Текст книги "Нумерация с хвоста. Путеводитель по русской литературе"
Автор книги: Лев Данилкин
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Герман Садулаев
«Таблетка»
«Ad Marginem», Москва
«Я»-рассказчик – тридцати-с-чем-то-летний офисный служащий Максимус Семипятницкий – испытывает кризис среднего возраста, а также профессиональной и экзистенциальной самоидентичности. Внешне он спокоен и сдержан, но на самом деле чрезвычайно недоволен существующим порядком вещей; у него есть свои представления о том, как все должно быть, – и он умеет остроумно и занимательно рассказать о них. Открытый бунт ему не по карману, да и не по психологии; и пока его не достанут окончательно, он продолжит механически выполнять навязанные ему обществом обязанности, какими бы абсурдными они ни были.
«Современные» главы (сатирическое описание повседневной жизни Семипятницкого, выстроенное вокруг необычного случая с галлюциногенными таблетками) иногда перемежаются разного рода эссе на тему «Я и общество потребления» и «хазарскими» снами. Максимуса завораживает загадочное государство, ничего, кроме странного «рыбьего клея», не производившее, не то исчезнувшее, не то никогда не существовавшее, не то превратившееся в нынешнюю Россию; ему кажется, что он живет в Хазарии, что хазарский молодой человек Саат – его двойник. Почему нет? Убедительно и остроумно; могло быть гораздо хуже.
Что касается умения выстраивать сюжет, то оно не относится к сильным сторонам Г. Садулаева: Максимус работает – Максимус увольняется, Максимус в Петербурге – Максимус в Хазарии, Максимус нашел галлюциногенные таблетки – Максимус отдал таблетки, Максимус не продал душу дьяволу – Максимус продал душу; (анти)герой не развивается, он в конце точно такой же, как в начале. В общем, и параллель между таблетками и хазарским «рыбьим клеем» выглядит довольно натянутой; ну так не на ней роман держится.
При всех своих минусах, которые осознаются ретроспективно – пока читаешь, никаких претензий, – «Таблетка» – хорошая сатира: злая, задиристая, обидная, умная; к манифесту о борьбе с «корпоративным фашизмом» и прочему офисному резистансу роман не сводится. «Таблетка» держится на фигуре рассказчика, который умеет иронизировать над собой, умеет прикладывать других, умеет имитировать чужие стили, умеет хорошо воспроизводить диалоги; в общем, более-менее без разницы, о чем именно он в данный момент рассуждает, – все равно получается живо. И даже эпизоды про таблетки, про стандартный день голландского и китайского партнеров Семипятницкого, про секс с «офисной богиней» – которые в исполнении подавляющего большинства других писателей были бы блевотными – у Садулаева выглядят адекватно: мир одномерный – и персонажи одномерные, форма соответствует содержанию.
Но роман – скорее однодневка; такой материал заслуживал большего, и напрасно Садулаев поторопился с публикацией.
Иван Наумов
«Обмен заложниками»
«Форум», Москва
Автору тридцать семь; редкая комбинация экстраординарного воображения, языкового слуха, трезвого взгляда на вещи, навыка оригинально сжимать и паковать информацию, умения брать читателя за шкирку, перекрывать кислород – и одурманивать его переизбытком. «Обмен заложниками» – первая книга Наумова; в ней около четырехсот страниц, два десятка текстов. Дебют вряд ли станет такой классикой, как пелевинский «Синий фонарь», – «Обмен заложниками» менее reader-friendly и все-таки «слишком фантастика», – но чем черт не шутит; тут есть несколько замечательных рассказов. «Бабушка Мороз» (про асимметричный ответ переселенцев на Марс, которые поняли, что их обокрали), «Обмен заложниками» (про нарушенное перемирие между землянами и инопланетянами), «Лас-Эгас» (мм…), «Гарлем-Детройт» (детективная история про психостимуляторы будущего), «Наш закат» (про Змея Горыныча и Илью Муромца), «Сто один» (про то, как делается история), «Гип-гип» (про мягкое вторжение инопланетян), «Четвертое октября» (виртуозно выстроенное произведение про 4 октября 1993 года; герои не штурмуют «Останкино», а сидят в телецентре – именно в этот момент они испытывают только что изобретенный аппарат, который перевернет мировую науку).
Это фантастика в классическом лемовско-стругацком изводе: нетривиально разрешаемые социально-психологические задачи-парадоксы, ставящие под сомнение этические аксиомы, с акцентированно реалистичными условиями – но и с эффектными фантастическими допущениями.
Невозможно не заметить, что очень часто в сборнике повторяется один и тот же мотив: контакт с чужаками, обман, открытое вторжение или скрытая экспансия. Не надо быть психоаналитиком, чтобы заметить, что всех мастей инопланетяне ведут себя примерно так же, как американцы с русскими, обнаружить в «Обмене заложниками» переживание и метафорическое описание известной коллективной травмы – проигрыша в Третьей мировой, колонизации СССР Америкой.
Все лучшие рассказы – более-менее про одно и то же: на конкретных – остроумно вымышленных – примерах исследуется вопрос, насколько можно деформировать обычную жизнь, чтобы она осталась собой и не превратилась в нечто качественно иное; какое вторжение может выдержать человечество – чтобы остаться собой и не превратиться в еще кого-то; где проходит граница между изменением отдельных принципов устройства общества – и сохранением самого общества в его нынешней форме; до какой степени можно фальсифицировать историю, чтобы она оставалась человеческой историей.
Несмотря на то что, бывает, вымышленные существа выглядят здесь по-голливудски комично, это мрачная, в лучшем случае наполненная горькой иронией фантастика. «Ваза человеческой цивилизации» (см. рассказ «Черепки») хрупка и неустойчива, любой баланс сил, даже и обеспеченных «заложниками», в любой момент может рухнуть. Обжегшись на молоке, на воду дуют: исторический опыт показывает, что любые попытки чужих пойти на контакт следует рассматривать как проявление потенциальной агрессии; однако и изоляция тоже плохая стратегия – отсидеться в телецентре не удастся. Опасаться следует всех – своих, чужих, посредников.
Да что там своих-чужих – с автором и то следует быть поосторожней. Он выстраивает сюжет резкими, непредсказуемыми движениями, за которыми ты, как правило, не успеваешь. Далее следует нетривиальное развитие атаки – еще более сильный ход, смена регистра; и так раздраженный, полностью дезориентированный, ты вдруг ощущаешь, что тебе как будто сделали подсечку; возникает секундный шок, блэкаут, – и примерно в этот момент рассказ заканчивается. Дальше ты вынужден перечитывать рассказ сначала – «распаковывать» смысловые эллипсисы, самостоятельно восстанавливать фабулу и считывать второй ряд знаков; захватывающий, хотя и психологически не слишком комфортный опыт.
Резюме: одной рукой машем клетчатым флагом – первое место, «открытие года»; другой запускаем секундомер – когда будут куплены первые права на экранизацию.
Александр Мильштейн
«Серпантин»
«ОГИ», Москва
Три сюжетные линии – хотя нет, для этого романа правильнее использовать термины физики – три романных тела (которые, в свою очередь, могут сопровождаться персонажами-спутниками, «лунами»): бандит-интеллектуал Манко, кинорежиссер Доплер и его девушка Лена, невезучий инженер Линецкий и его приятель Переверзев, пишущий докторскую диссертацию по физкультуре. Место действия – Крым, берег, пограничная, обшариваемая по ночам лучом прожектора зона, с избытком света и воды, с радиацией на бывших стоянках атомных подлодок; курорт – то есть среда с особым режимом, меняющая способ движения материи, заставляющая тела сближаться по кратчайшим, «курортно-романным» траекториям; с особым, неровным пространством – чередованием гор и впадин; избыточность и дефицит материализованы и очевидны. Среда меняет героев, все они ведут себя смешно, гротескно – совершают не то сложные, символические действия, не то абсолютно бессмысленные поступки; их движения бизаррны, напоминают перемещения странных подводных существ: как будто люди превратились в скатов, медуз, мурен.
Весь роман – из комичных, в общем, эпизодов – бесконечная трансформация, метаморфоза, игра света и тени, изменение частоты волн; ослепления, озарения, помутнения, затемнения, обмороки, пляжные забытья, галлюцинации, засвеченные пленки. Вымышленные персонажи путаются с «реальными» (истории про встречу Манко с музыкантами Макаревичем и Курехиным); лошади превращаются в верблюдов, рояли выворачиваются в арфы, медузы отвердевают до хрустальных черепов; Переверзев, увидевший медузу, совмещается с Персеем, встретившим горгону Медузу, и так далее; все, разумеется, не буквально, а вроде бы, якобы, как бы. Происходящее часто кажется очень странным – но расшифровывать тут нечего; роман не задача по физике, раздражающая своей нерешаемостью, а готовый ответ; линза, хрусталик, медуза, прозрачная среда, внутри и за которой происходит нечто удивительное: преломления света, сближения и отталкивания слов, непонятные балансы сил, необычные соотношения тел с поверхностями; странная комедия.
Центральный образ и метафора романа, инвариант множества событий – затмение. Это и солнечное затмение, которое (если только это не сон и не галлюцинация) наблюдает один из героев, и вообще особая конфигурация нескольких тел, при которой тень от одного временно отменяет существование другого; и кинопленка – которая тоже комбинация затмений; и первая сцена романа – псевдо-ДТП, столкновение «хаммера» с ангелом, что ли; и затмение сознания галлюцинациями и снами; и странные подводные затмения; и «затмения наоборот» – избытки света: ослепшие светофоры, засвеченные сны, стробоскопические шары; и несколько раз возникающий образ людей, засыпанных снежной лавиной, потерявших источник света, дезориентированных, вынужденных подвешивать какой-либо предмет, чтобы, увидев, в какую сторону он наклоняется, копать в противоположном направлении, не к центру земли, а к поверхности, к свету, к солнцу.
В романе – ощутимо экзотическом, нерусском, испано-латиноамериканском, кортасаровско-мариасовском – что-то странное происходит со словами; они как будто обладают каким-то неизвестным параметром – как упомянутые в романе шары в мошеннической лотерее у Маркеса, которые подогревали или охлаждали, чтобы дети могли вслепую вытягивать их из лототрона. В мильштейновский роман тоже будто можно засунуть руку и почувствовать слова на ощупь. ЮБК – «Южный берег Крыма» – и «юбка». «Физкультура» – например, наугад – это ведь культура физики здесь. «Вся троица оживленно о чем-то беседовала. „О Бойсе?“ – подумал Доплер. – Навряд ли… Песенка такая была: „бойс, бойс, бойс“… Вот это ближе к теме, да…»
Море, рядом с которым находятся герои, где все время нечто происходит, где купается милиционерша, «ундина внутренних дел»– это еще и море языка, колоссальная масса живых слов; с одной стороны, бесконечный источник материала для метаморфоз, с другой – гравитационное поле, искажающее все говоримое, изменяющее значения слов, пространство бесконечной диффузии смыслов. «Но ночью… Глядя на блуждающий светлый кружок, он подумал: «А может, правда, такие телеги – лучший способ передвижения… Подводы… Из Мариуполя в Марианскую… Оп-ля… А там стаи этих… Рыб-фонарей… Или нет, они не плавают косяками… Они как наш физорг… Хотя физорг не рыба-фонарь… Рыбы используют свет вовсе не для того, чтобы что-то найти… А чтоб внезапно разлившимся сиянием ослепить нападающего… Ну, или сбить с толку… А кто там на них нападает? Разве что человек… Водный и бестелесный… Нет, нет, там есть рыбы-светляки, которые охотятся при помощи фонарика… Он у них на таком хоботке… Но они живут на два километра глубже, и это как-то всё не стыкуется…
Раз он охотится с фонариком, то он как раз и есть… Не рыба-фонарь, а рыба-рыбак… Нет, он человек, он… Своим фонарем он ведь тоже сбивает с толку… Меня, например… Он – человек, который был Средой… Но боялся стать Четвергом… И поэтому сразу стал Пятницей… – где-то на этом месте цепь глубочайших прозрений прервалась, и пьяный Линецкий, почувствовавший себя наконец стопроцентным Робинзоном, вновь провалился в сон..!»
Герои то и дело обмениваются каламбурами, и не в режиме шутки: каламбуры – тоже затмения, затмения слов, одни значения набегают на другие. Об интенсивности колыхания языкового моря у Мильштейна можно судить уже по названию. Серпантин – так называется горная дорога (Крым); змеение, змеящееся – потенциально ядовитое/в никуда; мягкая пружина; схема винта; нечто елочно-новогоднее, карнавальное, связанное с алкоголем, праздником, возбуждением, блестки, лето наоборот; спираль – но мягкая, вовсе не обязательно гегелевская, обозначающая развитие, ведущая к вершинам Духа; спираль ДНК выглядит еще как серпантин; серпантин как сложно склеенная лента Мебиуса; еще – комбинация лицевых и оборотных сторон; еще серпантин – кинопленка, они все время говорят про ощущение попадания в кино.
Если называть вещи своими именами, то «Серпантин» сорокапятилетнего мюнхенца А. Мильштейна – вторая его книга после сборника рассказов «Школа кибернетики» – выдающееся произведение искусства, вызывающее беспримесное восхищение, ни больше ни меньше. Впрочем, ни больше ни меньше – некорректное выражение: разумеется, частота и длина волн зависит не только от источника излучения, но и от наблюдателя; эффект Доплера же.
Оксана Робски
«Эта-Тета»
«АСТ», «Астрель», Москва
Тонисий и Млей, фиолетовые гуманоиды с планеты Тета, сажают свою тарелку в России, в районе Рублево-Успенского шоссе. Их цивилизации грозит коллапс из-за атрофии репродуктивной функции, и они хотят перенять у землян способность влюбляться и размножаться. Разумеется, в первую очередь инопланетяне регистрируются на «Одноклассниках. ру»; однако специфика рублевского образа жизни очень скоро заставляет героев задуматься и о менее романтичных материях: парочка принимается спекулировать своими пищевыми капсулами, выдавая их за средство для похудения. Вскоре они попадают в список самых богатых россиян в «Forbes» и вообще чувствуют себя на Земле в своей тарелке (каламбур О. Робски) – однако тут наступает финансовый кризис. На манер космических пиратов из «Гостьи из будущего» Тонисий и Млей могут свободно превращаться в кого угодно – от маленьких детей до таджикских гастарбайтеров. Эта особенность героев позволяет автору нанизывать карнавальные сцены если не до бесконечности, то до романного объема, прописанного в авансовом договоре; и конечно, один из инопланетян в какой-то момент не упускает шанс предстать в облике В. В. Путина.
Не то чтобы волосы вставали дыбом на каждой странице, но пару раз бровь все ж таки ползет вверх: зачем она это сделала?
А представьте себе, что некоторое время назад вы придумали некий новый жанр – хотя бы и всего лишь жанр коммерческой беллетристики, неважно, – и теперь, оказываясь в книжном магазине, обнаруживаете, что полки завалены всевозможными «золушками для олигарха», только вот подписаны эти сочинения чужими фамилиями. Есть два способа защититься от нелицензионного копирования: сделать продукт более высокотехнологичным – или, оставив внутренности прежними, снабдить товар настолько радикально выглядящей внешней панелью, что она будет абсолютно неприемлема для эпигонов. О. Робски, предсказуемо, пошла по второму пути – и вот теперь любопытна реакция мелюзги, которая всегда шакалила у ее помойки. Они, что, тоже начнут писать про инопланетян? Тех же Млей, да пожиже влей, что ли? Вряд ли; что еще можно выжать из мифа о Рублевке после высадки инопланетян в Жуковке? Робски – которая, мы в очередной раз уже видим, лучше прочих книжных бизнесменов умеет работать с продуктом, покупателем, конкурентами – вовремя сбросила акции «Рублевки». Разумеется, даже и в качестве автопародии это все равно бесстыдство – заставлять читателя тратить деньги и время на такую чушь; однако, во-первых, какой бы чушью все это ни было, концы с концами в романе – сходятся, повода для дисквалификации за технику – нет; во-вторых, чушь в исполнении этой женщины, как всегда, выглядит обаятельно; а в-третьих, никогда не знаешь, про что будет ее следующий текст; тот случай, когда непредсказуемость многое оправдывает.
Андрей Рубанов
«Готовься к войне!»
«Эксмо», Москва
«Сажайте, и вырастет», «Великая мечта», «Жизнь удалась», теперь вот четвертый роман из все того же околоавтобиографического цикла, «Готовься к войне», – и явно продолжение будет, и чем дальше, тем больше оснований утверждать, что человека, который написал (пишет) «Человеческую комедию» про постсоветскую Россию, галерею портретов типичных героев эпохи на фоне типичных ландшафтов, зовут А. Рубанов.
Герой – 41-летний банкир Знаев; тот самый, который уже фигурировал в эпизодах и в «Великой мечте», и в «Жизнь удалась»: «видел, знал и молчал», упрекает его капитан Свинец. Трудоголик, параноидально зацикленный на постоянном совершенствовании, боящийся потерять секунду; окружающие кажутся ему настолько медленными, что его тошнит, он блюет желчью от разницы темпа. Осмотрительный, остроумный, умный; придумал национальную идею для России – «Готовься к войне»; угроза войны кажется ему единственным способом отмобилизовать расхлябанную, утопающую в нефтяном изобилии, слишком медленную нацию. Именно так – «Готовься к войне» – будет называться супермаркет Знаева: только товары первой необходимости, спички, телогрейки, консервы, и всё.
Трудно сказать, где заканчивается рациональность банкира, чья жизнь вот уже много лет – вечная война с самим собой, и где начинается безумие. На первых страницах романа Знаев влюбляется в свою молоденькую сотрудницу; конфликт рационального и иррационального (нельзя же тратить на нее время) у него в сознании приводит к тому, что мы видим, как буквально за неделю его личность разрушается (и ладно бы только личность – странным образом разные люди видят банкира в разных местах – одновременно).
«Настоящее время» романа – Москва начала лета 2008 года, тревожного: слишком хорошо все идет, слишком дешевый доллар и дорогая нефть; расслабленные, слишком привыкшие к миру люди; Знаев контрастирует с ними в той же мере, что сам Рубанов, писатель с оголенными нервами, контрастирует с благодушным Ю. Поляковым.
У Рубанова страшно цепкий глаз; он профессиональный репортажник и очеркист, знающий, сколько может стоить одна точная деталь в описании ситуации; читателю, несомненно, покажется, что Рубанов – «писатель про жизнь», что он специально рыщет по городу, изучает характеры, что роман написан для того, чтобы рассказать об эпохе. На самом деле это не так. Сам Рубанов, надо сказать, еще рациональнее и методичнее своего героя. Из всех собеседников самый интересный для Рубанова – он сам, другие люди появляются в романе только потому, что отражают его собственную траекторию; ему нравится копаться в себе, провоцировать себя новым материалом, подначивать, взвинчивать, накручивать, подзуживать – и поэтому неудивительно, что ради такой беседы он специально придумал себе нового двойника – Знаева.
Рубанов классический нарцисс, он обожает разглядывать себя в зеркале, тестировать на прочность, экспериментировать с крайностями. У него надменный и конструктивный ум («Банкир считал себя умным человеком. Он верил в заговор умных и с удовольствием в нем участвовал. Дураков много. Умных гораздо меньше. Дураки убеждены, что им принадлежит весь мир. Умные думают иначе, однако помалкивают. В этом и заключается их заговор»); он очень придирчиво отбирает, какие ситуации из жизненного опыта можно обналичить так, чтобы получилась твердая, защищенная от инфляции валюта. Он фразер («С отвращением и ностальгией банкир наблюдал шевеление мира, который ненавидел и от которого всю жизнь бежал. Аляповатую, кое-как обжитую, дырявую, картофельными очистками заваленную, кривыми заборами разгороженную, слюнями подмазанную, старыми детскими пеленками занавешенную, пыльными половичками застеленную, по углам обоссанную, ржавыми утюгами прожженную, мазутом залитую, дерьмом собачьим удобренную, гнилыми зубами цыкающую, полосатыми шлагбаумами машущую, узкими татарскими глазками зыркающую, навозными мухами гудящую, деревянными протезами поскрипывающую, в руках расползающуюся отчизну: соловьями-разбойниками злобствуют вечные „щу“, „ю“, „ся“, никуда не спастись от свиста и шипения, не звуки – всхлипы, так мокрые губы тянутся к граненому фанфурику, так облизывает шлемку доходяга лагерный, так утихомиривают, сетуют, так одышливо занюхивают вечную маету-стыдобищу»). Он склонен к тому, что называется «понты» (странный трюк с одновременным – и никак не объясненным – появлением Знаева в разных местах; и это тоже понт: вы подумали, я суперреалист, фотограф-бытописатель, так вот вам «поворот винта», может быть, мистика, может быть, психопатология – ловите меня). Он тщательно шутит; он паясничает и распоясывается, тушуется и рисуется, врет как очевидец, и рубит правду-матку; в общем, каждый его роман – это настоящее представление, за свои деньги автор очень хорошо работает – ну или, другими словами, с заслуживающей уважения настойчивостью стремится к созданию шедевра, то есть, в данном случае, романа с запасом прочности.
«Готовься к войне», правда, к шедеврам не относится; в нем есть начатые и брошенные линии, недоразвитые образы, есть проходные и неудачные сцены (например, плохая семейная сцена, когда вся семья слетается спасать не открывающего дверь знаевского сына – и дальше брат бывшей жены Знаева начинает требовать от Знаева, чтобы они опять сошлись; одновременно мать этого же требует, сын спрашивает, когда он вернется… Сделано плохо, топорно, механически; сложные семейные сцены у Рубанова не получаются). Есть досадные неточности, фальшивые ноты, анекдотически неправдоподобные, явно выдуманные, детали: Знаев в моменты раздражения уговаривает себя успокоиться, «повторить испанские числительные»; у Марины Матвеевой в прошлом романе был поклонник, который «цитировал Кобо Абэ на языке оригинала»; ну-ну.
Пристрастный читатель имеет основания сказать, что вообще-то зря Рубанов из портрета Знаева сделал целый роман; на повесть, на новеллу – хватило бы материала, а на роман – нет. Описанная неделя из жизни банкира – да, ключевая, кризисная: Знаев влюбляется, водружает название «Готовься к войне», на него наезжают менты, он разбивается в аварии – но толку-то. Герой все время одинаковый, он не изменился; с чем приехали, с тем и уехали. Все это так, Знаев воспроизведен настолько реалистично, что ты и сам уже, без Рубанова, представляешь, как он поведет себя в других ситуациях; поменяются обстоятельства – поменяется и он, можно не сомневаться. Знаев настолько удачный портрет героя-нашего-времени, что, по правде говоря, начинаешь задумываться – а такие ли они хорошие – эти традиционные критерии хорошего романа? Может, с критериями что-то не так?
Четыре романа – есть лучше, есть хуже, но, в целом, все один к одному; очень ровный автор. Узнаваемый тип повествования: стиль «Рубанов» ни с кем не перепутаешь, по двум абзацам понятно; да что там абзацам: «Монитор изъяли. Хумидор спиздили». Рубанов! Типично рубанов-ская манера – весь роман долбить одно и то же, нагнетать напряжение, держать тахометр в красной зоне, форсировать, загонять героя дальше, дальше, дальше – до смерти иногда. Как всегда, у Рубанова очень хорошие диалоги; он хорошо слышит чужие разговоры – и свои монологи умеет воспроизводить так, чтоб они выглядели нетеатральными. Грамотные концовки сцен, всегда с фразой-пуантом. У этой стабильности, правда, есть и обратная сторона – слишком узнаваемый герой, все тот же, зацикленный на профессиональной реализации, всегда на пределе. Даже Знаев, явно списанный с какого-то прототипа, не с автора, подозрительно похож на «Андрея Рубанова» из двух первых книжек; почти все знаевские сентенции можно приписать другим центральным героям Рубанова. «Никто не возьмет паузу. Нельзя. Надо бежать, действовать, функционировать, строить дома, рожать сыновей, сажать деревья, преобразовывать мир. А кроме того – деньги делать». Из какого это романа Рубанова? Из любого, не определишь.