Текст книги "Русский Галантный век в лицах и сюжетах. Книга вторая"
Автор книги: Лев Бердников
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Король Самоедов. Ян Лакоста
Когда-то, в лихие девяностые, известный российский политик Александр Лебедь придумал забавный оксюморон – “еврей-оленевод”. И ведь не ведал тогда этот генерал-остроумец, что совсем скоро охотники и оленеводы изберут начальником Чукотки еврея Романа Абрамовича. Однако (прости, читатель, но без этого “однако” не обходится ни один анекдот про чукчей!) еврейская жизнестойкость оказалась не только востребованной, но и удивительным образом созвучной чаяньям заполярных аборигенов. И ведь Абрамович был не единственным евреем в России, правившим северным народом – в позапозапрошлом веке император Петр Великий пожаловал своему любимому шуту, этническому еврею Яну Лакосте (1665–1740) титул короля другого морозоустойчивого племени – самоедов. Кем же был Лакоста и за какие-такие заслуги он удостоился чести главенствовать над самоедами?
Известно, что Ян был потомком марранов, бежавших из Португалии от костров инквизиции. Он родился в г. Сале (Берберия, ныне Марокко). До шестнадцати лет наш герой путешествовал, а затем с отцом и братьями обосновался в Гамбурге, где открыл маклерскую контору. Но торговля у него не задалась, доставляя одни лишь убытки. Обладая изысканными манерами версальского маркиза, Лакоста принялся было давать уроки всем “желающим в большом свете без конфузу обращаться зело премудреную науку, кумплименты выражать и всякие учтивства показывать, по времени смотря и по случаю принадлежащие”. Но и политес оказался делом неприбыльным. И тогда Ян решил “на ловлю счастья и чинов” отправиться в далекую Московию. Согласно одной из версий, он получил от русского резидента в Гамбурге разрешение приехать туда. Есть на сей счет и весьма авторитетное свидетельство друга Лакосты, лейб-медика при русском дворе Антонио Нуньеса Рибейро Санчеса: “Когда Петр Первый, император России, был проездом в Гамбурге, кажется, в 1712 или 1713 году, Коста ему был представлен. Петр Первый взял его с собой… вместе с женой и детьми”.
И в том, и в другом случае Ян (или, как его стали величать, Петр Дорофеевич) мог поселиться в России только при одном условии: его отказе от религии отцов.
Лакоста не был религиозным иудеем, значился католиком и потому-то беспрепятственно достиг Северной Пальмиры, а вскоре был принят на службу к русскому царю. “Смешные и забавные его ухватки полюбились Государю, – говорит описатель “Деяний Петра Великого” Иван Голиков, – и он был приобщен к числу придворных шутов”.
Назначая забавником еврея, ведал ли Петр о давней традиции изображать шута, равно как и иудея, отрицателем Бога? Причем образы эти подчас замещали друг друга. Ведь в патристике евреи иногда отождествлялись с шутами, да и в средневековой иконографии они представлены буффонами, глумящимися и насмехающимися над мучимым Христом. По логике таковых ревнителей благочестия, шута и еврея объединяло то, что оба они погрязли в грехе, оба заправские мошенники, оба похотливы и обладают повышенной сексуальностью. И в визуальном искусстве той поры буффон и иудей облачены в одинаковую (и дьявольски отвратительную) одежду, в том же головном уборе, и несут в себе все внешние атрибуты демонизма. Характерно, что на картине Иеронима Босха “Корабль дураков” один из шутов наделен характерным еврейским символом. А в Московии XV века, во время расправы над так называемыми “жидовствующими”, церковные ортодоксы наряжали их скоморохами и со словами: “Се есть сатанинское воинство” – возили по новгородским улицам. Впрочем, русский царь был сам главным шутником эпохи и если даже был наслышан о подобных аллюзиях, ему не было решительно никакого дела до мнения оголтелых поборников старины – он издевался над ними и… грубо вышучивал.
А вот широчайшая эрудиция Петра Дорофеевича самодержца и впрямь покорила. Новоявленный шут свободно говорил на испанском, итальянском, французском, немецком, голландском и португальском языках. Был весьма сведущ в вопросах религии: цитировал наизусть целые главы из Священного Писания и вел с монархом бесконечные богословские дебаты. Пользуясь схоластической богословской казуистикой и риторическими приемами, он подводил свои суждения к неожиданным смешным умозаключениям, что особенно импонировало Петру. Находившийся при русском Дворе голштинский камер-юнкер Фридрих-Вильгельм Берхгольц вспоминает: “Я услышал спор между монархом и его шутом Лакоста, который обыкновенно оживляет общество… Дело было вот в чем: Лакоста говорил, что в св. Писании сказано, что “многие придут от востока и запада и возлягут с Авраамом, Исааком и Иаковом”; царь опровергал его и спрашивал, где это сказано?”. Тот отвечал, в Библии. Государь сам тотчас побежал за Библией и вскоре возвратился с огромною книгою, требуя, чтобы Лакоста отыскал ему то место; шут отозвался, что не знает, где находятся эти слова. “Все вздор, там этого нет”, – отвечал государь. В этом диспуте прав, однако, оказался Лакоста, ибо он привел по памяти слова Иисуса из Евангелия от Матфея (Матф. 8:11). Смысл сего пророчества в том, что языческие народы признают учение Христова, а Израиль, то есть еврейский народ, христианства не примет. Сам же Петр Дорофеевич Лакоста в 1717 году принял православие.
А потому трудно даже предположить, что шут пытался приобщить Петра I к иудейской вере, как об этом рассказывает в своей повести “Еврей Петра Великого…” (2001) израильский писатель Давид Маркиш. Он рисует фантастическую картину:
Лакоста, Шафиров, Дивьер и откупщик из Смоленска Борух Лейбов вместе празднуют Песах и побуждают русского царя надеть на голову ермолку, что Петр, кстати, без колебания делает. Понятно, что в исторической беллетристике позволительно, чтобы, как поется в песне Булата Окуджавы, “были дали голубы, было вымысла в избытке”, но с действительностью это – увы! – никак не сопрягается. Сомнительна не только эта сцена, но и само существование в Петербурге начала XVIII века какой-то особой еврейской партии, покровительствующей своим соплеменникам и крепко спаянной корпоративными или религиозными интересами. Достаточно сказать, что опальный Борух Лейбов в петровское время как раз находился под следствием, а позднее, обвиненный в прозелитизме, он будет сожжен на костре. Между прочим, к эпохе Петра I относится и первый случай кровавого навета в России (местечко Городня на Черниговщине, 1702 год).
Лакоста обладал внешностью сефарда; у него было умное и волевое лицо. “Он был высокого роста, – рассказывает его друг, тоже потомок марранов, лейб-медик императрицы Антонио Рибейро Санчес, – сухощавый, смуглый, с мужественным голосом, резкими чертами лица”. И современники, и позднейшие биографы не забывали о еврейском происхождении Петра Дорофеевича. Историк Сергей Шубинский, характеризуя Лакосту, замечает: “Свойственная еврейскому племени способность подделаться и угодить каждому доставила ему место придворного шута”. Думается, что Петр обратил на него внимание не из-за этих качеств (присущих, кстати, не только евреям, но и всему роду человеческому), а как раз напротив, – за бескомпромиссность и прямоту. Шут был исполнен достоинства, грозного царя-батюшку звал кумом, с сановниками разговаривал на равных, деликатностью и тонкостью в обращении изумляя природных россиян. Лакоста называл вора вором, без обиняков высмеивал пороки и злоупотребления придворных, а когда те жаловались царю на бесцеремонное поведение шута, тот невозмутимо отвечал: “Что вы хотите, чтобы я с ним сделал? Ведь он дурак!”.
Нередко Петр Дорофеевич в своей скоморошеской роли выступал своего рода дублером царя. Известно, что он помогал монарху резать боярам полы кафтанов и стричь ветхозаветные бороды. Лучше Лакосты никто не мог ненавязчиво напомнить подданным о благе государства, о былых победах и достижениях. Неистощимое остроумие этого шута вошло в пословицу – он стал героем многочисленных литературных и окололитературных анекдотов. В них рассказывается о неизменной находчивости Петра Дорофеевича в любых житейских передрягах. Вот лишь некоторые примеры.
Лакоста пускается в морское путешествие, и один из провожающих его спрашивает: – Как ты не страшишься садиться на корабль – ведь твой отец, дед и прадед погибли в море!? – А твои предки каким образом умерли? – осведомляется Лакоста. – Преставились блаженною кончиною на своих постелях. – Так как же ты, друг мой, не боишься каждую ночь ложиться в постель?”.
Один придворный спрашивает Лакосту, почему он разыгрывает из себя дурака. Шут отвечает: “У нас с вами для этого разные причины: у меня недостаток в деньгах, а у вас – в уме”.
Лакоста в церкви ставит две свечи: одну перед образом Архангела Михаила, а другую – перед демоном, которого Архангел попирает своими ногами. К нему тут же обращается священник: “Сударь! Что вы сделали? Вы же поставили свечу дьяволу!” – “Ведь мы же не знаем, куда попадем, – невозмутимо отвечает Лакоста, – так что не мешает иметь друзей везде: и в раю, и в аду”.
Лакоста прожил много лет со сварливой женой. Когда исполнилось двадцать пять лет со дня их женитьбы, друзья просили его отпраздновать серебряную свадьбу. “Подождите, братцы, – предлагает шут, – еще пять лет, и мы отпразднуем Тридцатилетнюю войну!”.
Жена Лакосты, ко всему прочему, была мала ростом. “Почему, будучи разумным человеком, ты взял в жены такую карлицу?” – спрашивают его. – “Когда я собирался жениться, то заблаговременно решил выбрать себе из всех зол самое меньшее,” – парирует шут.
Лакоста принял православие. Через шесть месяцев его духовнику сказали, что шут не исполняет никаких церковных обрядов. Духовник призвал новообращенного к себе и стал корить. “Батюшка, – ответствовал Лакоста, – когда я сделался православным, не вы ли сами мне говорили, что я стал чист, словно переродился? – “Правда, говорил, не отрицаюсь”. – А так как тому не больше шести месяцев, как я переродился, то можно ли требовать чего-нибудь от полугодовалого ребенка?”.
Имея с кем-то тяжбу, Лакоста часто наведывался в одну из коллегий, где судья, наконец, однажды говорит ему: “Из твоего дела я, признаться, не вижу для тебя хорошего конца. – “Так вот вам, сударь, хорошие очки,” – отвечал шут, подав судье пару червонцев.
Мы выбрали наудачу лишь несколько забавных эпизодов из жизни Петра Дорофеевича. Разумеется, некоторые из них – плод досужей фантазии (как и появившиеся в XIX веке анекдоты о проделках шута Ивана Балакирева). Но есть и истории, имеющие под собой документальную основу и ярко свидельствующие о приятельском отношении Петра Великого к своему любимому шуту. Говорится, в частности, о ненависти Лакосты к гоф-хирургу Иоганну Герману Лестоку, будущему графу и всесильному временщику Елизаветы Петровны. И эта ненависть была объяснима: влиятельный хирург соблазнил дочь шута. Какую же позицию занял в этом конфликте царь Петр Алексеевич? Он принял сторону отца поруганной дочери и жестоко наказал обидчика, сослав в 1719 году Лестока в Казань под крепкий караул и без права переписки (тот был возвращен из ссылки уже только в царствование Екатерины I).
Интересен и такой факт: когда государь путешествовал по Франции, то сопровождавший его “господин Дакоффа” (так аттестовали Лакосту) считался важной фигурой в глазах тамошних дипломатов и был отнесен к первому разряду лиц царской свиты. А в конце 1718 года именно на Лакосте проверяли действенность вновь открытых Марциальных вод. Приставленный к нему сержант В. Свищов доносил кабинет-секретарю Алексею Макарову, что “господин Дакоста пил воду с 5 дня по 29 число, и от оной воды ему есть изрядная свобода и ест с хорошим аппетитом”. И вскоре последовал указ об открытии Марциальных вод. При этом, по словам ганноверского резидента Христиана Вебера, “забавным поведением своим на Олонецких лечебных водах, на которых он поневоле должен был держать добрую диету”, Петр Дорофеевич очень потрафил самодержцу. Историк Сергей Соловьев отмечает, что Лакоста был главным шутом государя, а у Петра, между прочим, было не менее дюжины забавников.
Есть искус окунуться в ту далекую атмосферу неистового балагурства и скоморошества, где правил бал великий шутник своего времени – Петр I. Это он издал знаменитый указ: “От сего дня всем пьяницам и сумасбродам сходиться в воскресенье, соборно славить греческих богов” и воспевать здравницы и многая лета “еллинскому богу Бахусу и богине Венус”. Это при нем был создан недоброй памяти Всепьянейший, Сумасброднейший, Всешутейший Собор, состоявший из людского отребья – чем дряннее человек, тем больше было у него шансов попасть в число “прихожан”. При этом сам Петр занимал в этой шутовской иерархии скромную должность протодиакона, “исполняя обязанности свои с таким усердием, как будто это было совсем не в шутку”. А знаменитые шутовские свадьбы, где невесте перевалило за шестьдесят, а жениху – за восемьдесят! А похоронные процессии карликов! А такое, к примеру, свидетельство очевидца: “Князя Волконского намазали смолой, поставили кверху ногами, забили ему в зад свечу, подожгли и стали водить хороводы с песнями. Дворянина Ивана Маслова надували мехом в задний проход, отчего тот и помер. К потехам царя все готовились, как к смерти”. Шутовство Петра – тема отдельного обстоятельного разговора. Мы же сосредоточимся на одном забавном эпизоде того времени, а именно – на выборе потешного короля самоедов.
Здесь необходим исторический экскурс, иначе будет совершенно непонятно, кто же такие эти самоеды, как они жили в начале XVIII века, и почему в голову царя пришла мысль поставить над ними главного.
Самоедами называли тогда кочевых ненцев. Российский географ XVIII века Иоганн Готлиб Георги рассказывает, что живут они на Ямале и Мангазее, ведут кочевой образ жизни, а промыслы их состоят в звериной и рыбной ловле да в содержании оленей: “Семояди росту самаго небольшаго и редко бывают ниже четырех, а выше пяти футов. Впрочем, они коренасты, ноги и шея у них короткия, голова большая, лицо и нос нарочито плоския, нижняя часть лица немало выдалась вперед, рот и уши большия, глаза маленькие черные, веки продолговатыя, губы тонкия, ноги маленькия, кожа смуглая; волосу кроме головы нигде нет… он у всех черной и жесткий. У мужчин виден на бороде один только пух. Женьщины их постатнее, ростом ниже, и черты лица их понежнее, но так же, как и мужчины, некрасивы”.
Самоеды были язычниками и поклонялись идолам, питались сырым мясом и пили кровь с большей охотой, чем воду, отличались воинственностью. Зимнее одеяние, которое они носили на голое тело, было сшито из оленьих, лисьих и других кож, а летнее – из рыбьих “шкурок”. Это были люди весьма своеобычной ментальности. Знаменитый шведский этнограф и путешественник Филипп Юхан фон Страленберг, побывавший у самоедов как раз в описываемое время, обратил внимание на то, что они пользовались даже особым способом подсчета: “Когда самоеды приносят свою дань, они связывают горностаев, белок и другие шкурки по девять штук. Но русские, которым это число девять не так нравится, при приемке развязывают эти связки и делают новые, по десять штук в каждой”. Дикари при этом не понимали, чем не устраивают их такие замечательно удобные для подсчета связки. Как водилось у аборигенов, самоеды имели своего вождя, которому беспрекословно подчинялись.
Но великому реформатору Петру не было никакого дела до их традиций и обычаев. Он отчаянно воевал с отжившей стариной и своих-то русских часто сравнивал с “детьми малыми”, которых надлежало воспитать по его разумению. Что же говорить о каких-то там аборигенах! Самоедами должен править не невежественный дикарь-вождь, прислушивающийся к заунывным камланиям шамана, а именно “король” – политичный кавалер в европейском вкусе. Пусть даже экзотики ради он обрядится в самоедские шкуры!
Было это задумано Петром еще до приезда Лакосты в Россию, в 1709 году. Царь пожаловал тогда титул короля самоедов их “бледнолицему брату” по фамилии Вимени. Есть и другое свидетельство – этот авантюрист якобы сам объявил себя главным самоедом, а царь лишь подхватил и одобрил это. Так или иначе, Петр устроил Вимени шутовскую коронацию, для которой были специально вызваны 24 самоеда с множеством оленей, присягнув новоявленному королю в верности.
Этот коронованный шут, сообщает мемуарист, принадлежал к “хорошему французскому роду, но в отечестве своем испытал много превратностей и долгое время содержался в заключении в Бастилии, что отразилось на нем периодическим умопомешательством”. Приехав в Московию, он не разумел по-русски (не говоря уже о самоедском), и сохранилось письмо, в котором монарх приказывает: “Самоедского князя, который к вам из Воронежа прислан, вели учить по-руски говорить, также и грамоте по-славянски”. С русским, однако, Вимени освоился довольно быстро и вскоре по приказу Петра перевел комедию Ж. Б. Мольера “Драгие смеянные” (“Les precieuses ridicules”). Впрочем, как замечает писатель Дмитрий Мережковский в своем романе “Петр и Алексей”, этот “перевод сделан…, должно быть с пьяных глаз, потому что ничего нельзя понять. Бедный Мольер! В чудовищных самоедских [писаниях] – грация пляшущего белого медведя”. А впоследствии Михаил Булгаков в “Жизни господина де Мольера” назвал этот же перевод “корявыми строками”.
Царь, однако, очень дорожил Вимени и поселил самоедов из его свиты на Петровском острове, близ Петербурга. Тут-то и произошла стычка между шутовским королем самоедов и их натуральным вождем. Рассказывают, что вождь “напал на людей, приехавших осматривать остров, изгрыз им уши и лица и вообще ужасно зло и свирепо их принял”, а когда его примерно наказали, вождь, словно подтверждая название своего народа, “вырвал зу бами кусок собственного мяса из своей руки”. Историк XVIII века Василий Татищев считал, что самоеды человеческое мясо “прежде ели и от того имянованы”. В этой связи понятно, что на этом фоне, невзирая на любые литературные огрехи, Вимени был угоден Петру как человек европейской культуры, и его назначение королем “дикарей” весьма симптоматично.
Кортеж самоедов с Вимени во главе принимал участие в триумфальном шествии 19 декабря 1709 года, по случаю победы над шведами в Полтавской баталии. Датский посланник Юст Юль оставил детальное описание этой процессии. “В санях, на северных оленях и самоедом на запятках, – пишет датчанин, – ехал француз Вимени; за ним следовало 19 самоедских саней, запряженных парою лошадей, или тремя северными оленями. На каждых санях лежало по одному самоеду… Они были с ног до головы облечены в шкуры северных оленей мехом наружу; у каждого к поясу был прикреплен меховой куколь”. И далее очевидец говорит об идейной подоплеке этого комического для европейского глаза действа: “Это низкорослый, коротконогий народ с большими головами и широкими лицами, – говорит он о самоедах и добавляет: – Нетрудно заключить, какое производил впечатление и какой хохот возбуждал этот поезд… Но без сомнения, шведам было весьма больно, что в столь серьезную трагедию введена была такая смешная комедия”. Вместе с тем, шутовской король и его свита, по замыслу царя, символизировали сумасбродство настоящего шведского короля Карла XII, который пытался осуществить несбыточное – завоевать Россию, поделить ее на части и свергнуть Петра I с престола.
Вскоре после описываемого события француз-король самоедов ушел в мир иной. Очевидец описывает похороны, устроенные Вимени царем в начале 1710 года: “Много важных лиц, одетые поверх платья в черные плащи, провожали покойного, сидя на… самоедских санях, запряженных северными оленями с самоедом на запятках…”.
Свято место пусто не бывает! Вместо француза следовало найти нового властителя самоедов. И таковым был объявлен Петр Михайлович Полтев. По-видимому, о его годности к исполнению столь августейших обязанностей нашептали Петру советчики из его ближнего круга. И личная встреча с соискателем отнюдь не разочаровала царя, так что он пожелал “за тое его [Полтева – Л.Б.] охотное к нам прибытие не только щедрою государскою нашею из казны нашей повелели его спомочь милостию”, но и возвести в “честь вице-рейства провинции Самоецкой”.
В мае 1711 года царь торжественно вручил Полтеву надлежащий диплом, шутливый тон которого говорит сам за себя. Здесь новоявленный самоедский венценосец называется уроженцем Польши, происходящим “из древней фамилии князей Готтолянских”, секретарем польского короля и “кавалером Португальским”. (Дворянский род Полтевых, по некоторым данным, и в самом деле восходит к шляхтичу Якубу Александровичу, выехавшему из Литвы в Москву при великом князе Василии Васильевиче, но русские потомки его – думные дворяне, стольники, стрелецкие воеводы – не имели к Польше, а тем более к Португалии, ни малейшего отношения.)
Неизвестно, сколько процарствовал Петр Полтев, только 3 августа 1718 года новым и уже последним в российской истории королем самоедов был уже назначен наш Петр Дорофеевич. Писатель Александр Родионов в своем романе “Хивинский поход” вкладывает в уста Петра Великого следующую реплику: “Шут он [Лакоста – Л.Б.] изрядный, скоро я повышу его в звании. Лакоста будет королем самоедов и станет управлять “шитыми рожами” при моем дворе, а именовать его надлежит титулярным графом”.
Понятно, что Петра I вовсе не интересовала национальная принадлежность начальника дикарей: Лакоста, как и его предшественники, был человеком политичным, образованным, и именно это определило выбор царя. По свидетельству современников, церемонию коронования шута царь отпраздновал в Москве с большим великолепием: на поклонение новоявленному “королю” явились 24 самоеда, приведшие с собой целое стадо оленей.
Трудно предположить, что шутовской король действительно правил самоедами. По-видимому, он играл чисто декоративную и представительскую роль и тем самым увеселял государя. Современники так и говорили, что должность его “сопряжена со званием советника увеселений”. Петр Дорофеевич, изощренный в политесе, щеголял теперь своим самоедским одеянием, в высоченной короне из жести на голове, сдвинутой на одно ухо. В таком виде он принимал участие в многочисленных маскарадах.
За исправную шутовскую службу царь пожаловал Лакосте, как это значилось в дипломе, “в вечное и суверенственное владение” острова Соммерс и Зецкер, что в Финском заливе, со всеми обретающимися там “замками, дистриктами и поселениями” и с правом “собирать и употреблять по своему самовластному расположению” все доходы. Надо оценить юмор Петра: на самом деле острова состояли “все из камня и песку и не имели вовсе жителей”. Остров Соммерс не превышал в длину и пятисот метров, а Зецкер был и того меньше, так что никакого барыша Лакосте они не сулили. Но наш главный самоед был не промах и пытался извлечь из этой царской шутки максимальную выгоду, о чем говорят архивные материалы. Он, похоже, добился права на беспошлинную торговлю рыбой в Ревельском дистрикте. Более того, упросил Петра подарить ему остров Готланд, самый большой в Балтийском море. Петербургский журналист Андрей Епатко сообщает, что в сатирическом немецком издании, вышедшем в Лейпциге в 1736 году, он обнаружил гравюру с изображением Лакосты. На ней представлена башня готландского маяка, из окошка которой высовывается физиономия шута, где тот обозревает свои островные владения (прилагается).
Впрочем, когда впоследствии шут пытался подтвердить права на острова, получил отказ: оказывается, и Петр сыграл с ним озорную шутку: к своей жалованной царской грамоте вместо государевой печати приложил… рубль. Но правда и то, что обижаться на своего державного патрона Лакоста никак не мог, ведь тот одаривал его прямо по-царски: денежный оклад шута в 20 (!) раз превышал оклады прочих монарших забавников, что, безусловно, говорит о его особом положении при Дворе.
Как сложилась судьба Петра Дорофеевича в царствование Екатерины I Алексеевны и Петра II, надежных сведений нет. Согласно одной из версий, повздорив со всесильным “полудержавным властелином” Александром Меншиковым, он был облыжно обвинен в “преступной связи” с осужденным на смерть вице-канцлером Петром Шафировым и в 1723 году сослан в сибирское село Воскресенское (ныне Каслинский район Челябинской области). Однако известно: в 1724 году он вел имущественные тяжбы со шведами по поводу острова Готланд, что позволяет в этом усомниться. Но и утверждения некоторых исследователей о том, что Лакоста “сохранял за собой тогда звания шута и самоедского короля”, тоже подтвердить не удается.
А вот при императрице Анне Иоанновне Петр Дорофеевич вновь активно подвизается на шутовском поприще. В новых условиях он, однако, был вынужден мимикрировать. Дело в том, что в подборе шутов и шутих для Двора императрицы обнаруживается смешение варварского, низменного и галантного, изысканного. Если при Петре шутам поручалось высмеивать предрассудки, невежество, глупость (они подчас обнажали тайные пороки придворной камарильи), то при Анне шуты были просто бесправными потешниками, которым запрещалось кого-либо критиковать или касаться политики. Теперь вся шутовская кувыр-коллегия подчеркивала царственный сан своей хозяйки – ведь забавники выискивались теперь все больше из титулованных фамилий (князь Михаил Голицын, князь Никита Волконский, граф Алексей Апраксин), а также из иностранцев (Педрилло, он же Пьетро Мира).
Остроты шутов отличались редким цинизмом и скабрезностью. Монархиня забавлялась, когда забавники, рассевшись на лукошках с куриными яйцами, начинали по очереди громко кукарекать. Ей были любы самые низкопробные выходки придворных дураков и дур – чехарда, идиотские гримасы, побоища. “Обыкновенно шуты сии, – писал мемуарист, – сначала представлялись ссорящимися, потому приступали к брани; наконец, желая лучше увеселить зрителей, порядочным образом дрались между собой. Государыня и весь двор, утешаясь сим зрелищем, умирали со смеху”.
Чаша сия не миновала и Лакосту: писатель Валентин Пикуль в своем романе-хронике “Слово и дело” живописует нешуточную баталию шутов с участием Петра Дорофеевича. Впрочем, этот любимый шут Петра I выделялся на фоне других забавников Анны Иоанновны: как отмечал ученый швед Карл Берк в своих “Путевых заметках о России”, среди всех шутов монархини “только один Лакоста – человек умный”. Петр Дорофеевич, надо думать, весьма потрафлял императрице – недаром был награжден специальным шутовским орденом св. Бенедетто, напоминавшим своим миниатюрным крестом на красной ленте орден св. Александра Невского. Орден сей “был покрыт красной эмалью с маленькими отшлифованными драгоценными камнями вокруг”. Так Лакоста стал любимцем и императрицы Анны.
Иной историко-культурный смысл обрела и вся история с самоедским королем. В отличие от Петра I, при котором национальные костюмы служили мишенью пародии и сатиры, для Анны с ее любовью к фольклору они имели самостоятельную ценность. Ведь это под ее патронажем учеными Петербургской Академии наук был осуществлен целый ряд научно-этнографических экспедиций в отдаленнейшие уголки России. Очевиден и интерес императрицы к северным народам. Она не только подтвердила за Лакостой титул самоедского короля, но и указом от 22 июля 1731 года обязала Архангельского губернатора “чтоб человек десять самояди сыскать и с ними по одним саням с парою оленей, да особливо одни сани зделать против их обыкновения болши и к ним шесть оленей… И вести их, доволствуя, а не озлобляя, чтоб они охотнея ехали и за оленми смотрели”. Известно, что по ее повелению в октябре 1731 года самоеды приехали в Москву.
А в 1735 году под водительством Лакосты состоялось карнавальное действо – “аудиенция самоядей” у императрицы. Сообщается, что “шут Лакоста разыгрывал роль важной особы при представлении самоедских выборных и, выслушав их приветствие, в старинной одежде московского двора… сыпал серебро пригоршнями из мешка, с тем, чтобы для большей потехи государыни, смотревшей на шутовскую церемонию, самоеды, бросившись собирать деньги, потолкались и подрались между собою”.
В знак особого благоволения к любимому шуту монархиня распорядилась назвать именем Лакосты фонтан в Летнем саду, и на сем фонтане установить его каменную фигуру в натуральную величину. По сведениям петербургского археолога Виктора Коренцвига, строительство фонтана начал осенью 1733 года мастер Поль Сваль, а в 1736 году он уже задорно бил, омывая струями это шутовское изваяние. До наших дней фонтан – увы!
– не дожил, ибо в 1786 году почти все водометы Летнего дворца были разобраны и засыпаны землей.
К празднованию свадьбы шу та Михаила Голицына и шу тихи Авдотьи Бужениновой в знаменитом Ледяном доме зимой 1739–1740 гг. императрица “повелела губернаторам всех провинций прислать в Петербург по несколько человек обоего пола… не гнусного вида. Сии люди по прибытии своем в столицу были одеты на иждивении ее Двора каждый в платье своей родины”.
И со всех концов в Северную Пальмиру съехались представители наличествовавших в империи народов, даже самых малочисленных. Посланцы разных племен ехали на санях, запряженных оленями, волами, свиньями, козлами, ослами, собаками, верблюдами; играли на народных “музыкалиях”, а затем ели каждый свою национальную пищу и залихватски плясали свои туземные пляски. Этнографическая пестрота костюмов призвана была продемонстрировать обширность могущественной империи и процветание всех ее разноплеменных жителей. Придворный пиит Василий Тредиаковский возгасил по сему случаю:
Торжествуйте все российские народы,
у нас идут златые годы!..
Но стоит ли удивляться, что “златые годы” – это не про иудеев сказано, и в этом шумном интернациональном празднестве не слышался идишский говор, не было зажигательных еврейских танцев? А все потому, что евреев в России вроде бы как и не было вовсе, точнее, не надлежало быть. И неважно то, что и вид их был “не гнусен”, и число их в империи значительно превышало количество аборигенов какого-нибудь северного племени (по сведениям историка Юлия Гессена, проживало тогда, преимущественно в Малороссии и на Смоленщине, до 35 тысяч иудеев!) – терпеть в Отечестве “врагов Христовой веры” строго возбранялось законом. Зато участниками веселой процессии были “копейщик один, во образе воина, в самоедском платье”, “самоеды, один мужского, а другой женского вида”, и во главе дикарей – отпрыск марранов Ян Лакоста, сокрывший свою “жидовскую породу” под оленьими шкурами.
Последний раз имя Петра Дорофеевича упоминается в сентябре 1740 года вместе со своим сыном, Яковом Христианом, подпоручиком полевой артиллерии. А месяцем позже Анна Леопольдовна, ставшая регентшей-правительницей России при младенце-императоре Иоанне Антоновиче, уволила всех придворных шутов, наградив их дорогими подарками. Она гневно осудила унижение их человеческого достоинства, “нечеловеческие поругания” и “учиненные мучительства” над ними. И необходимо воздать должное ей, уничтожившей в России само это презренное звание. А что Лакоста? Он ушел в мир иной в самом конце того же 1740 года. Может статься, устав от светской мишуры и придворной кутерьмы, он скинул с себя одежду самоедского короля и доживал свои последние дни тихо и неприметно, как бы предвосхитив горькую мудрость своего далекого потомка-соплеменника, писателя Лиона Фейхтвангера, сказавшего словами своего героя: “Зачем еврею попугай?”.