Текст книги "Пирамида, т.2"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– ...в смысле второй Вавилонской башни, что ли? Чтобы досрочно не разбежались по своим национальным закоулкам?
– Не отрицаю право каждого на свой собственный аспект при рассмотрении исторической действительности, но что же именно здесь огорчает тебя, браток?
– Прежде всего, – двинул пешку на доске Вадим, – вопиющая тысячелетняя бесплодность циклопических русских подвигов и жертв, совершенных, если по всегдашней нашей скупости судить, во имя какой-то чужой, никем не знаемой цели...
– Ну, браток, – встречной пешкой отвечал Никанор, – эволюция не знает напрасностей... И для лучшего охвата любой концепции полезно вникнуть в логику смежных звеньев. Зачастую природа, не считаясь с ценой, возводит довольно громоздкие леса, позволяющие постичь масштаб предположенной ею стройки. Правильно я понял тебя?
– Не совсем, но я объясню...
И продолжился давний меж ними, чисто мальчишеский и лишь в тот вечер окончательно размежевавший их спор о мировой роли России. К слову, хотя разногласия молодых людей проистекали из одинаково незрелых мировоззрений, на деле все там обстояло куда сложней, чем могло показаться дежурному подслушивающему уху. В сущности, Вадима всего лишь огорчала судьба отечества, просто жалел этот полный вдохновительных сказаний и ныне пламенем охваченный отчий дом, тогда как столь ортодоксальные с виду сужденья Никанора Шамина, наверно, самого значительного и загадочного явления в старо-федосеевском подполье, вряд ли диктовались прописями школьной политграмоты. Лишь особые качества его личностного спектра, сокрытые от современников под архаической внешностью, могли привлечь к нему расположение второго в стране корифея, тотчас после того, который тоже всех времен и народов. Это Никанору принадлежит забавная теория все сокращающихся не только геологических эпох, но и социальных формаций; так что ежели, округляя сроки, целым тысячелетьем рабовладельчество отделено от феодализма, от коего вдвое короче до капитализма, а последнему в России еще и века нет, то до желанного коммунизма вовсе рукой подать. Таким образом, признавая обязательную порядковую цикличность общественных стадий и всемерно содействуя укреплению нынешнего строя, он тем самым как бы подстегивал исторический бег людей в чаянии еще при жизни застать ту завершающую, итоговую фазу, где ему, по всей очевидности, и предстояло занять место успокоителя с дубиной, как это живописно и вскользь описано было в самодельном и поведанном мне Новом Апокалипсисе. Поэтому он и держался мнения, что факел социализма следует возжигать у нас, а не в средоточиях классического капитализма: с разгону таких тылов и резервов революционному тарану любое препятствие станет нипочем!
Не разделяя святотатственно-утилитарных воззрений своего противника на трагическую для русских громадность России, Вадим исходил из положенья, что империи и корабли имеют свои критические параметры, после чего тяга ли земная, морская ли волна сокрушают их в обломки.
– В великих деспотиях прошлого, – сказал он, – смысл общественного бытия сводился не к покою как высшему условию благоденствия народного, а к напряженным, сверхжертвенным усильям сберечь государственное единство от распада. Структура древнейших зеркально повторяется во всех последующих. Потому-то жестокий оккупационный режим становился в них принципом администрации по знаменитой формуле кнута и пряника, причем последний в целях экономии заменялся выгодным для репутации правителя и необременительным для казны оставленьем в живых. С вершины той ужасной власти и было изречено нашим курносым Павлом, что в России нет великих людей, кроме тех, с кем он говорит и пока говорит с ними.
– Сколько же раз за последние два века нечем дышать становилось в России, – продолжал Вадим, – и вспомни по зарницам в литературе, какая жуткая суховейная тишина установилась у нас в начале текущего века. Все мало-мальски передовое воздетыми руками и с поэтическим подвыванием призывало на свои головы всеисцеляющую грозу небесную – лишь бы дождичек потом! Она и занялась было снизу дружным огоньком, но успели затоптать, кроме искры, увернувшейся от сапога со шпорой. И вот, во исполнение желаний великий пал, соразмерный необъятной стране прошел из края в край по русской земле с превращеньем в целину самого уклада нашего, словно ничего раньше там и не было – ни славы и годыни десятивекового бытия, ни подточивших его грыжи и оскомины. Редкие потомки с почернелыми лицами бродят по родной погорельщине, подымают из-под ног обугленную ветошинку и, пепелок посдувши, гадают шепотком, чем это было раньше... И никто не задумывается пока, хватит ли нам хоть на столетнюю диаспору? А как ты думаешь, Ник, почему... они не плачут? Мужество, надежда или задним умом не расчухали пока смысл случившегося?
– Врешь ты, врешь ты все... – сопротивлялся колдовскому наважденью Никанор.
– Только перманентным, от непосильной громадности происходящим неустройством России... – продолжал Вадим, чуть поразвеялся обозначившийся меж ними холодок, – только тем и объясняется, что передовые русские, будучи не хуже прочих на свете, но терзаемые ущербным психозом мнимой своей, уже не только гражданской неполноценности, проявляли излишнюю падкость на соблазнительную, в ином историческом климате вызревшую иноземщину, к тому же рассчитанную на воплощенье в технологически однородном и последующее оползанье исключающем материале. Казалось бы, тамошнее, подревней нашего море житейское кипело как раз до нужного стандарта отшлифовать гальку житейскую, почему-то в крупном социальном строительстве покамест не примененную. У нас же с нелегкой Петровой руки внедрение заграничных диковинок всегда сопрягалось с нещадной подгонкой общественной личности к ввозному и в сущности отвлеченному эталону, да еще с переломом всего русского обихода в перегной под посев не проверенной на всхожесть новизны. Периоды эти сопровождались припадками знаменитой нашей совестливости по поводу безнравственного, при очевидной стесненности соседей, обладанья излишней жилплощадью обычно в виде публично-покаянных флагеллаций на глазах у иностранных наблюдателей в наглухо застегнутых сюртуках... Конечно, случались и на Западе исповеди с биеньем в перчи, но лишь на общегуманитарные темы, наши же, нередко крепостной титькой вскормленные умники разоблачались до полного срама, каясь в неприглядности своей отчизны от ее дремучего бездорожья и бородато-лапотной родни до пропойных кабаков и босого нищего Христа: самих себя шарахались в граненых зеркалах Европы. Не иначе как в оправданье криминальной громадности своей изобретали мы себе всякие вселенские призванья, мессианские векселя с обязательством по первому же кличу (но также и без оного) спасать человечество от любых напастей вплоть до главного Антихриста: принять его на грудь свою и в яму забвенья рухнуть с ним в обнимку... Когда же колыбельного состояния достигшие государственные старцы перестают понимать, что иной раз кораблю из-за риска разбиться о родимый причал выгоднее встречать волну в открытом море, то их с капитанского мостика удаляют в трюм на дожитие. Так и было поступлено с твоей элитой девятнадцатого века...
– Вот и спустился бы к ним взглянуть разок, как они там извиваются – хуже, чем на Калке под доской татарской, о чем толкуют под шумок бури твоей!
– А что, не унимаются, все галдят?.. О чем бы это? Вроде сбывается ихнее пророчество о русском-то мессианстве... Слиться в единую родню...
– ... это в смысле единой золы под посев грядущего? Не глумись, Ник, все еще далеко не закончилось пока.
– Я и не глумлюсь, только осмысливаю твои собственные речения. Не в том ли заключался предназначенный русским подвиг, чтобы ценою даже своего бытия сцементировать вечное братство тружеников, хотя бы и пришлось раствориться целиком в правде всенародной.
– Иногда пророчества сбываются и наоборот, – намекающе посмеялся Вадим. – А может, мы призваны примером собственного разрушенья показать миру напрасность мечтаний, бессмысленности башни без Бога!
– Невдомек, извини, про какого Бога толкуешь ты?.. Не того ли, которого в бытность при родителе обожал по-мальчишески за бороду теребить?
– Не тот, не тот в виду имеется, а еще национальный Бог, которого непременно пришлось бы принести в жертву всемирного блага, разумеется, если сие доступно уму твоему, – в беспамятном запале и сквозь зубы огрызнулся Вадим. – Потому так и жарко нам, что как раз на нынешнем-то нашем перекрестке решаются пути, судьбы и даже самый облик послезавтрашнего человечества, возможно, столь же на себя вчерашнего непохожего, как... – чуть не задохнулся он на слове, – как верблюд на водоросль!
– Круто загибаешь, браток, но образно.
– Мне-то уж не застать, да и не гонюсь. Завещаю тебе свой паек удовольствия! – закруглился Вадим, и тот отвечал кивком иронической благодарности.
– Видишь ли, Ник, – чуть спустя заговорил Вадим вполголоса, потому что ночные находки были сильнее страха и не хотелось уносить их с собой в могилу. – Откровения прошлых веков нередко состояли в том, что какой-нибудь проживающий в бочке чудак прочитывал иную дотоле неприкасаемую истину с изнанки. Вот так же когда-нибудь лихим математическим вывертом обнаружат единоличного Бога!.. Словом, может оказаться на поверку, что свой беспощадно-христианский подвиг Россия обязательно должна была совершить в предостережение потомкам от некоторых роковых увлечений. Тут у меня кое-что недодумано до конца, но все равно мир послезавтрашний будет совсем не похож на нынешний. И теперь для спасительного прозренья потребуется мощный катализатор в виде сверхмасштабных потрясений с пророком библейского ранга во главе. При твоем отменном здоровье ты еще застанешь трагический финал, когда пеплом отчаянья посыпавший себе башку и как бы с башни кинет своей обезумевшей от ужаса пастве прощальное и кратчайшее всех веков напутствие... И, знаешь, порой почти слышу ту невнятную уху моему, но, значит, безысходного смысла фразу, но что именно, не разберу отсюда, тотчас перекрытую животным ревом толпы... с перекатами до горизонта, застилаемого бешеными, исчерна-курчавыми, с этакой пламенцой облаками... Потом вихрь из какой-то дымящейся неопознаваемой ветоши опрокидывает на спину, и я как бы слепну ненадолго! – почти захлебнулся он в подробностях своего виденья и вдруг, устыдясь чего-то, припадочно вскрикнул на упорно молчавшего перед ним, и кто знает, не нарочно и впрямь подосланного к нему председателя всяких молодежных, правоверного толка, кружков и внутристуденческих комиссий, который щурится да мотает себе на ус его преступные в придачу к прежнему криминалу беспартийные бредни с целью последующего, где надо, разоблаченья. – Чего замолк?.. Не в ту сторону качнулся, сбрехнул что-нибудь не так? Тогда лечи меня, прижигай мои болячки...
И действительно, судя по внимательной приглядке, тот пытался поставить диагноз очевидной Вадимовой поломки, а заключительную тираду даже сопровождал кивками то сочувственного, то вопросительного, удивленья, словно прикидывал на глазок – в какую антигосударственную и жизнеопасную для блажного малого аферу могут с годами вызреть высказанные здесь скользкие идейки.
Никак не меньше полминуты ушло на размышленье.
– Вообще-то плохо дело, уважаемый, ежели голоса посторонние над ухом слышатся... – массивно поворочался он, и кровать железно порокотала под ним в тон его ворчанью. – Но совсем худо, когда помимо слуховых и зрительные такого рода наблюдаются явления. Вдобавок сдается мне, что предположительной добровольностью русского подвига очень хотелось бы тебе оправдать кое-какие неприглядные странички нашей истории, которые не могли быть иными по характеру всемирно-исторических заданий, потому что тут мы действительно работали за всех... Но тогда, при твоих плачевных прогнозах, невдомек мне, что именно тревожит тебя в русской судьбе?
– Ну, видишь ли... – замялся Вадим, машинально покосившись на стенку, – когда грядущее планируется на сытости животной и ненависти земной, то не боязно тебе, что вся прилежащая территория в радиусе действующей идеи неотвратимо превратится в кладбище мысли, вдохновений и надежд?.. Пока не выветрится ее отрава, – оборвался он, смущенный ироническим молчаньем оппонента. – Что собственно смешит тебя в моих опасеньях?
– Тот из Галилеи тоже проповедовал хлеб духовный и объятия на базе любви небесной, и, помнишь, чем обернулось дело?
– Ты исторические последствия имеешь в виду? – совсем сбился Вадим с темы. – Но все равно, мне просто жаль мою бывшую Россию, от которой многие под воздействием все той же идеи отреклись давно... и ты, как видно, тоже! Вот я и спрашиваю, дурень, зачем жалеть что-либо в послезавтрашнем мире, где, если бы даже продлилось время людей, все там начнется заново, если вовсе не с нуля, то вероятней всего с преднулевого состояния. Думай крупнее!.. Мы как раз выходим на магистраль финала, где пропадают не только личные судьбы, но и национальные биографии. Уже внуки увидят, как начнут рушиться царства и церкви, мафии и конгрегации... Что еще там? Новые взамен обозначатся меридианы и дробленья, еще больнее роковые трещинки просекут пошатнувшееся общественное сознанье. На глазах наших возрастает емкость листаемых страниц, необратимость совершаемых ошибок и как всегда на обратном пути домой быстрей, короче и торопливей становится шаг, чему не надо слишком огорчаться. По непреложному закону все сущее в едином потоке несется к генетически предуказанной цели, человечество в том числе... Смотри, как дружно и деятельно, подобно облачку танцующей ночной мошкары, спешит оно на дальнейший свет мечты, чтобы разбиться о холодное иллюминаторное стекло неведомого маяка. И тогда, по завершении цикла людей, прояснится бесповоротно, что с самого начала именно Земля, единственная, была пылающей столицей мирозданья, а галактические россыпи вокруг лишь дремучая провинциальная глушь, приданная им в качестве подсобно-приусадебного хозяйства. Естественно, по уходе хозяев неотвратимо сгинет туда же и бесхозная отныне, так и не освоенная ими вселенская окрестность...
Неожиданно такие торжественные нотки прозвучали в конце, что, как и следовало ожидать, краешек показанной тайны, столь утешительной в его нынешнем душевном упадке, пуще распалил воображение Вадима.
– Но дальше, по-твоему, дальше будет хоть что-нибудь? – жадно с заблестевшими глазами набросился он. – Хоть горстка сору, на худой конец, останется от нас, если не на разживу чего-то пускай совсем чужого, даже невнятного уму, то хоть в напоминанье кому-то о том, что непременно должно сохраниться...
– Дальнейшего не будет, – наотрез отказался Никанор. – Недаром покойников в дорогу провожают напутствием о блаженной стране без печали и воздыхания, без промфинпланов и очередей по отсутствию памяти, без которой все распадается в пепел... но пепла не станет. Самая безоговорочная слепая вера способна различить сквозь толщу большого времени максимум сусальную патмосскую мистерию. Никому не дано видеть за пределами зримости.
Никогда прежняя мальчишеская дружба их не достигала такой близости, когда излишними становились слова и беседа велась уже с перескоками через досказанное взглядом или молчаньем.
– Тогда давай напрямки. А он, шеф твой, знает, чем все кончится?
– Разве только пограничные вехи, перед тем как покончиться. Что тебя удивляет?
– Странно, что главный... ну почти главный, все равно!., и вдруг не знает. Значит, не может?
– О, слишком хочет и, видимо, весьма желал бы ускорить, пока не выродился в ничто, стучится и временами скандалит под окнами у антипода вплоть до шантажа всевозрастающей болью людской, но, судя по нервному поведенью последних лет, трепещет смертельно. – Ввиду крайней секретности сообщаемых догадок гость перешел на невнятное, почти сквозь зубы, бормотанье. – Хорошо, я поясню!.. Видишь ли, столь неприличный в богословском плане скандал как короткое замыкание человечины на себя должен будет явиться следствием некоего, уже надмирного события, причем бывшие любимцы небес, якобы созданные по образу и подобию ваятеля, автоматически станут отыгранной картой... Смекаешь теперь, в какой игре? Тогда заплаканное материнское множество с простреленными младенцами на руках предстанет досадной уликой божественной ошибки, а присутствие подобных свидетелей на пиру примиренья всегда бывало нежелательно для обеих заинтересованных сторон...
Чем дальше, тем туманней и опасней, приобретая все большую емкость, становился их диалог.
– Прости, не понял, – тихо спросил Вадим. – Чего же в таком случае опасается он, твой... гнева, расправы, униженья?
– Неизвестности... ввиду отсутствия подтверждающих сигналов сверху, а односторонние, снизу, домыслы наши в поиске мало-мальски логической концовки к предыстории людей, насколько видно мне вблизи, не дают ему достаточных гарантий. Заодно отвечу на вопрос, который вертится у тебя на языке... Видишь ли, у номенклатурных владык неба и земли, застрахованных от повседневных огорчений, всегда отсутствовало мускульное ощущенье допустимых норм как боли, так и блага, тоже отпускаемого в аптечных микродозах во избежанье золотухи. Привыкшие оперировать купюрами вселенского масштаба, они хлещутся меж собою войной и чумой, целыми океанами горя, подчас без учета безответной, на обреченных территориях, двуногой живности, из-за которой собственно и затеяли междоусобицу. Нынче нужны нам не крылатые генералы света и тьмы, а некто, способный просто пожалеть находящееся на исходе человечество, и еще неизвестно, чем обернулось бы дело, кабы нашелся третий, которого нет. И так как стрелка колеблется на критическом пределе, когда каждое полмгновенья может свершиться ожидаемая внезапность, то мой и завел меня при себе на предмет распознания любых, требующих особого вниманья, давлений и температур. Не скрою, мне тоже интересно при нем...
– И справляешься? – не без содроганья, если только не от морозного дуновенья в форточную щель, спросил Вадим.
– Пока не гонит.
– Труд собираешься писать, нечто по филологии преисподней или так, из любознательности?
– Рановато... сперва удостовериться, не мистификатор ли? – уклончиво, покосившись на форточку, отвечал Никанор и в доказательство сослался на подозрительные странности шефа в том аспекте, что, невзирая на демонскую принадлежность, скупкой душ не занимается, малолетних насильно в пазуху себе не вербует и в неприличных шалостях, помимо чисто академических, да и то через своих учеников, тоже не замечен.
Наперед надо сказать, приводимая здесь теория оскользнувшегося потомка, весьма наивная по своему провинциальному замаху в свете разъяснений товарища Скуднова о роли России во всемирно-освободительном процессе, выглядела еще более смехотворной, кабы не завершалась для ее автора выстрелом впереди. Все же при феноменальной памяти Шамина на однажды услышанное прощальная Вадимова иеремиада носит в его передаче не только эмоционально обедненный характер, несообразный его воспаленному душевному состоянию, но и зияет кое-где досадными логическими пробелами, непозволительными и для ущербной концепции. Объяснение сказанному надо искать не в пренебрежении Никанора к прошлому отечества, не в опасении криминальной темки о русской Атлантиде, – а скорее в похвальной, по крылатому отзыву профессора Шатаницкого, невосприимчивости нашей светлой, целеустремленной молодежи к глупым побаскам, вдохновлявшим и мучившим когда-то их расстрелянных предков.
В прежние времена Никанор нередко вносил охладительную струю в жаркие бредни приятеля, тем огорченней покачивал он головой теперь: какой вредный политический сумбур образовался в мозгах у последнего без его присмотра. До того договорился, к примеру, будто исконные беды русских заключались не в крепостническом укладе жизни в сочетании с самодержавством и религией, представляющей общеизвестный опиум для народа, а в некоем национальном гамлетизме нашем, составленном из всегдашнего сомнения в настоящем пополам с решительным отрицаньем прошлого вплоть до отказа от священных корней своих, коими нация якобы только и держится на отведенной ей территории.
С возрастающим отчужденьем внимал Никанор распалившемуся оратору потому, что кое-какие из услышанных соображений, копившихся в потемках души под воздействием окружающей жизни, были ему сродни, но избегал заглядывать в себя: все одно как в пороховой погреб да еще с помянутой свечкой в руке. По Вадиму получалось, будто историческое вдохновенье нации, получаемое от штурмуемых вершин грядущего, бесполезно без постоянной оглядки на могилы прошлого, так как при равенстве сторон шанс победы умножается преемственностью святынь народных, тем более могущественных, чем древнее... И тогда якобы гордость деяниями предков, нераздельная от обязательств перед потомками, становится чувством наследственного бессмертия, способного заживлять смертельные раны, превозмогать любую боль, а всего лишь моральное превосходство над противником превращать в численное. По тогдашним правилам, подобные идейки приравнивались к хранению взрывчатки, – правда, в разразившейся через два года военной грозе, под натиском танковых полчищ, некоторые смежные им – были вслух провозглашены с Красной площади, однако тотчас по миновании надобности отменены до следующего раза...
Мало того, путаясь в обстановке нынешнего дня, резвый молодой человек и в толкование вчерашнего вносил не менее сомнительное новаторство.
– Как бы ни порицали нас, – почти высокомерно посмеялся он, – заезжие и домашние гуманисты, за образующееся в центре такой сверхдержавы геополитическое давление, снимающее отдельную личность до стадии печально воспетого в литературе русской санкт-петербургского состояния человеческого вещества, только абсолютная и, пошли Господь, разумная государственная власть способна удержать такую далеко не монолитную глыбу в понудительно-структурном единстве.
Какая-то часть диалога промелькнула в молниеносной переглядке без чьего-либо перевеса или преимущества, зато Вадиму пришлось защищаться в конце:
– А что? Вроде гением да прочей статью мы ничуть не хуже других народов на свете, но почему же всегда складывалось так, что любое будущее всегда было дороже нам трижды ненавистного настоящего? Какие головы бывали на Руси, и почему-то не взбредало ни в одну, что именно баснословное богатство наше может стать причиной великой скудости, но вот приспел критический срок поставить ей итоговый диагноз. Ты никогда не вдумывался, Ник, откуда у нас такое горестное безразличие ко многому из того, что как раз в почете у соседей, начиная со святынь... почти воля к исчезновенью! Не здесь ли корни рано охаянного русского христианства, чтобы, освободясь от бремени неправедного владенья, швырнув его на кон как вступительный пай, влиться в некое вселенское братство... Нет, ничего не предлагаю, нас тогда в клочья разорвали бы неизбалованные соседи с более крутым шагом племенного воспроизводства. Да и поздно, пожалуй, уже завтрашний день на дворе: пора в дорогу! Но знаешь, по отъезде непременно остается от всякого горстка сору, а как заметут ее после в помойное ведро, тогда можно из сердца вон. Въезжают новые жильцы, переклеивают обои, моют окна по мертвеце... Так что не сердись и на мою! И оказывается, когда уже возврата нет, то при последней оглядке так явственно предстает карта покидаемой местности – как бы с горы... Вот и потянуло меня описать свои прощальные переживанья, да нужных слов не хватает, опять же и некогда теперь: каждую минуту постучаться могут... давай хоть устно! – И, значит, так сильно было чувство отбытия, что потребовалось машинально провести ладонью поверх свечи, над самым пламенем – на пробу, что ли, способен ли он пока воспринимать живительную сладость ожога? – Знаешь, Ник, переведя всю деятельность человеческую в экономический ключ, на язык барыша и сытого брюха, мы утратили представление о чем-то выше хлеба, калорийность коего всюду одинакова... Боюсь, когда-нибудь после меня вы и поскользнетесь на данном месте. Естественно, что голодный все мерит ценой еды, но, кто знает, что глянется ему, когда наестся до отвала! Тут как-то среди ночи ровно осенило меня, о чем они препираются на своем старинном наречье?.. Ну, те, в трюме. Вот опять... – и так достоверно подался ухом вниз и в сторону, противоположную от прихожей, что у Никанора незнакомый холодок побежал по спине.
– С тобой, браток, и спятить недолго, – поершился он, но любознательность была еще сильнее. – Так о чем же они там?
– Да, вишь, выясняют задним числом, кто меж них прав был. Ты при твоем здоровье еще застанешь, когда пытливый и беспристрастный потомок заново каждую пепелинку нашу пропустит через сито совести и мысли: только посмертное вскрытие дает следствию полную картину недуга. И выяснится, что старики-то не по глупости столько хлопотали над созданием строгого объединительного мифа, без коего народу и веку не прожить. Скоро, с почтительно склоненной головой узришь ты, как одно древнее зерно, за пазухой и паче жизни сбереженное от затоптанья, с обретением родной почвы даст могучий росток в обгон всех деревьев на земле... Извини за пышность слога, тут проще и нельзя... Вот и страшились за нее, матушку, не сломилась бы от собственного роста, вот и торопились золотым обручем предохранительно оковать: то третий Рим всемирного владычества придумают, то всеславянскую Софию православного мессианизма, а то русское правдоискательство учинят в духе ускользающей от разума запредельности. Но вот однажды приходит на смену то самое племя младое, незнакомое. Оно чужими жесткими очами созерцает доставшееся ему пространство – в его оценке не более как непроходная, клюквой да голубикой поросшая, неблагоустроенная чудская топь, и посреди ходит-покачивается рассветный падымок, из него-то и были накручены миражный Санкт-Петербург, также дозволенный нынче к оперному исполнению Китеж-град, еще там что-то забывать стали мы сами, бывшие!.. Оно, может, и не следует огорчаться, что слишком уже быстро осваивается наконец-то освободившийся из-под России пустырь: прошлое нередко бывало строительной площадкой для довольно непредвиденных новинок, а могилы служили материальным пособием к познанью отдаленной старины. Да и попривыкли, что кругом беззаветно шуруют задумчивые деятели – то первейших святителей наших, страны созидателей, потрошат на предмет научного разоблаченья, то скорбный ил со дна черпают бадейками на Светлояре в опроверженье былого суеверья, будто в пасхальные ночки тихий благовест, сочась из озерной глубины, стлался по бережкам на радость туземцам в лубяных сапогах и дикарских бородищах, – Вадим невидящим взором косился на стопку книг, которые ему уже некогда было прочесть.
– Эге, брат, вон ты куда... вон куда загибаешь! – на всякий случай, если бы вдруг ожил тот, за стенкой, вторил Никанор и головой качал на слишком уж откровенное обнажение наипреступнейших в ту пору корней. – И даже язык себе какой-то псалтырский изобрел!
– Ничего, мне теперь все можно, – успокоительно кивал Вадим своему гостю, коему, как праотцу поколений, естественно было в создавшихся условиях хранить себя от любой беды. – И уж позволь досказать... все одно как папироску дают иным на неполную затяжку! Так вот, не покидает меня щемящее чувство, Ник, что мертвые наши с тревогой прислушиваются сквозь толщу земную ко все приближающейся ударной бригаде наследников своих, ради кого принимали на себя безмерные труд и подвиг. Не знавшие трепета в битвах, горестно ждут они свидания с возлюбленным потомком, который если и не сделает нехорошо в их гробовом уединенье, то как минимум облепит воском чью нибудь черепушку познатней для прояснения научной проблемы, скажем, насчет иностранного влияния на куаферское искусство мономаховых времен... да ладно еще, кабы собственными руками! Так выясняется на расставанье, прав был умный барин Петр Федорович насчет единственно феодально-крепостнической мышеедины в родовой нашей шкатулке. Вот и галдят в своем трюме, хреновья, что выполняющему промфинплан нынешнему труженику ровным счетом ни к чему устарелая их, если б даже и бескорыстная брехня о некоторых тайностях национального бытия. Да и нынче, поигрывая на гармошке в участившийся перекур, терпеливый кормилец наш уже не без досады посматривает на мыслительные забавы подозрительно-крутолобых чудаков. И значит, не по логике мудрецов движутся народы по орбите времен, а по своим неведомым грозным судьбам...
– А как же иначе-то? – всерьез нахмурился Никанор. – Ему воевать послезавтра: большая война на повестке дня... Ветерок ее не чуешь на щеках?
– Что же, тем своевременней мои страхи, – недобро усмехнулся Вадим.
Беседа принимала все более острый характер, уже тем одним обременительный для Никанора, что брал на совесть тяжкий грех ее утайки от соответственных инстанций. Даже представилось на момент, как тот, цепляясь за воздух, балансирует над пропастью: было бы вовсе подло столкнуть туда дружка. Выяснилось в довершенье, что гражданские треволненья Вадима Лоскутова диктовались не только грубым развенчаньем русского мифа. Он исходил из того, что разломавшая межэтажные общественные перекрытия революция наряду с пороками сословной верхушки выявила и в низах не менее существенные, обычно не замечаемые радетелями горя народного – если не в оплату собственного своего, по сравнению с ними, материального благополучия, то из великого по соображениям гуманистическим великодушия. Оказалось, при всей святости, из простонародных, носители их такие же люди, как он сам, Лоскутов Вадим, а кое в чем суть похуже. К тому же происшедшее в те годы решительное и отовсюду вытеснение его, довольно бесполезное порой, как бы освобождало от естественных раньше, иногда даже преувеличенных обязательств в пользу меньшей братии, диктовавшихся долгом отмеченного ныне социального старшинства. Новый порядок поощрял любые классовые – и, с оговорками, беспартийные общечеловеческие побужденья, но с административной твердостью, особенно в бывшей России, подавлял порванные внутринациональные связи, пока все не срастется по-новому.
– И думать о них мне все одно, что босому ступать по осколкам битого стекла, – со сходным скрежетом в голосе обронил Вадим.
Еще получалось у него, что добровольная христианская заповедь любви к ближнему, противопоставлявшая милосердию одной стороны обездоленность другой в степени, необходимой для сострадания, теперь в условиях регламентированного гражданского общежития выглядела оскорбительной филантропией и замещалась параграфом о взаимозаинтересованности, где неписаный моральный принцип подменялся карающей статьей закона. Здесь-то и возникали у него злосчастные раздумья о прочности нравственного здания, воздвигаемого из не наблюдаемых в природе конституционно-стандартных, химически чистых элементов.