355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Кассиль » Чаша гладиатора (с иллюстрациями) » Текст книги (страница 4)
Чаша гладиатора (с иллюстрациями)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:12

Текст книги "Чаша гладиатора (с иллюстрациями)"


Автор книги: Лев Кассиль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

Глава VI
Пьер Кондратов из Парижа

С первого же взгляда на этого мальчика Ксанка поняла, что она влюблена по-настоящему и так, как никогда еще в жизни. В прошлой четверти все это было не так. Да, тогда было совсем не то… Бабушка возила ее в район, И там они пошли посмотреть спектакль приехавшего из Киева Театра юного зрителя, Шел «Тимур и его команда». Он был так хорош, этот Тимур, что совершенно покорил Ксанкино сердце, и она даже решила написать ему письмо. А так как Мила Колоброда – дочка знаменитого бригадира проходчиков, соседка по парте и самая близкая подруга – во всем должна была делить думы и увлечения; Ксанки, то писали письмо вместе. И чуть было уже не отправили его. Но случайно они увидели в одном журнале фотографию и по ней узнали, что Тимура из ТЮЗа играла артистка, тетенька далеко уже не молодая. И увлечение рухнуло. Да, совсем это было не то, что сегодня.

И полгода назад было совсем по-другому, когда они опять, уже вдвоем с Милкой, решили, что обе влюблены в знакомого тракториста Есипова с целины портрет его они видели в «Огоньке». Они написали ему письмо, для чего бегали к знакомой исполкомовской машинистке и просили у нее разрешения «постучать для стенгазеты» – почерк у обеих подруг был далеко не каллиграфический. А тракторист, как на грех, приехал в гости к шахтерам, попал в Сухоярку и пришел прямо в дом к Милке. И все были сконфужены, а больше всего, кажется, сам знаменитый тракторист, который решил, что ему писали две взрослые и образованные девицы. «Смотри какие грамотные!» – оправдывался он. Но гулять на Первомайскую и в кино «Прогресс» он пошел не с Милкой и не с Ксанкой, а со старшей двоюродной сестрой Милы, Валерией, гостившей прошлым летом в Сухоярке. Да, он пошел с ней, хотя ни одного письма она ему никогда не писала…

И с Сеней Грачиком, когда они в зимние каникулы возвращались вдвоем после школьной елки и пообещали друг другу, что будут теперь всегда как брат и сестра, все было по-другому.

Нет, все было не то. А теперь Ксанка чувствовала – то! И надолго. Может быть, уже и навсегда. Во всяком случае, уж на всю последнюю четверть, до самых летних каникул. Новичок понравился сразу всем девочкам в классе и вызвал любопытство и настороженность мальчишек.

– Вот, ребята, – говорил Глеб Силыч, вводя его в класс, – принимайте новенького, зачислен в нашу школу. Он из-за границы… Ничего такого особенного, – поспешил добавить Глеб Силыч, заметив блеск яростного любопытства, сразу вспыхнувший во всех глазах, – просто из Парижа. Приехал к нам в Советский Союз на постоянное жительство. Будет учиться с вами… Арзумян, вместо того чтобы ерзать и шушукаться, ты бы взял да и показал всем на карте, где Париж, – напомнил бы тем, кто нечетко знает то, что давно проходили в классе.

Лучший ученик класса Сурен Арзумян, которого все в классе звали Суриком, подошел к карте и уверенно ткнул пальцем в самый большой кружок на том месте «немой» карты, где подразумевалась Франция.

– Правильно, – сказал Глеб Силыч, – здесь. А ты что, Грачик, поднял руку, чего тебе?

– Можно? Я скажу, – заявил Сеня.

– Что скажешь? Где Париж?

– Нет. Кто его дедушка, – ответил, вскакивая, Сеня. – Мы с Суриком Арзумяном уже с ним знакомые. Он знаменитый борец, чемпион чемпионов всего мира… Он…

– Возможно, возможно, – перебил его Глеб Силыч. – Вполне допускаю, но не вижу в этом основания для крика с места.

И Глеб Силыч, пожелав всем познакомиться, но не нарушать нормального хода занятий, вышел.

Новичка тотчас же тесно обступили. Он стоял, упрямо наклонив голову, прочно расставив ноги. Большие пальцы рук были засунуты под пояс узких брючек, а другими пальцами новенький настороженно поигрывал над карманами. Вид у парня и вся, как решили мальчики, «выходка» его были хотя и не вызывающими, но бывалыми. Чувствовалось, что в обиду себя он не даст. Но, черт возьми, какие узенькие брючки обтягивали его ноги! А какая вельветовая, хотя и потертая до пролысин на локтях, курточка была заправлена по-ковбойски под брюки! И прическа со взбитым чубчиком над лбом… С ума сойти!

Девчонки так и стригли его глазами, успевая, впрочем, тотчас отводить их в сторону с равнодушным видом. А мальчишки снисходительно посматривали на стаченные по-модному, но побуревшие ботинки и отвороты замахрив-шихся, хотя и остро заутюженных брюк.

– Как твоя фамилия? – спросила Мила Колоброда. – Пожалюйста? – переопросил новенький.

– По фамилии как?

– Пьерг Кондргатов, – ответил тот краснея.

У него была какая-то особенная картавость. Не то чтобы он не произносил буквы «р», нет. Но он подкреплял ее еще каким-то звуком, и получалось «Пьерг Кондргатов». Это тоже всем понравилось. Звучало совсем необычно, очень по-иностранному. Словно ветер далеких стран пролетел через шестой класс сухоярской школы. Все чувствовали себя несколько возбужденными. И глаза у новичка были красивые. Только он никому не смотрел в лицо, а все время опускал длинные ресницы.

– Пьер Кондратов – пи эр квадратов… – с таинственным видом произнес Сурен Арзумян. Недаром он считался самым образованным мальчишкой в шестом классе и всегда заглядывал в учебники старшеклассников. – Пи эр квадрат – площадь круга…

– Молчи ты, – тихонько оборвал его Сеня, – сам ты площадь круга! – И он несколько раз обвел пальцем вокруг широкой физиономии приятеля.

Все засмеялись.

Но тут, раздвигая плечом и локтями собравшихся, вплотную к новичку подошел Еремей Шибенцов, по кличке «Ремка Штыб», самый фасонистый парень в школе, первый силач и последний ученик класса. Он задержался в учительской, куда его вызвали в первый же день после каникул, за время которых он тоже успел отличиться на улице у него. Теперь он опешил наверстать упущенное, так как любил блеснуть знанием иностранной жизни.

– Алле, алле! Бонжур-абажур! – приветствовал он Пьера. – Паризьян из обезьян? Гран мерси, не форси!

На этом познания Штыба по части французского языка исчерпались, и он счел за благо перейти на отечественный.

– Садись ко мне, – предложил он новичку. – У меня свободно. Сильвупле на сопле. Все от меня отсаживаются.

Садись, если не трусишь. – Он с вызовом посмотрел в лицо парижанину.

– Я… не тргусишь, – мягко сказал новичок и не спеша пошел за Штыбом к его парте, провожаемый взорами Ксаны и Милы, которые напрасно трясли отрицательно головами и делали. страшные глаза, чтобы показать Пьеру всю безрассудность его решения.

– Это ужасно, – сказала своей подруге Ксана. – Ремка его испортит своим влиянием,

– Еще кто на кого повлияет, – протянула Мила.

И действительно, пока что все с удовольствием ощутили на себе известное влияние новичка. Через минуту уже весь класс жевал поделенную по-братски, пахнущую мятой ароматическую резинку «чуингам».

Когда старая учительница литературы Елизавета Порфирьевна, припадая на ногу, пробитую осколком авиабомбы во время войны, вошла в класс и отставила к стене палку с резиновым наконечником, она с удивлением прислушалась и заметила, что весь класс легонько чавкает.

Но тут все наперебой стали объяснять ей, что в классе новенький, да еще из Парижа. А сам Пьер с любезной готовностью встал и галантно угостил учительницу жевательной резинкой.

Елизавета Порфирьевна, не в пример Глебу Силычу, никогда не скрывала, что она удивлена, если было чему удивляться. Наоборот, она радовалась, что на свете происходят удивительные вещи. Она и сейчас очень заинтересовалась, поблагодарила, но аккуратно отложила гостинчик парижанина в свою старенькую сумку, заявив, что попробует на вкус в другой раз. А затем, подойдя к парте, где сидел новенький, стала с нескрываемым любопытством расспрашивать его о Франции, о Париже. Она когда-то в молодости, очень уже давней, ездила с учительской экскурсией в Париж, для чего десять лет откладывала деньги из своего скудного жалованья.

Елизавета Порфирьевна Глинская, в чьем классе учился когда-то и Григорий Тулубей, была из тех людей, без которых в мире стало бы куда больше паутины и плесени. Она до старых лет сумела сохранить неукротимый интерес ко всему, что волновало ее в молодые годы, когда она, похлебав жиденького супа в дешевой студенческой столовой, бегала на все мало-мальски интересные публичные лекции, ночами простаивала в очередях за билетами в Художественный театр или на концерты Шаляпина и Собинова, носилась с записной книжкой по музеям, круглые ночи напролет читала книги о Софье Ковалевской, бегала на Курский вокзал в Москве, узнав, что из Ясной Поляны приезжает Лев Толстой. В подобных людях сохраняется молодость века, и старость бессильна что-либо сделать с ними.

Сейчас Елизавета Порфирьевна сильно хромала. Она едва не лишилась ноги в дни, когда вернулась из области в 'Сухоярку, которую безжалостно и оголтело бомбили гитлеровцы, – вернулась, чтобы помочь эвакуировать своих питомцев-школьников: их вместе с матерями отправляли в восточные районы.

Но и сейчас она была по-прежнему подвижна, неугомонна и любопытна до всего, что стоило внимания. Организовывала интересные экскурсии, устраивала самодеятельные концерты, сама читала лекции о писателях и художниках для сухоярских шахтеров. Когда она отдыхала, никто не знал, так как ее заставали чуть свет уже в учительской, а ночью в ее окне постоянно горел огонь над столом, где она проверяла ученические сочинения. «Я, как Нахимов без корабля, без школы жить не могу», – отшучивалась она.

Сейчас, подойдя к парте, за которой стоял Пьер, опираясь на нее рукой, она внимательно рассматривала новичка. – Очень хорошо, – промолвила она затем. Значит, будет у нас в классе Петя-Пьер, пти Пьер, маленький Пьер. Ну, правда, уже не очень маленький… А как там, голубчик, на набережной Сены, все еще торгуют букинисты старыми книжками? Замечательные букинисты там, ребята! Каких только книжек у них нет! Я там часами пропадала… Но оказалось, что Пьер там не пропадал. Он никогда не бывал у букинистов. Зато, когда Елизавета Порфирьевна, понимая настроение класса, попросила его рассказать что-нибудь интересное о Париже, он сейчас же с готовностью принялся рассказывать, как идут семидневные гонки на парижском велодроме и как на его глазах встречали первую красотку Европы – киноартистку Софи Лорен. Это было совсем не то, чего ждала от него Елизавета Порфирьевна, и она поспешила остановить Пьера, чтобы не без труда вправить урок в нормальное русло.

А во время перемены все опять обступили новичка, оглушая его всякими расспросами. Но теперь уже на все отведал за своего нового соседа Ремка Штыб, почувствовавший себя хозяином положения и покровителем новичка. За время прошедшего урока он уже успел шепотом выспросить у новенького все, что требовалось знать о нем, и сейчас, жуя полученную им добавочную порцию резинки, бойко отвечал за Пьера, объясняя, что дед у того знаменитый борец, чемпион чемпионов, Артем Не-забудный, самый сильный человек на всем свете, и Пьер обещал, что познакомит его, Ремку, с силачом. И тогда все будут знать, как задевать Еремея Шибенцова и что из этого может получиться…

– А ну, геть, извини-подвинься, – говорил Ремка, отпихивая локтями наседавших на его парту любопытных одноклассников. – Ну, хватит, хватит вам приставать к человеку. Кажется, я вам объяснил все и – оревуар-резервуар.

Сеню Грачика больше всего поразило, что Ксанка, застенчивая тоненькая Ксанка, тоже чересчур уж заинтересовалась новичком. Он слышал даже, что она шепнула своей подруге Миле Колоброда, чтобы та позвала сегодня парижанчика к себе на именины. А высокая, полненькая, обычно гордо державшаяся Мила, теперь стоя неподалеку от парты, где сидел новенький, принялась вдруг громко рассказывать известную всему классу смешную историю о том, как ребята стали переписываться с болгарскими школьниками и как один школьник из Пловдива принял Милу за мальчишку, потому что она подписалась в своем письме: «Привет Людмила Колоброда». И стали приходить из Болгарии письма: «Людмилу Колоброду. Здравствуй, дорогой Людмил», так как в Болгарии Людмил – это мужское имя. Зато Ваней, например, могут, наоборот, звать девочку.

– А что есть это за Гргигоргий Тулубей? – спросил вдруг новичок. – Везде и везде я видел – Тулубей, Тулубей… И Сеня, дернув его за рукав, сказал негромко:

– Тише ты. Это отец ее, Ксанкин. Ей тоже фамилия Тулубей.

Но, хотя Сеня Грачик и Сурен Арзумян были еще накануне приглашены к Миле Колоброда на день рождения, провожали подруг, Ксану и Милу, из школы Рейка Штыб и Пьер Кондратов, новичок.

Глава VII
Неприятности одна за другой

Те, кто верят в приметы, утверждают, что будто, если с утра были две неприятности, случится и третья.

Первой неприятностью этого дня у Сени было его невольное утреннее вознесение на балкон. И ведь надо же, чтобы это оказался именно балкон квартиры Тулубей. Сеню, конечно, узнали и подумали бог весть что.

И так уж хозяйка квартиры, где жил со своим отцом Сеня, болтливая и кокетливая не в меру Милица Геннадиевна, любила намекнуть, завидя проходящую мимо окон Ксану: «Поспешай, Сенечка, поспешай! Вон уже симпатия твоя отправилась». Симпатия! Что взрослые вообще могли понять во всем этом?

Никогда бы даже себе самому не признался Сеня Грачик, что он давно уже слишком много и часто думает о Ксане. «Просто мы с ней хорошие товарищи – вот и все!» – поклялся бы он.

Но утром, когда он выходил на улицу, чтобы идти в школу, и думал, что есть на свете Ксана, и знал, что сейчас он увидится с нею, все обещало ему что-то хорошее. И хотелось кричать: «Здравствуй, утро доброе! Здорова была, галка на дереве! Эй ты, облачко над терриконом, здравствуй! Пой, гудок грузовика, сигналь, пой! Фырчи, мотор, катите, толстые колеса! Привет вам! Вейся, флаг, на Совете! Салют тебе! Гони, ветер, пыль по дороге, греми, ведро, у колодца!»

И Сеня казался себе тогда очень большим. Всему хватало места в нем. И порхавшему по стенам радужному зайчику от мотавшейся в ветре форточки. И тугой веленой травинке, с непонятной силой пропарывающей асфальт на улице. И песне о «Варяге», которую передавали по радио. И мохноногому коню-битюгу, который вез навстречу кладь, прочно, гордо, как бы с выбором ставя свои чашеобразные копыта под светлыми султанами и потряхивая в такт шагу белой, как ковыль, гривой.

Всему было место. И только сердце от радости не вмещалось в груди.

И когда Ксана появлялась в классе, то в груди и вокруг становилось еще теснее. Потому что, честное слово, казалось, некуда от нее деться. И куда бы ни смотрел Сеня, глаза его наталкивались на нее. И даже правила немецкой грамматики делались вдруг необыкновенно значительными и важными, хотя сосредоточиться на них было совсем уже трудно.

Когда же он проходил с Ксаной после школы мимо пивной забегаловки – как на грех, она была недалеко за углом, – то, наоборот, пьяные начинали сильнее толкаться, словно нарочно, и грубые, плохие слова принимались позорить весь мир, все, на чем свет стоит, с ужасной, бесстыдной громогласностью. И сердце Сени сжимало болью, и сам он ежился от стыда, страшась, что Ксана услышит, горько обидится, как будто он виноват во всем этом безобразии, которое еще встречается в жизни.

Итак, значит, первой неприятностью было вознесение на балкон. Вторым огорчением этого дня было то излишнее внимание, которое Ксана проявила по отношению к новичку из Парижа. Конечно, Сене полагалось бы быть, как передовому пионеру, особенно внимательным к приезжему, да еще сироте и наполовину иностранцу. Но не мог он чего-то преодолеть в себе, не понравился ему с самого начала новенький.

Между тем Артем Незабудный тоже пребывал в состоянии далеко не веселом. Прием у секретаря исполкома задел и обидел его. С квартирой дело, видимо, тоже не устраивалось. Да и кроме того, пока он ходил по коридорам исполкома, он наслышался уже, что с жильем дело обстоит в Сухоярке еще туго. Понаехало много народу на какое-то соседнее строительство, и людям живется тесно. И многое из того, что он приметил на улицах, огорчало его. Он ждал лучшего. Давно уже он потерял веру в зарубежные газеты, всегда готовые наболтать невесть что о Советском Союзе. Но сейчас он сам с излишней придирчивостью и уже каким-то недоверием, вдруг возникшим в его усталой душе, приглядывался ко многому. Показались ему не слишком хорошо одетыми люди. Последнее время ему приходилось жить среди тех, кто был одет не всегда опрятно, но более модно и фасонисто, хотя и жил порой впроголодь.

Потом он увидел, как у булочной выстроилась очередь за хлебом, поинтересовался осторожно и узнал, что ввиду большого наезда людей на строительство с хлебом бывают еще иной раз и перебои.

Боль в сердце сегодня что-то так и не могла улечься. Все ворочалась и ворочалась в груди, то выбирая себе местечко почувствительнее, то кидаясь в левое плечо и просачиваясь колючими мурашками в кончики пальцев.

Мерно и печально зазвонил колокол в церкви. Кого-то провожали в последнюю дорогу. Отходил уже человек свое на этом свете. Артем Иванович зашел в старенькую церковь. Народу было немного, и все люди немолодые. Но знакомых не оказалось. Незабудный механически коснулся щепотью лба, груди и плеч, огляделся в церковном сумраке. Потом спросил тихонько у одной старушки, кого хоронят. Та назвала фамилию – незнакомую – и неодобрительно покосилась вверх на Артема Ивановича.

Удивили его нищие на паперти. Их, правда, было только трое, но они стояли на тех же местах, где стояли, почитай, сорок лет назад, и так же бормотали, как тогда, только немножко потише, как показалось Незабудному. Один из просящих узнал вдруг Незабудного, подошел, закрестился, запричитал. Вспомнил его и Артем. И фамилию его припомнил: Забуга. Этот и в старое время всегда просил Христову милостыню, пропойца, ругатель, калика перехожий, ворюга, лентяй и бездельник.

– Ишь ты, какой видный, да ладный, да статный! – забормотал заискивающе нищий. – Господи Христе, матерь божья, удостоился еще разок встренуться. Одели чем-нибудь мытаря грешного. Тебе-то за грехи твои вон как воздалось, а я-то, видишь, как был гол и наг, таким сирым и остался. Не буду бога гневить, роптать не стану… Но ты за грехи свои, за бега свои дал бы мне десяточку. Отмолю перед господом.

Он тыкался в грудь Артему, пытался поцеловать его руку. От него несло водочным перегаром. И чистоплотный, простодушный, но ненавидевший всякое юродство, как он говорил – фортелизм, Незабудный рассердился в конце концов.

– Что ты на меня смотришь, богова твоя душа?.. – Он говорил негромко, но казалось, что все пространство вокруг само набухло этим глуховатым, громоподобным рыком, исходившим из неохватной груди. – Что толку от того, что ты тут околачивался при своих, когда я в бегах был? Да, что толку с того? Ты на дне своей торбы хоронился и от правых, и от виноватых, в суме своей душонку прятал. Грошовую душонку! Тебе передо мной гордиться нечем. Да, нечем! Это ты оставь, слышишь? Пошел ты к богу в рай!.. Встретился один старый знакомец. Был когда-то мелким лавочником, а теперь, судя по всему, спекулировал чем попало. Он уже успел где-то прослышать о возвращении прославленного земляка. Сразу узнал Артема, подошел к нему запросто, потянулся, чтобы почеломкаться, да не достал, махнул рукой. Взял приезжего за локоть и сразу спросил, не привез ли он чего-нибудь такого – заграничного, ходкого. Желательно по дамской линии: чулки там нейлоновые, может, ткань какая? И тут же стал жаловаться на всяческие притеснения и что ходу никакого не дают его инициативе, а при его-то оборотистости да бережливости он бы давно… По его словам выходило, что все делается не как надо, все плохо и толку никакого все равно не будет. Он шипел, облизывая губы, легонько всхлипывая, и нудил, нудил и ругал вся и всех вокруг:

– Церкву чуть было не запретили. Говеть негде было. Ты, чай, говеешь?.. Бросил? Напрасно, Артем… Людям ты все равно нужен не будешь. Ты хоть о душе подумай.

Артему Ивановичу, настроенному в этот день несколько торжественно, вдруг стало противно слушать. Он хотел уже отойти, но тут старичок, словно спохватившись, нагнал его и стал ему выговаривать за то, что-де Артем Иванович долго отлучался, и того ему люди не простят.

Артем хмуро слушал, а потом вдруг грубовато оборвал:

– А ты-то чего гоношишься? Да. Ты-то?! Сам говоришь, что малость деньжонок скопил. Так в кубышке своей и жизнь провел. И сейчас в ней с головой сидишь. Тебе, брат, тоже задаваться-то передо мной нечего. Один был архаровец – Родину у меня на сорок лет, почитай, украл, гад смердящий! С чего это ты ябедничаешь на всех? Есть такие – голова оплешивела, а сердце шерстью обросло. Видал я таких. Не попадался бы ты мне лучше!.. Он собрался уже уйти, как к нему подошел, отслужив похоронную службу, старенький попик, отец Кирилл Благовидов, которого он знал еще с молодых лет. Он венчал когда-то Артема с Галей.

Ласково заговорил:

– Вернулся, блудный сын? Окончил странствование свое? В добрый час, в добрый час! Ну, приходи исповедоваться. Вместе грехи твои замолим перед всевышним, перед отечеством.

Артем подошел под благословение, но, уже раздраженный попреками, ответил не очень вежливо:

– Чего же я буду, батюшка, перед вами исповедоваться? Да, чего? Ведь я вот вижу, так получается: это верно – сорок лет я по свету бродил и действительно от своего дома отбился. Ну, а вы тут дома были ведь тоже не с народом, как я смекаю, а в сторонке. Так оно?

– Нет, ошибаешься, Артем, я с народом был, – возразил отец Кирилл. – Я с ним и в беде, и в горе, и во всех страстях оставался.

– Были-то вы вроде с людьми, – оказал Артем, напрягая мысль, которая все ускользала от него, так как боль в сердце нарастала с каждой минутой, – то верно, да ведь звали-то не к жизни, не к делу, нет, а к богу призывали уйти. А я хоть и сам ушел, да к людям как-никак. Плохие или хорошие, а люди. Живут. На земле живут. И я среди них жил и горе мыкал. Конечно, блуждал я. То правда. Обманывали меня. А веры в людей я не лишился, хоть всякой пакости навидался предостаточно. Так что вы не обижайтесь, батюшка, мне перед вами исповедоваться не в чем.

– Не передо мной… Неразумно ты говоришь, Артем… Не передо мной, а перед всевышним. Что же, ты и от него отрекся?

– Я от него, батюшка, не отрекся. Да он вот не очень-то за мной доглядывал. Допустил вон такое. Бросил одного…

Он махнул рукой и пошел, угрюмый, невероятно большой, хотя и ссутулившийся. Отец Кирилл только покачал головой ему вслед.

Неладно было на душе у Незабудного. Дали знать себя волнения длительного переезда, и непомерная трудность принятого решения, и усталость, и где-то вдруг снова пробравшиеся невтерпеж жгучие сомнения, заползшие в душу, и обида в исполкомовском кабинете, глупые попреки – все теперь тяжко навалилось на сердце. По дороге в общежитие для приезжих, где он пока остановился с Пьером, пришлось присесть неподалеку от рынка на скамейку возле остановки автобуса.

Здесь тоже к нему немедленно подскочил развязный верзила. Это был коновод гулящих парней, Вячеслав Махонин, по кличке «Махан», недавно выгнанный из училища при шахте и вечно околачивавшийся либо на рынке, либо на Первомайской, у кино «Прогресс», либо возле забегаловки. Опытный глаз Махана сразу определил заграничное происхождение просторного серого пальто, несколько обвисшего на похудевшей фигуре.

– Мони есть? – шепнул Махан, подсаживаясь.

– Как? Чего ты? – не повял Незабудный.

– Мони, говорю, есть? – повторил Махан и, чтобы быть понятным, потер пальцами, сложенными ще-потыо. – А смок, сигарет?

– Я из тебя сейчас такой «смок» сделаю, ты от меня, гнида, получишь «мони» такие, что и свои позабудешь, не то что заграничные! – рявкнул Незабудный.

Махану показалось, что сама земля ходуном заходила под ним. Артем Иванович хотел приподняться, но сердцу вдруг стало совcем плохо. И он только плечом легонько двинул в сторону надоедливого парня. Но этого было достаточно, чтобы того отнесло метра на два к краю тротуара.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю