз по крутой лесенке; несись под гору мимо сосен, мимо вокзала и с последней ступеньки увидишь через густые заросли иван-чая заплеснутый солнцем железнодорожный тупик.

За тупиком – станционные, все заполненные вагонами пути.

Но вагоны чуть дальше, а тупик – вот он, рядом! На его рельсах совсем еще новехонькая, желто-белая, как игрушка, автодрезина. При ней грузовой прицеп и подъемная стрела. Отец, мать, их товарищи уже перекликаются утренними раскатистыми голосами, поворачивают стрелу, укладывают на прицеп свежие черные шпалы.

Бригада готова укатить на весь долгий день на подмогу к приезжим строителям. И вот когда они помчатся, то подоспевший как раз Пашка им с лесенки и помашет. Он им помашет, а отец, мать, все рабочие, удаляясь на автодрезине, ответно вскинут руки, ответно прокричат: «Бывай здоров, Пашка! Жди нас обратно, Пашка! До встречи!» – и ему станет так хорошо, будто он сам в эту рань успел сделать что-то нужное, что-то прекрасное. Для этого он сюда каждое утро и спешил, для этого он всегда тут дежурил, этой минуты всегда ждал...

Ну, а в самый-то последний раз все началось почти тем же порядком.

Над соснами и скалами полустанка, над паутиною электрических проводов, над мокрыми от росы кровлями вагонов реяли с пронзительной визготней стрижи. С близкого берега речки Кыжимки наплывали подсвеченные солнцем остатки белого тумана. От путей, от теснящихся там составов пахло мазутом; на рельсах тупика попыхивала выхлопным дымком автодрезина, над нею привычно ходила грузовая стрела.

А за автодрезиной, обочь тяжелого нефтяного эшелона, от Пашки также не вдали, стоял скорый пассажирский.

Стоял один из тех скорых, дальних, пассажирских поездов, которые отец любил называть одним кратким, напористым словом: «Экспресс!»

Он – этот экспресс – был очень длинный и весь ало сияющий. Он где-то недавно проскочил утренний ливень, и теперь алые вагоны и все их окна и белые таблички под окнами сверкают умыто, свежо.

А еще он,  этот экспресс,  был очень тих.  На подножках пусто, двери плотно заперты, в окнах ни души; по всему видно – пассажиры спят.

Вдруг со стуком опустилось стекло одного из окон, над приспущенным стеклом появился мальчик. Волосы мальчика встрепаны, на щеке розовая полоса от подушки, в глазах дрема. Мальчик и теперь не пришел в себя полностью: он трет глаза, он зевает.

И вот он зевал, зевал, и вот тер глаза, тер – увидел на соседнем пути яркую от солнца автодрезину, увидел хлопочущих там людей и окончательно проснулся.

А как проснулся, то в росных кустах на мокрой лесенке разглядел Пашку. Тут же засиял: «Привет, мол, привет!»

–  Привет! –   засмеялся   Пашка.    И,    считая знакомство свершенным, крикнул:

–  Что спишь? У нас в Кыжу все на работе давно!

Мать Пашки прицепила грузовой крюк к очередной связке шпал, обернулась к алым вагонам, поманила мальчика:

–  Айда к нам!

Пашкин отец тоже оторвался от дела:

–  Выходи на  солнышко,  товарищ пассажир! Попрыгай с нашим Пашкой по лесенке!

Глядели на мальчика и все рабочие. Моторист Русаков распахнул настежь дверцу автодрезины, протянул руки:

–  Скачи ко мне прямо через окошко! Я бибикнуть дам! У моей быстролетки вон какой голос....

Русаков надавил сигнальную кнопку, автодрезина переливисто загудела.

Мальчик от такого к себе внимания смутился, но не исчез. Он лишь дважды кивками через узкое свое плечо показал: «Я бы, дескать, пошел, да тут у меня, в купе, мои папа и мама...»

И в это самое время на междупутье возник, будто с неба рухнул, дежурный по полустанку Платоныч.

Фуражки на Платоныче нет. Лохматые брови дыбом. Глаза вытаращены. Дышит Платоныч со свистом. Никто не успел и понять, как это он, такой грузный, толстый, низенький, подлетел сюда. Все лишь увидели его только в то мгновение, когда он ухватил Пашкиного отца за плечо; ухватил так, что отцова рубаха перекосилась, затрещала и высокий ростом отец поневоле пригнулся.

Дежурный зачастил:

–  Зубарев! Зубарев! Что делать-то? На девятнадцатом    в    стройпоезде – обрыв!    Оторвалась платформа с балластом – шурует сюда!

Все, кроме мальчика в алом вагоне, все, кроме Пашки на лесенке, вмиг поняли: через минуту-другую на полустанок обрушится страшное.

Да и Пашка, глядя на отца, на мать, испугался.

Отец как застыл рядом с Платонычем, так недвижно и стоял.

Мать, чтобы не закричать, прикрыла обеими ладонями рот. Ее огромные от ужаса глаза были устремлены в ту сторону, где за Кыжом вверху изгибался, нырял за белые скалы стальной рельсовый поворот, и оттуда надвигалось вот что...

По редкой, но потому еще более грозной случайности в стройотряде, который спешно перекладывал путь на девятнадцатом километре, при отцепке от тягача не сработали тормоза груженной колотым камнем восьмиколесной платформы, и она пошла-пошла самоходом под уклон на Кыж.

Строители только и успели, что кинуться к рации, дать тревожный сигнал. А платформа набирала скорость. Она с каждой секундой становилась все более похожей на гигантскую торпеду, и отвести ее удар маленькому Кыжу было некуда. Вот здесь вот – товарный состав с лесом; вот здесь вот – эшелон со взрывоопасной нефтью; а тут стоит пассажирский, полнешенький спящих людей.

Если же переключить стрелку, если послать «торпеду» в обход главного направления в тупик, то ударом разнесет хрупкую автодрезину, да и все равно одичавшая платформа, падая, может грохнуть и по пассажирскому...

Пронеслось ли все это в голове Пашкиного отца – неизвестно. Должно быть, пронеслось. Он вдруг от своего оцепенения очнулся, сказал Пла-тонычу четко, быстро:

–  Не дрейфь! Поставлю на повороте башмак, рядом  сброшу  на  рельсы  пачку  шпал – платформу вышибу под откос!

И отмахнул жестко рабочим:

–  Прочь от дрезины!

Не успели рабочие шарахнуться, он вспрыгнул одним взлетом на моторную площадку, вытолкнул из кабины Русакова:

–  Тоже долой!

–  Ты что! – уперся было Русаков.

–  Про-очь! – гаркнул яростно, совсем уж нетерпеливо отец.

Он сшиб Русакова на междупутье, нырнул к тарахтящему двигателю, врубил сцепление так, что из-под колес брызнули искры.

Дрезина дернулась, ткнула буферами груженый прицеп; рокоча мотором, пошла набирать ход.

Мать вскинула руки, побежала рядом. Оступилась, чуть не упала. Но ухватила пролетающий мимо поручень, и вот легкая, в ярком рабочем жилете ее фигурка замаячила на самом верху.

Зачем, какие силы заставили мать ринуться туда, не знает тоже никто. Скорее всего мать сделала это из крепкой веры в отца, из той давнишней рабочей привычки, что если отец схватился за какое решительное дело, то и ей, матери, помощнице неизменной, необходимо быть тут же. И вот она, не мешкая, не размышляя, это исполнила. Через миг, другой, клонясь под напором встречного воздуха, шагнула к отцу в кабину.

И это было то последнее, что запомнил Пашка Зубарев о своих матери с отцом. Последнее – потому что их скрыл поворот. А вскоре из-за острых, ослепительно полыхнувших белым светом скал, качнув землю, облака, сосны, до Кыжа долетел гулкий отзвук того удара, который мать и отец приняли на себя.

Приняли – потому что летящую навстречу платформу остановить, как было задумано, остановили, но когда она над ними вздыбилась всей своей железной многотонной массой, то для своего спасения, для самих себя ни одного мига мать с отцом выбрать уже не смогли.

И это вот и есть то самое, что Пашка вспоминает всегда всего отчетливей.

И это воспоминание так тяжко, что Пашка чувствует: думать и думать только об одном этом уже нельзя. Он, глядя за школьное в потеках дождя окно, мотает головой; он как бы пытается с себя что-то испуганно стряхнуть. Он заставляет себя думать про то, как они с бабушкой стали затем жить уже вдвоем и как, несмотря на беду, полустанок Кыж все же остался для него, для Пашки, родным, теплым. Об этой своей новой кыжимской поре Пашке тоже есть что припомнить, тоже есть в чем тут ему, Пашке, поразобраться.


2

–  Паша! – звучит не очень громкий голос.

–  Паша! – звучит опять,  и Пашке чудится: это его кто-то знакомый зовет из Кыжа.

Но голос громче, он раздается над самым Пашкиным ухом. Пашка вздрагивает, очумело глядит по сторонам. Вокруг Кыжа никакого нет. Вокруг школьные парты, смеющиеся физиономии ребят. А над ним, над Пашкой,– участливые, за круглыми, толстыми стеклами очков сильно увеличенные, как бы навсегда удивленные глаза Гули.

Гуля не школьница, Гуля – учительница.

По-настоящему Гулю зовут Галиной Борисовной. Но она так молода, так мала ростом, так деликатна во всех поступках и даже в разговорах, что все в школе-интернате, начиная с первышат, ее только таким вот голубиным именем промеж собой и называют.

Конечно, дали ей это прозвище первышата не сами. Виноват тут случай.

Торжественным утром первого сентября молоденькую учительницу на самый первый в ее жизни урок сопровождала заведующая учебной частью Косова. При входе в класс учительница-новичок взволновалась, в двери вдруг замешкалась и так вся вишенно вспыхнула, что даже давно ко всему в школе привыкшая Косова сказала:

–  Ну и ну!

Потом строгим шепотом подбодрила:

–  Ну что это вы робеете, как гуля... Смелей, смелей!

И шустрые малыши шепот услыхали, тихо засмеялись и сразу увидели: их будущей наставнице прозвище «Гуля» подходит в самый раз.

Ну, а если так, то вслух, понятно, стали к учительнице обращаться: «Здравствуйте, Галина Борисовна! С добрым утром, Галина Борисовна!» – а меж собой о ней говорили: «Вот наша Гуля идет!»

Разумеется, в школе-интернате работало немало и других преподавателей. Но ребятишки, как правило, сравнивали «свою» Гулю именно с Косо-вой. Сравнивали не оттого, что она, Косова, первой представила Гулю ученикам, а скорей всего потому, что она сама-то к ним, к интернатовцам, по ее же собственному выражению, «ни с какими такими нежностями не насылалась».

Молодым учтителям она говорила: «Дети у нас особые, бессемейные. Излишние нежности их жизненную стойкость могут лишь раз-мо-би-ли-зовать... Чрезмерная умильность не педа-го-гич-на! С ними надо обходиться лишь по высшей справедливости – и все!» И сама обходилась только так. Никаких напрасных обид ребятишкам не наносила, да вот высшая-то ее справедливость была настолько вся измерена-проверена, что и у ребят не вызывала ни малейшей ответной живинки. Ни тем более благодарности.

Да что там благодарность! Вопреки своим извечным правилам интернатовцы даже не пожелали дать Косовой хоть какое-то маломальское прозвище. Ни одобрительное, ни насмешливое. А как она сама ребят окликала пофамильно: «Иванов, Петров, Сидоров!»,– так и о ней ребята говорили, обозначая вслух только ее фамилию: «Косова!» И никак иначе. И на том конец.

Ну, а вот мягкую, совершенно противоположную натуру Гули малыши раскусили тоже быстрехонько. Это сначала привело к тому, что весь класс почти мигом разделился на две группы. Те ученики, что поласковей, поспокойней, особенно девочки, сразу в Гулю влюбились, стали ходить за ней даже после уроков цыплячьей стайкой. А те, что шаловливее, особенно мальчики, решили, что для них настала вольная воля. Шалуны смело принялись на уроках возиться, толкаться, задирать соседей по парте, а то и вовсе, едва ударит на перемену звонок, скакать по классу чуть ли не на головах.

Но прошла неделя, другая – шалуны заметно угомонились.

Тот, кто любил на занятиях пошушукаться, тому собственная болтовня быстро надоела. Куда увлекательней было слушать саму Гулю.

Лучше всего у нее получалась сказка про трех медведей, про их лесной дом и про девочку в этом медвежьем доме. Там вопрос: «Кто-о-о хлебал из моей чашки?» – старший медведь задает голосом грубым, толстым, медведица – голосом потоньше, а медвежонок – совсем тонюсенько. И вот все это Гуля изображала при чтении так хорошо, настолько как бы взаправду, что и у ребятишек-слушателей глаза становились сначала тревожными, большими, потом – чуть спокойнее, а под самый конец, когда Гуля говорила за медвежонка да о том, как девочка выскочила из окошка, то все улыбались.

В общем, к тому времени, когда в школьные окна все чаще стали постукивать холодные осенние дожди, у Гули и первого «Б» установилась полная во всем дружба.

Все теперь Гулю слушаются, все на Гулю не насмотрятся, все ей даже поверяют свои маленькие детские секреты. Не выходит у нее ничего до сей поры лишь с Пашкой Зубаревым. Он по-прежнему всем школьным делам, всему, как говорится, классному коллективу предпочитает одиночество. И Гуля старается тут Пашку тормошить не слишком. Она полагает: главные ей здесь помощники – время да терпение. Она тревожит Пашку только тогда, когда видит: про учебу позабыл чуть ли не совсем.

Вот и теперь, наклонясь над Пашкой, она словно будит его ото сна:

– Очнись, Паша...

Пашка вскакивает, суматошно озирается. Глядя на его растерянное лицо, Гуля непроизвольно, без всякого каверзного умысла говорит:

–  Ну, куда ты, Паша, от нас все время улетаешь? Где ты только что был?

–  В Кыжу! – бухает Пашка, и чутко настороженный класс так и взрывается смехом.

–  Что   вы!   Перестаньте! –   машет   Гуля   на хохочущих ребятишек,  но  им  перестать  теперь трудно,   а  сердитый  Пашка  плюхается  на  свое место.

Он даже не понимает, что Гуля сочувствует ему всем сердцем. Он даже не видит, что она сама своим неудачным вопросом очень расстроена. Пашка лишь, как автомат, повинуясь ее настойчивой просьбе исполнять урок, хмуро взглядывает на крашеную классную доску, на выведенное там мелом коротенькое словечко «Ау», пробует и сам в тетради написать это слово.

Но заглавная буква «А» схожа с покатой крышей родного домика, и Пашка в который раз всей памятью уносится на родной полустанок; ему опять вспоминается тот горький день и что было после.



3

Привыкать к горю трудно. Сначала все казалось: мать и отец вот-вот вернутся с работы, простучат привычно каблуками вверх по крутой лесенке, взбегут на крыльцо... Да поднимались-то из-под горы к домику теперь лишь товарищи отца, лишь прежние подружки матери.

Заглядывало в домик не один раз и дорожное начальство. И все утешливо выспрашивало, не надо ли бабушке с Пашкой еще чем, кроме пенсии, помочь.

Люди говорили об отце-матери теплые, ласковые слова; даже говорили, что, возможно, полустанок Кыж теперь будет назван полустанком Зуба-рево, но . теплота этих слов горя не убавляла ничуть. От этой теплоты хотелось лишь вновь плакать.

Никаких таких разговоров не затевал, ничего лишнего не выспрашивал только самый молодой из отцовских друзей – Николай Русаков. Его теперь из мотористов перевели в бригадиры на недавнее отцовское место. И вот, то ли перед бабушкой и перед Пашкой назначения этого стесняясь, то ли просто понимая, что никакими, даже самыми лучшими словами ни Пашку, ни бабушку не утешить, Русаков и появлялся у них все больше как бы по неотложному случаю.

После собственного рабочего дня он торопливо возникал на пороге домика, кивал бабушке: «Здрасьте!» – и вмиг принимался за Пашку:

–  Что   сидишь?  На  дворе  жарынь,   и  у  бабушки  в   огороде,   должно   быть,   все  высохло... Идем, накачаем вместе воды.

Бабушка слабо возражала:

–  Мы,   Николаша,   как-нибудь   сами...   Иди, устраивай дела по хозяйству своему.

–  Мое хозяйство от меня никуда не денется! Идем, Пашка, идем!

И они шли во двор к колодцу. Колодец был страшно глубокий. Там еще Пашкин отец, чтобы матери и бабушке не возиться

с тяжелой бадьей, поставил электрический насос с длинными резиновыми шлангами. Но то ли из-за большой глубины колодца, то ли еще из-за чего, насос воду то подавал, то не подавал, а отладить его до конца отец не успел.

И вот Русаков первым делом принялся за насос. Он эту хитроумную, запакованную в округлый футляр машинку вытащил из студеного сруба на сухую, теплую у колодца приступку и давай Пашку гонять:

–  Поди поищи у вас в сенях разводной гаечный ключ!

–  Поди спроси у бабушки, нет ли где в доме куска толстой резины... Переделаем в насосе прокладку.

–  Поищи отвертку! Принеси ножик! Подай то, подай се!

И Пашка бегал, разыскивал, приносил. При этом еще успевал посмотреть, как Русаков разбирает, чистит, ремонтирует ненадежное место в насосе, и думать Пашке ни о чем другом уже некогда.

Русаков просил Пашкиной помощи даже тогда, когда опускал насос обратно в колодец; даже тогда, когда тянул пока что пустой шланг к бочке в огороде.

Поджарый, босой, в подвернутых до мосластых колен штанах, издали похожий на долговязого гусака, Русаков шагал со шлангом по тропке вдоль изгороди первым. Следом, держась за шланг и едва выставляясь из густой травы, семенил гусенком Пашка. А затем начиналось самое интересное.

Русаков опускал конец шланга в ржавую, пахнущую тиной бочку, командовал:

–  Беги  включай!

И Пашка мчал обратно, надавливал на столбе под колодезной кровлей пусковую кнопку, слушал, склонясь над холодной глубиной сруба, жужжит там насос или не жужжит. И когда удостоверялся, что жужжит, то летел все той же натоптанной тропкой к Русакову.

Русаков всегда теперь поручал шланг Пашке. Шланг наполнялся живой, упругой силой. Из него вылетала в бочку звонкая, толстая струя. Она ударяла в железный борт, дробилась на яркие брызги.

Когда же бочка становилась полнехонькой, то Пашка прижимал тугой исток струи указательным пальцем, и струя превращалась в крутую, плескучую радугу.

Поливали прохладной радугой лишь картошку. Ну, а клубничные, огуречные и другие грядки бабушка польет потом сама водою теплой, оставленной в бочке для «сугрева».

Когда же работа на огороде кончалась, то Русаков обязательно говорил Пашке что-нибудь серьезное.

Например, в самый первый раз он сказал:

–  Видишь, вдвоем все вышло куда быстрей. И добавил:

–  Добрая   доля   сегодняшних   трудов,   считай, твоя собственная.

Пашка кивнул в ответ серьезно, но спросил:

–  Добрая доля – это сколько? Русаков призадумался.

–  Вот...– отшаркнул он ребром твердой ладони мазок-отметину на самой середине водяной бочки, на ее ржавом боку.

Пашка чуть отступил, отметину изучал долго.

–  Не так уж, Коля, много... Но я стану расти. А значит, и работы для бабушки смогу делать все больше. Верно?

–  Верней не бывает! – поддакнул Русаков.

А однажды они сделали хороший запас дров на всю предстоящую зиму. Правда, смолевые, длинные кряжи были завезены тоже при отце, но их предстояло разделать, и Русаков принес пилу с бензиновым мотором.

Ею – грузноватой, зубастой – он орудовал, конечно, сам.

Пашка сначала ко всему, как приказал Русаков, лишь приглядывался с крыльца.

Пила фыркала дымом, ревела, визжала, яростно тряслась. Со стороны казалось, дай ей малую волю, и она сама собой заскачет по примятой траве, вспрыгнет на громоздкие бревна, а оттуда сиганет прямо в небо. Она желала взвиться под облака, но Русаков ее ловко укрощал. И вот она сердито резала свилеватые, крепкие кряжи, как пряники; и вот на траве вспухали желтыми сугробами опилки; и в полосатую тень ограды-штакетника откатывались широкие чурбаки.

Когда же бензиновую гарь относило ветром, то над двором, над крыльцом всплывал приятный запах уже пересохшей, но и все еще не утратившей лесного духа сосновой живицы.

Ну, а затем Русаков принялся тяжелым колуном расшибать чурки на легкие поленья. Пашке он велел поленья складывать в кладку. И опять получалось: Пашка тут не простой зевака – он такой же, как Русаков, труженик.

Пашкиного усердия не пропустила мимо глаз и бабушка, когда вышла на крыльцо.

–  Ох,– сказала    она    ласково, – внучек-то    у меня мастак, работничек! Вон как полешки ровнехонько укладывает, вон как!

Но, добавив, что трудолюбием Пашка похож на отца, бабушка всхлипнула, слезливо заморгала, полезла в карман кофты за носовым платком, и пришлось Русакову ее успокаивать. А Пашка плотно сжал губы, очень слышно задышал носом.

Если бы такое случилось чуть раньше, то и он бы вместе с бабушкой всплакнул. А теперь он лишь запыхтел да стойко нахмурился – и все потому, что рядом был Русаков.

Вскоре произошел такой вот случай.

Переделав все мужские домашние дела, Пашка с Русаковым надумали исправить кое-где подопревшую лесенку. Ту самую лесенку, что сбегала от крыльца вниз к железнодорожным путям.

Они наготовили нужных по размеру досок, взяли молоток, гвозди, топор, на виду у всего малолюдного полустанка принялись чинить ступеньку за ступенькой. Над ними пошумливали сосны, под горой проносились поезда, настроение у Пашки с Русаковым было хорошее.

Но тут пришел Серега Мазырин, совсем еще молодой рабочий из бывшей отцовской бригады.

Пришел, уселся на щепки, достал из кармана папиросную пачку.

 Раскрыл, нюхнул:

–  Ах-х!

Затем выщелкнул сразу три толстые папиро-сины. Одну сунул в рот, вторую протянул Русакову, третью – Пашке.

Пашка остолбенел, страшно сконфузился, а Русаков сказал:

–  Ты что, Серьга? Сбрендил?

–  Посвящение в мужики! В честь воскресного, выходного денечка! – хохотнул Серьга-Серега.

Более того, кивнув усмешливо на Пашку, он Русакова как бы упрекнул:

–  Ты вот его к серьезному делу допускаешь, а приятным пустяком побаловаться не даешь... Где справедливость? Ну да ладно!  Обучится без нас.

И, бережно прибрав лишние папиросины, похвалился еще веселее:

–  Лично я курнул впервые еще меньшим. Совсем клопом! А гляди: живу – не охаю... Ничего со мною не сотворилось.

–  Ума вот ни капли не прибыло...– уточнил Русаков.

Но и тут Мазырин не угомонился. Серьгу Мазы-рина уже, как говорится, понесло. Он, покуривая, поплевывая да развалясь на щепках у лесенки, ударился в рассуждения новые:

–  Ты,  Никола Русаков, принимаешь на себя кое-что даже и лишнее... Ты к Пашке-то вроде как во вторые родители все лезешь. А он, может, не желает... Ты, Никола, все себя считаешь вроде как виноватым, вроде как должником. А если разобраться, так бригадира нашего ни ты, ни я, никто под удар в тот день не ставил... Он сам! Так чего без     конца     виноватишься,     чего     казнишься, маешься? Чего лезешь к Пашке в непрошеные благодетели?

И хотя в общем-то Мазырин ни одного худого слова напрямую как будто бы и не говорил, хотя тон его речи казался вполне дружелюбным, да Пашке, чем дальше он слушал, тем становилось неприятней. И Николай как на своей ступеньке, на коленях был, как держал молоток, так и забухал им слепо, гневно, все по одному и тому же месту:

–  Врешь, Серьга, врешь! Замолчи, замолчи!

–  Что с тобой?– выкатил глаза Мазырин.

–  А вот что...– прохрипел Русаков.

И поднялся, протянул длинную свою ручищу,

ухватил Мазырина за ворот, удивительно легко поставил на лестницу, пихнул под самую спину коленом.

Мазырин затопотал книзу по ступенькам. На той стороне канавы, у рельсовых путей, остановился:

–  А ты меня за что, Русак?

–  За что почтешь!

–  Опять на себя нахватываешь лишнее?

–  Не бойся, не сломаюсь!

–  Так ведь прав я...

–  Твоя    правда,    Серьга,    сидит    в    болоте с лягушками. Когда тихо, тепло, тогда квакать. Как гром, так под лопух.

–  Сам ты лопух. Малахольный птицевод, профессор кислых щей!  А туда же – в бригадиры к  нам  всунулся,–  забранился   Мазырин,   опять выхватил из кармана папиросную пачку, да второпях ее смял и с досады шваркнул о шпалы и, размахивая руками, пошагал вдоль рельсов к вокзалу.

Русаков обернулся к Пашке:

–  Не придавай значения. Он хоть и трепло, но совестью  мается  тоже.   Только   навыворот.   По-своему. Желает от совести схорониться. Взять на себя в один миг решительное     дано не каждому.

–  А тебе?– спросил Пашка.– Тебе разве не дано? Серьга-то кричал: ты тоже на себя многое берешь.

Русаков отмахнулся мягко:

–  Это не о том...

–  Ну,  а я? – не отступался Пашка.– Я сам, ежели что, смогу взять на себя решительное?

И Русаков совсем теперь спокойно накрыл рукой Пашкино хлипкое плечо, совсем спокойно ответил:

–  Задавай   вопросы   полегче...   Такого   никто никому предсказать не может. Да, пожалуй, и не имеет права.

Чтобы скорее переменить тему, Русаков уводит разговор в иную, ничуть не касательную ни к воспоминаниям об отце-матери, ни даже к сегодняшнему происшествию сторону.

Он говорит:

–  Идем посмотрим на моих Ромку с Римкой. Послушаем, что поет Юлька.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю