Текст книги "Зеленый луч (Худ. И.Гринштейн)"
Автор книги: Леонид Соболев
Жанры:
Морские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
– Почему же это?
Алеша запоздало спохватился, что заговорил о том, чего вовсе не собирался касаться.
– Ну, так уж оно получается, – уклончиво ответил он.
Ершов пожал плечами.
– Уж больно решительный вывод. Для того тебе "Дежнева" и предлагают, чтобы ты разобрался.
– Да, Петр Ильич, мне не там разбираться надо, а здесь. Ведь пойду на нем плавать – на крейсер уж никак не вернусь.
– Вон как! Что же тебе "Дежнев" – монастырь? Постригся – и всему конец, так, что ли?
– Не очень так, но вроде, – принужденно усмехнулся Алеша. – Ну, в общем, решать все приходится именно теперь, а не в плавании…
– Непонятно, почему. Говори прямо, что-то ты крутишь!
– Так я же и говорю: раз "Дежнев" – это уже не на лето, а на всю жизнь…
– Вот заладил! – недовольно фыркнул Ершов. – Да кто тебя там держать будет? Ну, почувствуешь, что это не по тебе, или совесть тебя загрызет, сделай милость, иди в училище Фрунзе! При чем тут "на всю жизнь!".
Алеша невольно опустил глаза и замедлил шаг, чтобы, несколько отстав от Ершова, скрыть от него свое смущение и растерянность. Ответить что-либо было чрезвычайно трудно.
Дело заключалось в том, что у него был свой тайный расчет. Довольно быстро поняв, что предложение пойти в поход на "Дежневе" было ловушкой, Алеша решил использовать хитрость отца в своих собственных целях. Для этого следовало делать вид, что ничего не замечаешь, согласиться "поплавать летом", а потом как бы неожиданно для себя очутиться перед фактом невозможности попасть к экзаменам в Ленинград и – ну раз уж так вышло! волей-неволей идти в мореходку в самом Владивостоке… Тогда получилось бы так, будто профессию торгового моряка он выбрал не сам, а принудили его к тому обстоятельства. Иначе говоря, Алеша старался сделать то, что делают очень многие люди: избежать необходимости самому решать серьезнейший вопрос и свалить решение на других. Поэтому-то он и молчал, не зная, что ответить, так как ему приходилось либо откровенно сознаться в своем тайном и нечестном замысле, либо солгать.
И он собрался уже сказать, что-нибудь вроде того, что он-де недодумал, что Петр Ильич, мол, совершенно прав, – словом, как говорится, замять разговор и отвести его подальше от опасной темы. Но опущенный к земле взгляд его опять заметил, как распрямляется трава, отклоняемая ногами Ершова, закрывая следы, и сердце снова невольно сжалось тоскливым и тревожным чувством, что вот-вот следы эти исчезнут и он останется один на один с собою, а разговор этот нельзя уже будет ни продолжить, ни возобновить целый долгий год. И ему стало безмерно стыдно, что драгоценные последние минуты он готов оскорбить фальшью или ложью… Нет уж, с кем, с кем, а с Петром Ильичем надо начистоту, без всяких уверток…
Одним широким шагом Алеша решительно нагнал Ершова и взглянул ему прямо в лицо.
– Петр Ильич, да как же я "Дежнева" после такого похода брошу? воскликнул он в каком-то отчаянии откровенности. – Я еще ни океана не видел, ни одной мили не прошел, а о крейсере и думать перестал. Что же там будет? Ну ладно, предположим, на "Дежневе" решу, что все-таки надо идти в училище Фрунзе. Так ведь, Петр Ильич, я же не маленький и отлично понимаю, что к экзаменам никак не поспею. Это же факт: хорошо, если к сентябрю вернемся! Значит, год я теряю. А что я этот год стану делать? Дома сидеть? Или опять на "Дежневе" плавать? А зачем, если решил на военный флот идти? Так, для развлечения, потому что время есть? Нет, Петр Ильич, я верно говорю: раз "Дежнев" – значит, на всю жизнь. Да вы и сами это понимаете… Вот я и решил, честное слово, решил: иду в мореходку – и очень доволен, что именно так решил, все правильно! Вот только внутри что-то держит, не пускает. То есть не что-то, а чувство долга, я уже сказал… И так мне трудно, Петр Ильич, так трудно, и никто мне помочь не сможет, кроме меня самого… А что я сам могу?..
Он махнул рукой и замолчал. Ершов тоже помолчал, разжег потухшую трубку, потом серьезно заговорил, взглядывая иногда на Алешу, который шел рядом, снова опустив голову:
– Вот ты сказал – долг. Попробуем разобраться. Долг – это то, что человек должен делать, к чему его обязывает общественная мораль или собственное сознание Воинский долг – это обязанность гражданина ценой собственной жизни с оружием в руках защищать свое общество, свою страну. У нас и в Конституции сказано, что это священная обязанность. От этой священной обязанности ты никак не уклоняешься, если идешь на торговый флот. Ты и сам знаешь, что там тебя обучат чему нужно и сделают командиром запаса военно-морского флота, а во время войны, если понадобится, поставят на мостик военного корабля. Выходит, что ты своему воинскому долгу ничем не изменяешь. Тебе и самому, конечно, это ясно, и говоришь ты, видимо, совсем о другом долге. Не о долге советского гражданина, а о своем, личном, к которому обязывает тебя не общественная мораль, а собственное понимание исторического хода вещей. Так, что ли?
– Так, – кивнул головой Алеша.
– Тогда давай разберемся, что именно ты считаешь для себя должным. Я так понял, что ты очень ясно видишь неизбежность войны с фашизмом. Ты даже считаешь, что видишь это яснее других. Те, мол, не понимают этой неизбежности и потому могут спокойно заниматься строительством, науками, обучением детей, даже искусством. А ты знаешь, что ожидает и всех этих людей и все их труды, и не можешь ни строить, ни учить, ни плавать по морям с грузами товаров, потому что тобой владеет ясная, честная, мужественная мысль: ты должен стать тем, кто будет защищать и этих людей и их мирный труд. Ну, а раз так, то надо научиться искусству военной защиты. А этому, как и всякому искусству, учатся всю жизнь. Следовательно, надо получить военное образование и стать командиром, то есть посвятить этому важному, благородному делу всю свою жизнь. Вот это ты и считаешь своим долгом, который обязан выполнить, а если уйдешь на торговые суда, то изменишь своему долгу. Так?
– Так, – снова кивнул Алеша, с нетерпением ожидая, что будет дальше. Ему показалось, что если уж Петр Ильич так здорово разобрался в его мыслях, значит, наверняка знает и какой-то облегчающий положение выход Он даже поднял глаза на Ершова, как бы торопя его.
Но тот неожиданно сказал:
– Ну, раз так, тогда ты совершенно прав: никто тебе не поможет, кроме тебя самого.
На лице Алеши выразилось такое разочарование, что Ершов усмехнулся, но закончил снова серьезно:
– А как же иначе? Сам ты этот долг на себя принял, сам только и можешь снять. Вот если на "Дежневе" ты поймешь, что в жизни может оказаться и другой долг, не менее почетный и благородный, который заменит для тебя тот, прежний, тогда все эти упреки исчезнут. Во всех остальных случаях они тревожить тебя будут, и ничего с этим не поделаешь, сам ли ты себя уговаривать станешь, другие ли тебе скажут: "Да иди ты, мол, плавать, не думай о военном флоте!" Это все равно что о белом медведе не думать.
– О каком медведе? – рассеянно спросил Алеша, занятый своими мыслями: получилось, что все опять валилось на него самого, даже Петр Ильич не знает, чем помочь.
– Это знахарь один мужика от грыжи лечил: сядь, говорит, в угол на корточки, зажмурь глаза и сиди так ровно час, через час вся болезнь выйдет. Только, упаси бог, не думай о белом медведе, все леченье спортишь. Вот тот весь час и думал, как бы ему не подумать невзначай о белом медведе. Нет, уж если тебя лечить, так совсем наоборот: надо, чтоб ты о своем белом медведе побольше думал. Вот тебе на "Дежневе" время и будет. Кто знает, вдруг ты там обнаружишь, что не такой уж это великий соблазн – океанское плавание, чтобы ради него поступиться своим долгом. Да и своими глазами увидишь старый мир, которого ты и не нюхал, а это для политического развития – занятие весьма полезное. Возможно, к твоей мысли о неизбежности войны кое-что и добавится, укрепит ее. Убедит тебя в своей правоте, что не путешествиями по морям-океанам надо развлекаться, а всерьез к защите готовиться. Может так случиться, что тут-то настоящая убежденность в тебе и возникнет. Правда, цена этому – потерянный год. Но, во-первых, это вовсе не потеря, а приобретение морского опыта, который и командиру пригодится. А во-вторых, одно другого стоит: ну, станешь командиром годом позже, зато настоящим командиром, убежденным в том, что другого дела ему в жизни нет. Вот так-то, милый мой: уж коли на всю жизнь – давай всерьез и решать, то есть не сейчас, а своевременно и не вслепую, а с открытыми глазами… Ну, что-то наш "газик" застрял, уж солнце садится.
Петр Ильич остановился и обернулся к машине. Они отошли уже довольно далеко, но можно было различить, что Федя копошится почему-то не в моторе, а под "газиком", лежа на земле.
– Вон что твой чий наделал, этак еще и к поезду опоздаешь, укоризненно покачал головой Ершов. – А впрочем, в машине мы бы по душам не поговорили… Ну, так что ты молчишь? Видно, не согласен с тем, что я говорю?
– Да нет, наверное, согласен, – раздумчиво ответил Алеша. – Видимо, все это правильно…
– Энтузиазма не отмечается, – улыбнулся Ершов и, полуобняв Алешу, ласково встряхнул его за плечи. – Эх ты, многодумный товарищ! Не мучайся ты никакими изменами, до измены еще очень далеко! И пойми простую вещь: от "Дежнева" тебе отказываться никак нельзя. Лучше от того не будет ни тебе, ни военному флоту, наоборот, тебе испортит жизнь, а флоту командира. Как бы ты ни любовался собой – вот, мол, чем пожертвовал для идеи! – а внутри будешь себя проклинать, – значит, и служить не от души станешь. Пройдемся еще, нагонит…
Они медленно двинулись вдоль накатанной колеи дороги. Солнце, ставшее теперь громадным багровым шаром, уже коснулось нижним краем горизонта и начинало сплющиваться; небо над ним постепенно приобретало краски – желтую и розовую, густеющие с каждой минутой, и неподалеку от солнца заблистало расплавленным золотом невесть откуда взявшееся крохотное круглое облачко.
Рассеянно глядя на него, Алеша шел молча, пытаясь разобраться в себе. Странно, но беседа эта успокоила его, хотя он сам лишил себя уловки, облегчавшей его положение, и теперь вынужден был решать действительно сам по-честному, не сваливая на других. Удивительно радостное чувство облегчения возникало в нем, и он понимал, что этому чувству неоткуда было бы взяться, не появись в его жизни Петр Ильич.
Капитан, шагавший рядом тоже молча, сказал вдруг тоном сожаления:
– А с "Дежневым"-то я, кажется, и в самом деле что-то неладное наворотил. Видишь ли, я думал, дело обычное: ну, играет мальчик в пушечки, предложить ему пройтись по трем океанам – вопрос и решен. Никак не мог я предполагать, что у тебя с крейсером так всерьез. И может, зря я тебе душу смутил, не надо было в твою жизнь соваться. Уж ты меня извини. Пожалуй, "Дежнев", честно говоря, и вправду свинство…
Признание это прозвучало так откровенно и просто, так по-товарищески, что у Алеши дрогнуло сердце.
– Петр Ильич, – сказал он, подняв на капитана блестящие от волнения глаза и всячески стараясь говорить спокойно и сдержанно, – Петр Ильич, вы даже сами не знаете, как все правильно получилось… Очень здорово все вышло! Ну, в общем, конечно, в поход я пойду, а там выяснится, куда мне жить…
Алеша хотел сказать "куда идти", но слова сейчас отказывались его слушаться. Однако нечаянное выражение ему понравилось, и он повторил его уже сознательно:
– Я ведь все пытался решить тут, теперь же, куда жить. А разве здесь угадаешь? Если бы не вы, я бы никогда этого не понял… Так что я вам очень… ну, очень благодарен… И за то, что приезжали, и за все…
– Добре. Тогда хорошо, а то я уж подумал: вдруг все тебе напортил, сказал Ершов и улыбнулся. – Ну, давай в степи зеленый луч искать!
Алеша рассмеялся. Они остановились, провожая взглядом солнце. Багровая горбушка его быстро нырнула за край степи без всякого намека на изменение цвета.
– Считай: раз!.. – поддразнил Петр Ильич. – Когда увидишь, телеграфируй: мол, на пятьсот сорок втором наблюдении замечен зеленый луч. В науку войдешь…
Сзади раздался хриплый сигнал "газика", и оба одновременно обернулись.
– Что ж ты застрял? – недовольно спросил Алеша, когда Федя затормозил возле них. – Минутное дело – карбюратор продуть, а ты…
– Болтик упал, – хмуро пояснил Федя. – Тут же трава. Пока всю степь на пузе облазал – вот тебе и минутное дело… Хорошо, еще нашел, а то прошлый год…
– Ну ладно, поехали, поехали! Жми на всю железку. Петр Ильич беспокоится – поезд…
– Поспеем, – ответил Федя, но едва они сели, должно быть, и впрямь нажал на всю железку: "газик" с места помчался по темнеющей степи так, что у обоих захватило ветром дыхание.
Первые три недели после отъезда Ершова прошли для Алеши в удивительном внутреннем покое. Правда, вначале он все боялся, что та радостная уверенность в будущем, которая возникла в нем тогда, в степи, вот-вот исчезнет. Но, к счастью, необыкновенное это состояние не проходило, а, наоборот, с каждым днем все более крепло, становилось своим, привычным. Вскоре Алеша заметил, что оно как бы обновлялось всякий раз, когда он начинал думать о той беседе с Петром Ильичом. Тогда в сердце подымалась теплая волна, а в сознании возникала не очень ясная, но растроганная, благодарная и словно бы улыбающаяся мысль – как здорово все получилось и до чего же правильно, что есть на свете Петр Ильич Ершов, капитан дальнего плавания! – и не успевал он додумать это до конца, как чувство радостного спокойствия и уверенности овладевало им еще с большей силой.
Впервые Алеша мог смотреть в будущее без тревожного беспокойства. Все теперь представлялось ему простым, осуществимым, возможным, только бы иметь в этом будущем рядом с собой Петра Ильича, чтобы всегда можно было получить ответ, пусть иногда насмешливый, но всегда объясняющий и потому спасительный. И тогда ждущая впереди жизнь, сложная, полная трудно выполнимых требований, непонятная еще жизнь, станет простой и ясной, не будет ни сомнений, ни колебаний…
Но об этом, так же как и о беседе с Петром Ильичом и об их уговоре, Алеша не говорил ни отцу, ни Анне Иннокентьевне. Что-то мешало ему быть откровенным: та ли внутренняя целомудренность, которая препятствует порой человеку говорить о некоторых движениях души даже с очень близкими людьми, суеверная ли боязнь, что драгоценное для него новое чувство тотчас улетучится, если о нем сказать вслух, а может быть, просто ревнивое мальчишеское желание скрыть от всех замечательные свои отношения с Петром Ильичом. Так или иначе, дома и не подозревали, что он решился отказаться от мысли о военном флоте.
Тем более не касался он всего этого при встрече с Васькой Глуховым, к которому собрался лишь на десятый день. Он не только не поделился с ним новостью о "Дежневе" (Петр Ильич на прощание посоветовал держать ее при себе до того, как подтвердится возможность устроить его юнгой), но даже о самом пребывании у них такого необыкновенного гостя сообщил вскользь, мимоходом. Вообще встреча приятелей, первая за это лето, прошла как-то вяло. По обыкновению, они сразу же пошли на "вельботе" в поход, но к ночи вернулись: игра явно потеряла свою увлекательность – не то оба выросли, не то Васька чувствовал, что Алеша что-то недоговаривает, а тот с трудом заставлял себя держать обещание, данное Ершову.
Поэтому утром он с облегчением сел на велосипед и отправился домой, увозя, впрочем, ценнейшую для него сейчас добычу: атлас мира, только что полученный по подписке Васькиным отцом. Едва перелистав карты, Алеша тут же выпросил его на недельку, соврав, что готовит к осени доклад на военно-морском кружке о стратегических базах империалистических флотов. Атлас был необычайного формата, размером с газетный лист, и его никак не удавалось пристроить ни к багажнику, ни к раме. Алеша решился было держать его всю дорогу под мышкой, но Васька предложил ему "присобачить" атлас на спину вроде панциря черепахи. Сравнение это Алеша оценил уже на втором часу езды, когда скорость велосипеда заметно снизилась, но нисколько не раскаивался в том, что повез этот громадный фолиант.
Атлас стал первым его другом и собеседником. Алеша мог сидеть наедине с ним целыми часами, изучая вероятный маршрут "Дежнева" и стараясь вообразить, что таят в себе условные очертания островов, капризные зазубрины береговой черты, алые извивы теплых течений, синие пучки трансокеанских линий, мелкий шрифт бесчисленных названий. Скоро у него появились свои любимцы. Это была, во-первых, "Карта океанического полушария", построенная в такой хитрой проекции, что на нее попали лишь белое пятно Антарктиды, куцый хвостик Южной Америки да Австралия с Новой Гвинеей и Борнео. Все же остальное пространство этой половины земного шара было залито благородной и вольной синевой трех океанов – Тихого, Атлантического, Индийского, и когда Алеша всматривался в нее, у него захватывало дух: так величественна и громадна была эта соленая вода, где темнели километровые глубины глубокой голубизной сгущенной краски.
Другим любимцем оказалась "Карта каналов и проливов". Каналы Алешу не очень интересовали, а вот проливы… Крупными бесценными жемчужинами они нанизывались на то волшебное ожерелье, которым путь "Дежнева" охватывал евразийский материк от Ленинграда до Владивостока: Зунд, Каттегат, Скагеррак, Па-де-Кале, Ла-Манш, Мозамбик, Малаккский, Сингапурский, Фуцзянский, Цусимский… Названия эти звучали как стихи. Глядя перед собой затуманенным мечтою взглядом, Алеша повторял их наизусть, и перед ним, накренясь, неслась по крутым волнам шхуна под штормовым вооружением. Впрочем, она была не видением грезы, а картинкой на этикетке того флакона, который позабыл Петр Ильич или просто бросил, так как одеколону в нем было чуть на донышке. Алеша нашел его по возвращении со станции и тут же поставил к себе на стол. Порой он вынимал пробку, удивительный корабельный запах снова распространялся по комнате, и тогда казалось, что Петр Ильич бреется у окна, и за спиной вот-вот раздастся его рокочущий голос.
Вскоре Алеша не на шутку начал тосковать по нему и потому страшно обрадовался, когда наконец пришло из Ленинграда письмо.
В нем Ершов суховато сообщал Сергею Петровичу, что обстановка несколько изменилась: его срочно посылают в рейс, не очень длительный, хотя и хлопотливый, отчего ему пока не пришлось разузнать, как будет с Алешей, но так как капитаном "Дежнева" он остается, то по возвращении надеется все уладить и получить – согласие начальства.
В письме ясно чувствовались какие-то недомолвки. И тот внутренний покой, в котором жил Алеша все это время, исчез. Начало казаться, что с "Дежневым" ничего не получится: начнут гонять Петра Ильича с рейса на рейс, а там и вовсе забудут, что он капитан "Дежнева"… Алеша совсем было загрустил, но через два дня пришла открытка, адресованная уже прямо ему. На ней был белый медведь, житель Московского зоопарка, и короткая шутливая фраза: "Не думай о нем – и болезни конец!" Открытка была послана из Одессы, и Алеша понял, что это прощальный привет перед выходом в рейс. Он повеселел, посмеялся над своими опасениями насчет "Дежнева" и с прежним увлечением вернулся и атласу; отвезти его в погранотряд он никак не мог решиться, хотя обещанная "неделька" давно кончилась. Приближалось Васькино рождение, и он решил еще задержать атлас: не ездить же два раза подряд!
Утром седьмого августа он засел за атлас сразу же, как проснулся, чтобы напоследок заняться им всласть. Он попрощался со своими любимцами, еще раз проследил весь свой будущий путь, изученный уже основательно, и стал переворачивать одну страницу за другой. В этом занятии он не слышал, как в комнату вошел отец, и поднял голову только тогда, когда тот положил ему на плечо руку.
Сергей Петрович был бледен, губы у него как-то странно прыгали.
– Алеша, – сказал он негромко, не глядя на сына. – Письмо тут пришло. Из Ленинграда.
У Алеши вдруг пересохло горло. Он молча смотрел на отца, торопя его взглядом.
– Петр Ильич погиб, – с трудом сказал Сергей Петрович и почему-то добавил: – Значит, вот так.
Он положил на атлас листок почтовой бумаги. Алеша прочитал короткое письмо, подписанное незнакомой фамилией, ничего не понял, заставил себя сосредоточиться и прочел еще раз. Только тогда до него начал доходить смысл.
Кто-то сообщал, что судно, которое Петр Ильич повел в рейс из Одессы в Барселону с грузом продовольствия для испанских детей, было торпедировано фашистской подводной лодкой. Четырех человек подобрал позже французский пароход, и эти люди рассказали, что взрыв пришелся прямо под мостиком, где был капитан.
Листок продолжал лежать на карте. По верхнему полю ее тянулся длинный заголовок: "Средние температуры воздуха в июле на уровне земной поверхности". Алеша механически прочел эти слова несколько раз подряд и потом, избегая глядеть на листок, закрывавший Гренландию, перевел взгляд на середину карты, привычно следя за движением "Дежнева" вдоль берегов Европы и Африки.
Но все было залито кровью. Средиземное море, Бискайский залив, сам Атлантический океан – все было разных оттенков красного, кровавого цвета. Местами вода темнела сгустком свернувшейся уже крови, местами алела, словно текла из свежей раны. Везде, куда ни смотрел Алеша, была кровь. Материки купались в крови. Только безлюдная Арктика и такая же безлюдная Антарктида выделялись белыми и желтыми пятнами. Вода нигде не была синей. Нигде не было благородной вольной синевы океанов. Материки купались в крови. Это что-то напоминало, что-то такое уже было. Ах да, бойня. Синей воды нет. В воде мины. А где плавать? В воде подлодки. Плавать-то где? Но почему все-таки все кровавое – и Атлантика и Тихий? Ах да. Это же средняя температура июля, а в июле жарко. Но войны же нет? Почему же взрыв прямо под мостиком, где был капитан? Ох, как хочется заплакать, а почему-то не хочется плакать! "Средние температуры воздуха в июле на уровне земной поверхности"… Жалко, что с "Дежневым" теперь уж не выйдет. Надо не об этом жалеть, а о Петре Ильиче. В общем, нужно, наверное, что-то сказать: стоит, ждет. Наверное, ему тяжело, все-таки друзья давно. "Средние температуры воздуха…"
– Ну, в общем, что ж тут сделаешь, – сказал наконец Алеша чужим голосом. – Наверное, ничего уже сделать нельзя. Я поеду. Обещал Ваське.
Он осторожно взял листок и, не глядя, отдал отцу. Потом закрыл атлас, но руки его не слушались – громадный альбом двинулся по столу и углом толкнул флакон со штормующей шхуной на этикетке. Флакон упал на пол, и тотчас же по комнате распространился удивительный корабельный запах смоленого троса, угольного дымка, свежей краски. Алеша ахнул и кинулся к флакону. Горлышко его было отбито, и последние капли одеколона вытекали на пол, пропадая в щелях досок. И, словно только сейчас поняв то, что произошло, Алеша упал лицом на флакон и зарыдал отчаянно, безудержно, бурно, не видя и не понимая ничего, кроме своего страшного, громадного, давящего горя.
Очнулся он в объятиях матери. Она не говорила никаких успокоительных слов, – она просто гладила его по голове и порой наклонялась к нему, легко касаясь губами затылка, но постепенно Алешей овладевала усталость и тяжелый, нерадостный покой. Он в последний раз судорожно всхлипнул, потом встал и пошел к умывальнику.
– Так я все-таки поеду к Васе, – сказал он, входя с полотенцем в руках. – Ты не беспокойся, все уже прошло.
– Когда вернешься?
– Не знаю. Дня через три, как всегда.
– Если лучше, поезжай.
Алеша долго с неестественной аккуратностью обертывал атлас газетами, потом привязал к нему лямку и перекинул ее через плечо. Анна Иннокентьевна вышла его проводить.
За совхозной рощей, как раз в том направлении, куда надо было ехать Алеше, темнела огромная, вполнеба, туча.
– Алешенька, остался бы, – сказала мать, беспокойно глядя на него, куда ж ты поедешь, гроза же непременно будет!..
– Надо, мама, – ответил он с непривычной для Анны Иннокентьевны твердостью – А вот дождевик, пожалуй, возьму.
Он снял в сенях брезентовый плащ, затянул его в ремни багажника, обнял мать и уехал, придерживая локтем громоздкий свой груз. Лохматый Буян увязался было за велосипедом, но, раздумав бежать по такой жаре, гавкнул: "Счастливого пути!" – и опять развалился в пыли, высунув язык.
Анна Иннокентьевна долго стояла у крыльца, глядя вслед. Дорога начиналась в самом совхозе, уходя в степь прямой стрелой, и Алешу видно было до тех пор, пока он не превратился в пятнышко, различить которое на черном фоне тучи стало уже невозможно. Но, и потеряв его из виду, она все еще с тяжелым и тревожным чувством всматривалась в темную громаду, которая как бы поглотила в себе ее сына.
Туча и в самом деле была необычайна. Черно-коричневая в середине и серо-фиолетовая по краям, она вылезала из-за горизонта, словно какое-то гигантское чудовище, готовое навалиться на степь, чтобы крушить, ломать, давить все, что окажется под тяжелым его брюхом. В мрачных недрах ее что-то пошевеливалось, ворочалось, будто перед тем, как начать разрушительные действия, там разминались под толстой кожей могучие мышцы. Солнце освещало тучу сбоку, и потому громадная объемность ее хорошо ощущалась, и шевеление это было особенно заметно: из середины к краям выползали переваливающиеся клубы, уплотнялись и в свою очередь выпускали из себя новые клубящиеся массы, непрерывно увеличивая размеры тучи. Порой в ее толще чуть видимой тонкой нитью голубого света сверкали беззвучные молнии.
И это пошевеливание, и эти мгновенные молнии, и неостановимое увеличение размеров – все было угрожающим, зловещим, бедственным. И хотя над совхозом солнце светило ярко и беспечно, небо бездонно голубело и жаркий ленивый воздух не двигался, было понятно, что далекая эта безмолвная еще туча в конце концов нависнет и над совхозом и что гроза обязательно будет. А Алеша, конечно, попадет в нее гораздо раньше.
Но не это тревожило Анну Иннокентьевну. Вещим сердцем матери она чуяла, что тяжелый нынешний день произвел в Алеше какой-то неизвестный ей переворот. Четверть часа тому назад на коленях ее лежал рыдающий мальчик, которого можно успокоить ласковым объятием, а сейчас на велосипед сел мужчина, принявший свое, мужское решение, о котором она не знала, но которое ощущала во всем: и в твердом его тоне и в том, что он поехал навстречу грозе, хотя, видимо, она будет страшной. Но ни удержать, ни вернуть его было уже не в ее силах.
И она стояла у крыльца, глядя в степь, где давно уже исчез Алеша, стояла и глядела, как через несколько лет будут стоять и глядеть вслед своим сыновьям сотни тысяч матерей…
Догадка ее была верна. Конечно, по степи навстречу грозе ехал уже не прежний Алеша. Теперь, когда первое тупее ошеломление горем прошло и первая судорога отчаяния отпустила сердце, он мог уже осмыслить происшедшее. Он мужественно попытался определить размеры своего несчастья. Они были невозможно громадны: только что сломалась вся его будущая жизнь. Потерян друг, первый взрослый друг. Рухнула мечта об океанах. Думать об этом было так же ужасно, как и бесполезно.
Тогда он заставил себя думать о будущем. Что же делать и куда теперь жить? Но он никак не мог представить себе будущего. Еще утром оно было видно вперед на целые годы, до диплома штурмана дальнего плавания во всяком случае, а сейчас… Дальше сегодняшнего вечера мысли его не шли. Вот приедет к Ваське, расскажет все, может быть, тогда что-нибудь станет ясно. Но что может сказать Васька? Нет, надо искать самому. Никто ему не поможет, кроме него самого. Петр Ильич верно сказал. Значит, надо думать.
И Алеша думал – настойчиво, стиснув зубы, наперекор всему, что болело в сердце и повергало в отчаяние. Подобно погорельцу, который, бродя по пожарищу, отыскивает, что же уцелело от огня, он искал в своей опустошенной душе то, с чем можно было продолжать жить.
Сперва ему казалось, что найти хоть что-нибудь годное среди обломков детства, взорванного час тому назад, невозможно. С печальным удивлением он вспоминал клятву на озере, серо-голубой севастопольский крейсер, спор с отцом в сосновом бору, военно-морской кружок, хлопоты с Васькой в горкоме о путевках… Все это было наивным, мальчишеским, все было звеньями распавшейся цепи. Потом в сознании его всплыло суровое и требовательное слово "долг". И тогда звенья эти неожиданно стали соединяться. Задымленные взрывом, залитые кровью, они снова складывались в цепь, порвать которую было уже невозможно.
Мысль за мыслью, довод за доводом в нем созревало решение. Оно не было новым. Новой была та убежденность, которую Алеша впервые в жизни ощущал в себе всем своим существом и о которой, наверное, и говорил ему Петр Ильич. Вот она и пришла, пришла сама, и он тотчас угадал ее, как те, кто никогда еще не испытал любви, угадывают ее приход. Ни в объяснениях, ни в доводах не было надобности. Была одна чрезвычайная простота: иначе – нельзя. Вот и всё, все доводы и доказательства. Он знал, что другого для него в жизни нет.
Нет – потому что в жизни нет жизни. Нет – потому что делать, создавать, совершенствовать что-либо немыслимо, если над тобой, над всей жизнью висит вот такая набухшая молниями туча. Она не может развеяться, она должна разразиться грозой, которая уничтожит все, что ты делал, убьет твоих друзей и тебя. "Гроза же непременно будет", – сказала мать. Удивительно, как люди видят грозу и не видят войны. Она вроде этой тучи. Ведь где-то там, у озера, уже гремит гром, льет ливень, и если здесь еще жара и солнце, так это не значит, что грозы нет. Впрочем, и сам он не понимал этого до сих пор. "Война непременно будет" – вот что он понимал. А оказывается – не будет, а есть. И все дело лишь в том, успеет ли он занять свое место в строю, когда туча придвинется сюда, где солнце и тишина.
Так решающий этот час в жизни Алексея Решетникова навсегда связался в его представлении с видением зловещей тучи, в недрах которой шевелилась мрачная сила и проблескивали молнии.
Год за годом война придвигалась. Там, где он жил и учился, была тишина и солнце, а где-то далеко, у озера Хасан, молния уже убивала и гром разрушал. Потом все чаще стали сверкать вокруг эти молнии, предвещавшие близость грозы: на реке Халхин-Гол, у Карпатских гор, в снегах Карельского перешейка, – пока июньской короткой ночью не разразился разрушающий, смертоносный ливень бомб и снарядов.