Текст книги "Чаша гладиатора (с иллюстрациями)"
Автор книги: Лев Кассиль
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Глава XIV
Слабости сильных
Пьер, вернувшись от Милы, застал Артема Ивановича в очень плохом состоянии. Дед лежал поперек гостиничной койки, не вмещаясь, пододвинув стул и положив на него одну ногу. Другая неловко съехала на пол. Он тяжело дышал и непослушными пальцами пытался развязать галстук. День, полный впечатлений, новизны, обид и утешений, не прошел даром. Сердце билось, срываясь, то совсем как будто останавливалось, то вдруг принималось частить, и каждый удар больно отдавался в левом виске, а пальцы истаивали какой-то тошнотной и вялой слабостью.
– Худо мне, – трудно проговорил Артем, увидя Пьера. – Может… доктора?
Дежурный общежития предложил вызвать, если надо, «скорую помощь» или сходить к живущему в доме напротив врачу. Пьер, перебежав улицу, остановился у чистенького крылечка, где на дверях висела табличка: «Доктор Ле-вон Ованесович Арзумян». Но Пьер не стал читать таблички. Он разглядел рукоятку старомодного звонка, похожего на велосипедный насос, дернул раз, второй. В доме, должно быть, уже ложились, потому что откликнулись не сразу. Лишь после того как Пьер дернул за рукоятку в четвертый раз, из-за двери послышалось:
– Кто там?
– Паргдон… пргостите… Мне докторга… очень ско-рго… пожалуйста… пргошу!..
Кого-то очень напоминал Пьеру голос, окликнувший его из-за двери. Да и там, за дверью, видно услышав слова Пьера, насторожились.
– А это кто? – нерешительно переспросили из-за двери.
Пьер не успел ответить, как дверь приоткрылась, и над цепочкой просунулось знакомое лицо Сурена. Некоторое время оба молчали, поглядывая друг на друга и не зная, как быть. Потом дверь захлопнулась. Пьер собрался уже было позвонить еще раз – делать было нечего, надо было унижаться и просить… Но послышался звон откинутой цепочки, и дверь распахнулась.
– Сейчас, – сказал Сурен, глядя мимо Пьера, – входи. Я отца разбужу. Он дежурил. Устал. Спать лег.
– С дедом Артемом плохо, – виновато объяснил Пьер.
– Ну подожди тут.
Пьер остался один. В домике не слышалось ни звука. Чужая и, как казалось, безучастная ночь – ночь на новом, необжитом месте-заглядывала в окна. Но не прошло и минуты, как в комнату, где ждал Пьер, вошел маленький носатый человек в толстых очках, с всклокоченными волосами и старомодной бородкой клинышком. На нем был уже пиджак. Он вошел, быстро на ходу завязывая галстук.
– Это что? – спросил он, подходя к Пьеру. – От кого? Это Артем Иванович Незабудный? Мне сказали – приехал. А ты кто?.. Внук? Так что? Так что такое с дедом? Только быстро. И кратко. Живо. Ну?
И, пока Пьер, картавя больше, чем всегда, сбиваясь, вставляя в русскую речь французские слова, объяснял, что произошло, доктор Левон Ованесович, которого все в Сухоярке от мала до велика звали Левонтием Афанасьевичем, внимательно слушал, кивая головой, поглядывая красными, утомленными глазами сквозь очки, собирал инструменты, доставал что-то из шкафчика. Не успел Пьер еще закончить свои объяснения, как доктор заторопил его:
– Ну что, все? Где это, далеко?.. Ах тут, в общежитии. Все ясно. Отправились.
Каким беспомощным, ненужным и обременительным казалось сейчас Артему его огромное тело. Когда-то им любовались на всех аренах мира. Он получал особые призы за красоту телосложения почти на каждом чемпионате. С него лепили статуи. Вот оно, это одрябшее, отслужившее свой век тело. В прежние годы Артем бережно холил его. Надо было умащивать, выхаживать, тренировать. Каждый мускул приносил доход и славу. А сейчас только лишь тяжесть, обуза себе и другим…
Счастливые люди – здоровые люди! Что вы знаете о нас, болящих, немощных? Разве приходится вам нащупывать у себя на запястье сбивчивое туканье пульса, прислушиваться, считать, словно по капле тебе отпущено на жизнь… Что знаете вы о бессонных ночах, когда до муки хочется заснуть, а страшно, что сердце воспользуется этим и вовсе станет…
Когда Пьер вернулся с доктором, Артему Ивановичу было уже совсем плохо. Но укол, который тут же сделал ему Левой Ованесович, сразу принес некоторое облегчение.
– Вот, Леонтий Афанасьевич, – глухо говорил Неза-будный, с благодарностью глядя на доктора, которого еще помнил с юности, – довелось попасть к вам перед смертью.
– Что за разговор! Почему перед смертью? Я не священник, чтобы перед смертью. Что такое – перед смертью!.. Хорошенькое дело! Моя обязанность, чтобы тащить обратно в жизнь, а не отпускать туда, куда провожают попы. А ну, довольно глупостей. Полежать придется. Вообще ничего. Спазм. Конечно, поберечься не мешает. А это что? – спросил он, с обычной докторской фамильярностью тыча пальцем в глобусоподобное плечо борца.
– Бен Дриго укусил, – просто объяснил Артем.
– Что это за зверь, Бен Дриго?
– Именно что зверь. В Буффало боролись. Я его бросил с тур де тета, а он зубами мне в плечо… А это меня еще стражник нагайкой угостил, так, что шкура разошлась… Давнее дело. Помните, доктор, на шахте у нас заваруха вышла, когда людей завалило, гнилую крепь дали…
– Так. А это чья расписка?
Незабудный покосился на глубокий шрам под грудью и сконфуженно закряхтел.
– Это одного, на меня подосланного, я на тот свет отправил в Сиднее. А он все-таки успел чиркнуть.
– Да… интересная летопись! – пошутил доктор Ар-зумян. – Ну как-нибудь зайду вечерком, почитаю.
– Доктор… Леонтий Афанасьевич, мне должны из Москвы перевод… Вы уж извините. Сколько я вам должен?
– Вы мне должны – лежать. Понятно? Больше вы мне ничего не должны. Если вы денек полежите, то я вам обещаю дать сдачи хорошее самочувствие. Все?.. – И он посмотрел на Пьера. – А это? Ваш внук?
– Приемный, – шепотом ответил Артем.
– Что же, такого стоит и принять. Как тебя зовут, мальчик?.. Пьер? Так вот что, Пьер, завтра утром пойдешь в аптеку, возьмешь этот рецепт… – И, быстро написав рецепт, дав соответствующие наставления, обещая навестить завтра же к вечеру, Левон Ованесович ушел.
Но дома ему не пришлось сразу лечь спать. Он застал в своей комнате Сурена. Тот был чем-то взволнован и угрюмо расхаживал из угла в угол.
– А спать? – спросил доктор.
– Папа, – сказал наконец Сурик, – ты имей в виду, этот мальчишка, который за тобой приходил только что, – расист.
Тут доктор сделал то, что он так часто обычно требовал от пациентов, говоря: «Раскройте пошире рот и скажите «а»… Потом Левон Ованесович захлопнул рот, сделал вид, что проглотил слюну, и внимательно посмотрел на сына.
– Да, – продолжал Сурик, – он всякими анекдотами дразнился с акцентом, и он меня на вечеринке у Милки Колоброда обозвал еще как-то… «Бико», кажется. Так они алжирцев дразнят.
– Кто это – они? – поинтересовался доктор.
– Ну, французы там, империалисты, фашисты ихние.
– Так, – сказал доктор. – Значит, он империалист. Давно не встречал. Ну и что? Что из этого следует?
– А то, что я на твоем месте не пошел бы к ним больше.
– Нет? Не пошел? – Доктор встал и, подойдя к сыну, крепко взял его за подбородок. – Нет, мой дорогой. Если тебе придется когда-нибудь быть на моем месте… если тебе доверят это место, так ты пойдешь. Очень глупый ты. Нет, ты не бико! Ты просто бычок, глупый обидчивый бычок. Я раненого немца перевязал, когда мы его схватили. Раненый, больной – это вообще уже не противник. Это пациент. Иди спать. Утром подумай, что я тебе сказал. На свежую голову подумай. А насчет этого империалиста мы еще с тобой потолкуем.
И долго еще сидел старый доктор у себя в кабинете, ерошил жесткие и без того взлохмаченные волосы, разводил руками, сам с собой о чем-то толкуя. Конечно, он все-таки расстроился. Все было понятно и естественно: мальчишку привезли оттуда, из чужого мира, из него еще не выветрились многие гнусности. И как-никак было чуточку обидно за то, что пережил сейчас сынишка.
И невольно пришли тяжелые воспоминания. Он вспомнил, как был схвачен гитлеровцами, когда, едва успев эвакуировать раненых, сам задержался в госпитале. Его тогда приняли за еврея и хотели расстрелять, а он из гордости не собирался сам опровергать эту ошибку. И только случайность, свидетельство одного из жителей и оставшиеся в госпитале документы спасли доктора.
Гитлеровцы не могли понять, почему доктор промолчал даже тогда, когда его уже собирались прикончить расисты. А доктор объяснял потом своим товарищам: «Я не считал для себя возможным пользоваться какими-то привилегиями, которые беззаконно и гнусно даются одному народу и отнимаются у другого. Почему я буду отрекаться? Я уважаю все нации. Вполне уважаю и ту, к которой меня по ошибке причислили». Ему удалось через одного своего старого пациента связаться с подпольем, перебраться через фронт, и он ушел к партизанам.
Подойдя к шкафчику, Левон Ованесович достал оттуда какой-то пузырек, отмерил, налил в мензурку воды, поболтал в руке, опрокинул в рот и лег досыпать свою короткую докторскую ночь Все плохо спали в эту ночь. Ксана несколько раз просыпалась, вздрагивая, и садилась на постели. Потому что ей все снилось, стоило лишь задремать, что вокруг идет бой. Дымный кромешный бой, какой она не раз видела в кино. Ей нужно спасти раненого командира. То она подползала к нему под огнем, и у нее не хватало сил поднять раненого. То это было уже в глубоком и темном каземате… И она протискивалась в удушливых, узких ходах подземелья и застревала. И нельзя было вздохнуть. Или, наоборот, надо было карабкаться по совсем гладкой стене ц потом идти по узкому наружному карнизу, очень высоко, без всякой опоры. И, не достав до бойницы, через которую надо было спасти командира, она падала, падала в бездну. По-всякому повторялось это. Но каждый раз у командира было точно такое же лицо, как на той фотографии, что висела у Ксаны над кроватью. Конечно, это был Григорий Богданович, отец Ксаны. И не могла уже Ксана вызволить его, спасти…
Не спала бабушка Галина Петровна. Вставала, в который уже раз снова открывала комод, доставала слежавшиеся листки, расправляла, хотела прочесть, но как доходила до строки «Дорогая ма…» да видела букву «м» с петельками вверх, так и роняла голову на край выдвинутого ящика. И поднимался с постели, накинув на плечи тужурку, Богдан Анисимович, подходил к ней, наклонялся, припадал виском, сам незаметно вытирая глаза о седые пряди ее волос.
– Ляг, старая… ляг, Галя. Люба моя родная, ну не добивай себя! Не знали мы разве с тобой, что нет уже Грини в живых? Давно уже дума такая у нас была. Не терзайся. Ну, обездолил он нас с тобой, зато, подумай, сколько он матерей от горя уберег. Мы сердцем своим за это заплатили, а он-то ведь жизнью своей. Что поделаешь…
Милка тоже спала неспокойно. Все зажигала свет и смотрела на часы. Прежде она никогда не боялась проспать. Мать будила. Но теперь она сама отвечала за течение времени. Только Сеня Грачик так наморился за этот незадачливый день, что заснул сразу. И ему ничего не снилось.
Глава XV
Полная тайн и намеков
Днем возле домика, где жили Грачики, взвизгнули тормоза. Мотор фыркнул и смолк. Громко хлопнула, прищелкнув, дверца кабины. Это Тарас Андреевич заехал домой пообедать.
Как всегда, после того как он перехватывал, отец чувствовал себя виноватым перед сыном. Ему хотелось скорее загладить вчерашнее.
Сеня любил отца острой, настороженной и мучительной любовью, в которой восхищение иногда уступало место гнетущей жалости, пугавшей его самого, а сыновняя гордость сменялась порой жаркой обидой за отца. Он старался не вспоминать мать, давно твердо решив про себя, что она была куда хуже отца.
Совсем еще маленьким Сеня уже не мог простить ей, что она так мало радовалась, когда папа наконец вернулся домой, задержавшись еще на полтора года после войны в оккупационных войсках. Сеня снова и снова принимался тогда считать ордена и медали на отцовской гимнастерке, а мать, нисколько не восхищаясь отцовскими наградами, все рылась в его чемодане и прикидывала, подсчитывала, на сколько отец привез разного заграничного добра в подарок ей, и пренебрежительно морщилась. А потом, года через два, мать совсем уехала с тем бритоголовым, что еще во время войны часто бывал у них и приносил маме то материал для платья, то белые булки, то какую-то, как он объяснял, горькую микстуру, которую мама разбавляла водой из графина и пила, морщась. И дарил Сене конфеты, от которых неприятно пахло лекарством. Бритоголовый работал в госпитале «по хозяйственной чести», как выговаривал тогда маленький Сеня, всех очень смеша. Да, она уехала с тем бритоголовым, «по хозяйственной чести», говорили о матери.
Сеня знал – сейчас отец бледный, с заметно припухшими глазами, но все же красивый, пойдет на кухню умываться. Снимет с себя гимнастерку, тряхнет черными, сединой прохваченными кольцами кудрей. И Сеня, держа наготове полотенце, опять залюбуется его легким, смуглым и мускулистым телом. А какое удовольствие ждет Сеню потом, когда после обеда выйдут они во двор, куда заводит на время обеда Тарас Андреевич свой самосвал, и Сене будет позволено вместе с отцом мыть машину у колодца! Как он будет, становясь на цыпочки и повисая всем телом на ручке ворота, вертеть его, вытаскивая из прохладного колодезного сруба тяжелое ведро, и обегать с ним машину, лезть под огромный самосвал в тень, пахнущую маслом, бензином и резиной. Какое неизъяснимое наслаждение тереть, мыть и скоблить, выкручивать веретье, надраивать до блеска металл и с головой влезать в капот мотора, изнутри которого идет еще теплый бензинный дух, и слышать от отца негромкие приказания: «А ну, дай сюда конец! Подержи тут. А теперь вон ту гаечку подверни… Еще!.. Хорош!..» И ходить до бровей измазюканным, и держать в руках тяжелый разводной ключ. Вот это жизнь!..
Так все было и на этот раз. Они работали с отцом на совесть, хотя Милица Геннадиевна, квартирохозяйка, несколько раз выходила на крыльцо и пыталась усовестить их:
– Тарас Андреевич, ну что вы позволяете мальчику так мараться? Вы только посмотрите, на кого он похож, чумичка какой-то!
Отец только посмеивался, пряча от Сени немножко виноватые глаза под густыми, загнутыми вверх ресницами. А Сеня-то хорошо знал, на кого он сейчас похож. На настоящего рабочего человека. На человека, занятого серьезным делом. А на кого вот она сама похожа, дурында?! Как заявляется отец, чтобы пообедать, так обрядится она сразу в длинный халат до самой земли, а талию затянет чуть ли не под мышками и похожа делается – тощая, длинная – на урну, что стоит на углу…
И, не глядя на хозяйку, он продолжал возиться у машины, изредка задавая отцу вопросы по специальности:
– Ну как, папа, бобина у тебя больше не отказывала?
– Нет. Порядок.
– Папа, как ты считаешь, «кадиллак» – это хорошая марка?
– Да, классная машина, легковая.
– А какая, ты считаешь, самая лучшая марка на свете? Английская? «Роллс-ройс»?
– Для нас, шоферов, всякая машина имеет одну марку – «ройсь-копайсь»,отшучивался отец.
И Сеня замирал от удовольствия, хотя уже не раз слышал от отца эту шоферскую шутку. «Ройсь-копайсь»! Эх, если бы позволили, он бы целый день сидел за баранкой, хотя бы машина и с места не трогалась. Сидеть, держать баранку, осторожно касаться ногами педалей, взирать на жизнь через ветровое стекло с усиками «дворников», вдыхать запах кожи на сиденье, масла, бензина что может быть лучше этого!
Потом оба с отцом сполоснулись еще раз у колодца, стряхнули воду с рук. И Сеня во всем подражал отцу: сгибом локтя водил по своим стриженым волосам, как отец отодвигает кудри со лба, и так же свирепо фыркал, сплевывая воду, и крякал. Словом, момент был самый подходящий для задуманного еще вчера разговора. Можно было начинать.
– Слушай, папа, а пап?..
Тарас Андреевич, последний раз обойдя самосвал, уже готов был сесть в кабину и занес ногу на ступеньку. Он посмотрел на сына:
– Ну, что тебе?
– Папа, дай мне семь пятьдесят.
– Это как? Без запроса?
– Ну правда, в аккурат…
– Это куда ж тебе? – спросил отец, водя рукой у себя в кармане.
– Мне галстук-самовяз нужно.
– Носи мой, если нужно.
– Твой в косую линеечку, а сейчас надо в крапочку или полоски поперек.
– Это кому надо?
– Всем.
– Это что же, форма такая, что ли?
– Не форма, а по-модному так.
– Я тебе покажу моду! – Отец с веселой угрозой тряхнул кудрявой головой. Слышишь, Арсений?
– И брюки надо сузить мне, а то болтаются. Сейчас клеш уже не модный.
Тарас Андреевич с изумлением оглядел сына и даже ногу снял с подножки самосвала.
– Это с каких пор ты модничать так стал? Смотри, Арсений. Я вот эти самые брюки твои, не погляжу, модные или не модные, как стяну да такой тебе фасон пропишу!.. Это где ты такую моду слышал?
– Везде так носят сейчас, – не сдавался Сеня. – И в Москве и в Париже.
– Арсений, я тебе еще раз говорю! До Парижа далеко – отсюда не видно. А до того места, по которому отстегать можно, рукой подать. – И Тарас Андреевич сделал вид, что хочет изловить Сеню.
Сеня отскочил. Он отлично знал, что все это говорится так, только для формы. Отец его никогда и пальцем не трогал. Было, правда, однажды, несколько лет назад, когда Сеня играл со спичками и прожег хозяйскую скатерть – огромная враз расползлась дырища с таким красивым черным махровым ободком… Но на всю жизнь запомнилось, как зажал тогда свою руку меж колен отец, словно нестерпимо заныла она, эта рука, сгоряча ударившая сына. И когда отец потом вернулся вечером, от него пахло, и он все протягивал эту руку Сене и просил: «На, плюнь, прошу тебя! Плюнь на нее…» А Сеня пятился и не хотел ни плевать, ни пожать протянутую отцовскую руку. Но больше это не повторялось.
– Ну ладно, – сказал Тарас Андреевич, изловил-таки Сеню, подтащил его и стал, шутя, мотать голову сына, положив ему ладонь на макушку, – возьми там в столе сколько надо. Только дорогой не покупай, а то мода отойдет, а самовяз останется ни к чему. Смотри ты, стиляга…
– Я, папа, не стиляга.
– А кто же ты? Как есть пижон-стиляга!
Жоржик! И брючки ему суживай, и самовяз в крапочку. Ладно, давай за вчерашнее мириться. Порубим капустку? Так они всегда мирились. Становились друг перед другом, ладонь к ладони и начинали «рубить капусту». За отцом тут было не угнаться – до того он был ловок. Ладонь его, как ни частил Сеня, встречала твердые звонкие ладони отца. А Тарас Андреевич все убыстрял и убыстрял движение, и руки его так и мелькали, так и били, то прямо, то крест-накрест, то одна за другой, то обе вместе. И всегда Сеня проигрывал, в конце концов запутавшись. И, сдаваясь, повисал на отцовских руках. Так он повис и сейчас и, раскачиваясь, как на качелях, заглядывая снизу в лицо отцу, вдруг сказал:
– Папа… А зачем ты пьешь столько?
– А сколько надо? – разом посерьезнев, спросил отец и поставил Сеню наземь. – Ты мне что, норму даешь какую-нибудь? Или указания на то имеются?
С минуту он, ничего не говоря, смотрел на сына, собрался было что-то еще добавить, но лишь тяжело вздохнул. Потом одним ловким движением взлетел в кабину, невесело через окошко подмигнул Сене, дал газ… И огромный лязгающий самосвал вылетел со двора на улицу.
Сеня шел в школу, думая о неприятной встрече, которая ему предстояла. Как держаться с Пьером? Может быть, зря вчера так уж погорячился? Ксана, должно быть, права: он еще не перевоспитался, этот заграничный новичок. Но как гадко обозвал он вчера Сурика. Да еще и алжирцев обидел заодно. Вот, значит, у них там за границей все так и бывает, как пишут в газетах. Эх, надо было не так вчера сказать. Надо было подойти к нему и сказать: «Сурик в тысячу раз больше тебя русский, в общем, для нас свой, наш. Его отец тут всю жизнь всех лечит и с партизанами был, а твой дед?..» Тут воображаемое красноречие Сени стопорило. Знаменитого деда Пьерки никак уж не хотелось задевать.
Но Пьер не пришел на урок. Напрасно Ксана с надеждой смотрела на дверь класса каждый раз, когда она открывалась. Пьер не пришел.
– Ну вот, – огорчалась Ксана, – видите, что вы натворили вчера?
– Нашлись умники! Все рождение мне испортили, – подхватила Мила. – Знала бы, так не звала,
– В следующий раз можешь и не звать, не напрашиваемся! – отрезал Сеня.
– Нет, – сказала Ксана, – ты, Сеня, пойми. Мы должны учитывать. Ведь он сколько пережил в жизни. И, конечно, он еще не совсем уж сознательный. И мы должны его перевоспитать.
– Хо-хо! Очень вы ему нужны, – захихикал Ремка. – Да он вам сто очков вперед даст. А вы его пе-ре-воспи-тывать! Умники какие идейные, высокосознательные. Плевать он на вас хотел. С высоты этой… как ее?.. Эль-фелевой башни.
– А я считаю, – сказала Ксана, – я считаю, что, как только он сегодня придет…
– «Я считаю»!.. Считай хоть до тысячи, что толку!
– Он сегодня не придет, – сообщил вдруг молчавший до этого Сурен, не отрываясь от книги, над которой он сидел, низко склонившись, за своей партой. Не придет. У него дедушка заболел… Спазм сердечных сосудов.
В классе притихли.
Сперва лекарство подействовало. Артем Иванович успокоился, но под утро проснулся с тоскливо щемящей болью в груди и снова стал маяться.
«А вдруг помру? – ворочалось в его голове. – Помру и так людям ничего не скажу. А потом всплывет то дело с кубком… никто уже толком рассудить не сможет по совести и справедливости».
Он приподнимался на подушке, смотрел на стол, где в предрассветном полумраке проглядывали контуры вынутого из чемодана кубка «Могила гладиатора». Он напоминал ему снова и снова о той трудной тайне, которая, как червь, как дурная тайная болезнь, точила его.
Днем его навестил Сеня Грачик, который сообщил, что он пришел по тимуровскому поручению, чтобы передать привет, доброе пожелание здоровья от всего шестого класса и спросить: не нужно ли чего приезжему?
– Погоди! – неожиданно вспомнил Артем. – А как это дружок твой, когда мы на улице встретились, обозвал меня? Квинбус какой-то?
Сеня смутился:
– Куинбус Флестрин.
– Это по-каковски же будет? Я по-английскому свободно разумею. Французский разговор знаю прилично. Немецкий тоже немного понимаю. И итальянский. А такого не слыхал. По-латинскому, что ли?
– Нет, – смутился Сеня, – это по-лилипутскому.
– Это как же так? Я вот много в цирках лилипутов встречал. Разные номера работали у иллюзионистов, но не слышал я, что есть такой язык – лилипутский.
– Нет. Это книга есть такая, – пояснил Сеня, смущаясь еще больше. Называется «Путешествие Гулливера». Она у Сурика есть. Как один человек там попал к вот таким маленьким людям, и они назвали его Куинбус Флестрин. Это по-ихнему, по-лилипутскому значит: Человек-Гора.
– А, Человек-Гора! Это так. Это про меня и в афишах так писали. А насчет того Квинбуса ты дай мне книжку почитать. Попроси у дружка. Интересно…
Он стал постепенно поправляться. В общежитии ему с Пьером, по указанию исполкома, отвели большую, просторную и светлую комнату, где приехавшим и предстояло жить временно до получения квартиры в новом, строящемся на возвышенности квартале.
Он настоял, чтобы Пьер стал ходить в школу на занятия, так как считал, что уже может обойтись один и не нуждается в неотлучном уходе. За то время, пока Пьер пропускал занятия по болезни деда, те самые мальчишки, которые еще недавно тайком от матерей вставляли клинышки в брюки и расклешивали их по-флотски, теперь стали один за другим самочинно обуживать штаны. Но, к их разочарованию, когда Пьер снова появился в школе, то был он уже в обычной форме, такой же, как и у других мальчишек. Это был результат забот Елизаветы Порфирьевны, которая хотела, чтобы, как она говорила, мальчик скорее ассимилировался. Как это надо ассимилироваться, Пьер не очень хорошо знал, но в новую форму, которую ему посоветовала приобрести учительница, облачился охотно. Ему надоело, что на улицах чужие мальчишки кричат ему: «Эй, джентельмен! Стиляга!..»
Ксане сперва было отчасти жалко, что вот и новенький стал таким, как все. Но ввиду того, что они с Милкой твердо задались целью перевоспитать приезжего, то форма в известной степени облегчала дело. Пьер действительно теперь уже по виду мало чем отличался от других ребят в классе, и говорить с ним поэтому было проще. Ей очень хотелось доказать ему свою особую заботу. Но не было случая: из-за болезни деда Пьер нигде не бывал и из школы шел прямо к себе домой, в общежитие. Тогда Ксана попросила, чтобы ей тоже дали пионерское поручение – навестить Артема Ивановича Незабудного. Проявить тимуровскую заботу – так и было записано в протоколе.
По дороге из школы, когда шли втроем, Ксана, Сеня и Пьер, на ходу решавшие, как лучше организовать эту самую тимуровскую заботу о деде Артеме, им повстречалась квартирная хозяйка Грачиков – Милица Геннадиевна. Она, конечно, была уже в курсе всех новостей, прослышала о приезде чемпиона и его приемного внука и даже об истории на вечеринке у Колоброда все вызнала. Она шла из магазина с полной авоськой, из которой торчали хвосты и раззявленные рты селедок.
Увидев ребят еще издали, она запричитала:
– Ах, боже мой! Что за парочка!
Хотя ребята шли втроем, но Сеня на полшага поот-стал, и, по-видимому, слова Милицы относились к Пьеру и Ксане.
– Ну что за парочка! – воскликнула Милица, склоняя голову то налево, то направо, и так и эдак разглядывая новичка. – Познакомь меня, Ксаночка, с молодым человеком. Бонжур, очень приятно, Кутыркина Милица Геннадиевна. Заходите к нам. Ничем удивить не собираемся, живем скромно, но будем рады. Что же ты молчишь, Сеня? Пригласи молодого человека. Бог знает с кем водишься, а хорошее знакомство не поддержишь.
– Заходи, правда, – без восторга сказал Сеня и незаметно подшагнул, чтобы стать снова рядом с Ксаной. Пьер неловко кивнул.
– Большое вам мерси. Будем ждать. Ты ведь знаешь, Ксаночка, его дедушка твою бабушку бросил. Ну, в общем, оставил, когда молодой был. Вы можете считать себя вроде как родственники… А ты, Сеня, не опаздывай к обеду, папа велел тебе сказать, чтобы ты вовремя…
Не все поняла Ксана, но почувствовала – на что-то нехорошее намекает Милица.
А Сеня прошептал:
– Ух, сплетница!.. Честное слово, дурная она, ты ее не слушай!
К обеду он пришел вовремя, но решил чем-нибудь насолить Милице. Он видел, что каждый раз, перед тем как отец заезжает обедать домой, хозяйка прихорашивается, подолгу вертится у зеркала и запудривает свой длинный, хрящеватый нос с ехидно подергивающимся кончиком. Она употребляла пудру, которую называла «а-ля загар». Сегодня, пользуясь тем, что Милица захлопоталась на кухне, он пробрался к ней в комнату и подсыпал в розовато-коричневую пудру смешанное в банке с растолченным в порошок сахаром какао.
Когда приехал отец и сели обедать, мухи начали совершенно одолевать бедную Милицу. Она так и не могла догадаться, почему это такая на нее напасть сегодня.
– Как рано в этом году (хлоп!..) мухи развелись! – удивлялась Милица, отмахиваясь и шлепая себя по шее. – Наверное (хлоп!..), лето будет очень жаркое… Ф-фу!.. Буквально в рот лезут. Сегодня же мухоморки поставлю… Ф-фу! (Шлеп!)
– Что это они за вас так взялись? – заметил Тарас Андреевич.
– Да уж, верно, сладкая я такая, – кокетливо отвечала Милица, не подозревая на этот раз, как она близка к истине. Сеня с самым смирным и послушным видом, опустив глаза в тарелку, деликатно прихлебывал суп, прислушиваясь с наслаждением к тому, как нещадно хлопает себя то и дело по лбу, по щекам и по шее Милица Геннадиевна.
…После странных намеков Милицы во время встречи ее с Пьером и Ксаной девочка почему-то не решилась сразу пойти навестить Артема Ивановича. Не то что она смутилась, но какая-то настороженность возникла у нее, и стало неловко идти вместе с Пьером к его деду. Ей бы хотелось пойти без него, побыть там, прибрать комнату и расспросить деда Артема об отце, которого она совершенно не знала, так как была еще совсем маленькой, когда он уехал снова воевать.
Между тем Ремка Штыб сообщил Пьеру, что с ним желает познакомиться Славка Махан – уличный коновод и чрезвычайно влиятельная, по словам Ремки, личность. Махан ждал ребят на пустыре, с которого уже снесли дома перед наступлением воды.
Он прогуливался взад и вперед у черного входа кино «Прогресс», куда выпускали после конца сеанса публику. Прохаживался со скучающим видом, оглядывая окрестности. У него была особая манера курить: руку на отлет, держа кончиками двух сложенных в щепоть пальцев цигарку и при этом насвистывая, ввинчивать в воздух дымок.
– А-а, – заговорил он своим хрипловатым тенорком, увидев приближающихся Штыба и Пьера. – Слыхали о таком! Вашему высокосковородию от нашего прохлади-тельства низкий бульон, мое почтение! Здоров, жертва капитализма! Он протянул небрежно руку Пьеру. – Уже обмундировался под общий фасон. Ну, приветик, приветик жителю Европы. – А ты что есть, какой житель? Афргики? обиделся неожиданно Пьер. – Стоп, беседа! – Махан засунул руки в карманы и сплюнул. – Во-первых, не житель, а гражданин. Запомнил? Во-вторых… Штыб, разъясни этому жителю, что так со мной разговора не будет, принципиально… Если он, конечно, не хочет быть жертвой, а собирается жителем оставаться. Растолкуй ему, что у нас бывает, если кто чересчур фасон давит. – Пожалюйста? – переспросил Пьер. Он не очень понимал, о чем говорит Махан, но почувствовал, что ему угрожают. – Подумаешь, – сказал Пьер. – Да мой дедушка, если я ему скажу, тебя вон будет кидать на ту торгу одной ргукой. – Во-первых, это не гора, а террикон. Не мешает знать тем, которые из Европы. Раз. А второе – я на твоего деда с высоты того террикона чихать хотел. Понятно? Штыб, ты чего его не информировал? Что он у тебя еще вовсе темный? – Я ему говорил, а он ломается. Штыб покосился на Пьера. – Ну ладно, хватит, – отрезал Махан. – Сам возьмусь. Ты вот что… Кончим-ка дурака валять. Мы же свои тут. Может быть, дед какое-нибудь барахлишко спустить захочет импортное, так тут есть люди. Можно организовать через меня выгодно и при этом иметь личный интерес. Ты, да я, да мы с тобой. Посторонние не требуются. Только давай условимся: без лишнего звона. Компрене? Ну, давай пять. И вообще контактуй со мной – не пропадешь. Свой будешь. Как говорится, поцелуй дугу в оглоб-лю, будешь мерину свояк. А деду ты не очень покоряйся. Да какой он тебе, спрашивается, дед? Нашему забору двоюродный плетень.
Тем временем Ксана прибрала в комнате у Незабуд-ного.
Разложила бумажные салфеточки, подмела. Аккуратно чистой тряпочкой обтерла она серебряное тело гладиатора на кубке. Она уже собралась уходить, но Артем Иванович попросил ее немножко посидеть с ним. Ксана взяла стул и пододвинула к кровати, на которой лежал Неза-будный.
– Как там мой парижанчик? Ничего? Подтягивается?
– По математике совсем уже хорошо! – с полной готовностью и торопливо заговорила Ксана. – Только по русскому ему немножко трудно с непривычки. Окончания в падежах немного еще путает. Но это у него исправится. Елизавета Порфирьевна сказала, что он способный.