Текст книги "Пирамида, т.2"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Несомненно, супруги Филуметьевы сами были повинны в своих несчастьях. Имея полную возможность соорудить и себе ответные подмостки под потолком для посменного, хотя бы по часу в день, лежания там ухом к отдушине, они могли выудить ценнейший материал об одном беглом колхознике с той же фамилией, в подпитии изрядно костерившем Советскую власть, однако из ложной щепетильности погнушались пустить в ход оружие своего врага. И значит догадывались о магических свойствах вентиляционной трубы, потому что вышеизложенные сведения о соседе были преподаны Вадиму иносказательно, в смягченных тонах и, несмотря на припущенную погромче радиомузыку, почти шепотом – видимо, из нежелания дополнительным озлоблением усложнять и без того трудный регламент коммунального общежития.
Под монотонный рассказ филуметьевской супруги, без единого всплеска гнева или жалобы, Вадим еще и еще раз обегал взором комнату, погруженную в зеленоватые, по абажуру, сумерки. Если полное отсутствие мелочей, загромождающих вниманье сверх своего служебного предназначенья, указывало на умеренные потребности хозяев, то старомодная, не позднее начала века, добротность мебели, вполне заслуживавшей наименование недвижимость, позволяла судить о степени достатка для ее приобретения и, следовательно, о давности филуметьевской славы. Безгневное достоинство, с каким профессорская жена рассказывала о своем смертельном враге, также указывало на привычку ко всеобщему и безусловному уваженью.
– Не сочтите, милый юноша, мои мысли за ропот или фронду, одинаково бессмысленные в нашем положении, – тихо и плавно говорила меж тем Анна Эрнестовна. – Хотя по воспитанью моему мне и претит нынешнее стремленье победителей истребить полностью расу господ, умственных в том числе, терпимых порой разве только по соображениям оборонного характера... Но я готова понять постоянное раздражение абсолютного низового большинства против любого превосходства, как бы уличающего тебя в ничтожестве. Иван прав в том смысле, что гуманизм именно так и должен был неминуемо закончиться. Не скажу, что забавно наблюдать свою ликующую нацию с высоты эшафота, но... что поделаешь, дорогой мой? Когда природе понадобилось чье-то изгнание, она атакует обреченное со всех точек одновременно, довольно гадкими средствами иногда... В данном случае она применила тараканов. Не улыбайтесь, их необозримые полчища за стенкой готовы к ежеминутному вторженью. Мы с Иваном еле поспеваем ловить их, потом по часу, по два лежим в одышке, расставив пальцы.
– И знаете, что занятней всего... – тоном научного сообщения вставил сам Филуметьев, – иногда наблюдается попеременный, с обоих флангов, маневренный охват с явным расчетом измотать противника!
– И вы думаете, соседи нарочно подпускают их сюда? – заражаясь от них дрожью отвращенья, поинтересовался Вадим.
– О, вряд ли даже понимают наступательную мощь своего оружия. Просто они взаимно прижились и не замечают друг друга: сама природа помогает им в освоении новых территорий. Это первый вечер за месяц, что их почему-то не видно. Действительно, в нашей, возможно, слишком чистоплотной семье ужасно не любили всякую домашнюю насекомую нечисть. Умерла бы на месте, если бы увидела на себе хоть одного!
Из-за той напрасной тревоги Вадим снова услышал Анну Эрнестовну по меньшей мере двумя-тремя фразами позже.
– ...и вообще плохо разбираюсь в большой политике, хотя и посещала подпольный кружок у себя в Бестужевке, – продолжала она в развитие упущенной мысли, и Вадиму показалось вдруг, что она умнее и искреннее своего супруга. – Существо революции я постигла лишь в наши годы, а тогда наравне со всей интеллигенцией нетерпеливо звала ее, воспринимая как некое благое обновление жизни наподобие шквального тропического ливня. Но мне всегда была противна встречаемая в русской деревне зависть так называемого бедняка, особенно под хмельком, к своему соседу по поводу самовара или новых яловых сапог... нередко доводившая и до поджога в особо ветреную осеннюю ночку. Мы тоже дважды горели заодно. Не сочтите за сословное зазнайство, я не камергерская дочь, имею право сказать все в лицо моему народу, потому что сама из низов... о чем, правда, не пишу в анкетах с тех пор, как имущественный ценз революционной благонадежности снижен через безлошадность, беспородность, бездомность чуть ли не до полной нищеты. Тогда отец мой, мастер кровельного дела и почти предприниматель (у нас в Прибалтике это была уважаемая профессия, почетное звание), держал при себе двух учеников.
– Ну, чего ты так волнуешься, Аня, словно оправдываешься перед ним! – с жалостью в голосе сказал Филуметьев про смутившегося гостя, который уже догадывался, что с таким количеством ненужных подробностей оправдывается не только перед ним, гостем, но и тем, четвертым, чье незримое ухо уже подразумевалось здесь с самого начала визита по ту сторону вентиляционной трубы.
– Не мешай... – отмахнулась жена. – Короче, не располагая ни специальными знаниями, ни достаточной самоуверенностью, я никогда не пыталась предопределять и тем самым диктовать строй жизни нашим потомкам. Мне даже кажутся иногда бесплодными подобные попытки, если судить – с каким кровавым иногда ожесточеньем последующее поколенье свергает стеснительные предписанья не далее как дедов, кстати – неспособных порой благоустроить и свое собственное житьишко. Поэтому я ужасно завидую иным нынешним ораторам, вот и этому тоже!.. С их жаркой безоговорочной убежденностью насчет всех завтрашних чертежей. Наверно, бесконечно весело жить и легко умирать с таким ясным прозреньем человеческого счастья... Ну-ка, помолчите все капельку!
По ее знаку муж и гость прислушались к непрестанно действующей радикоробке над буфетом, истинное назначенье которой Вадим разгадал лишь теперь, когда как-то незамеченно для всех троих музыка сменилась речью. Противный голос бубнил что-то, словно в пустое ведро.
По безмолвной просьбе хозяйки Вадим сходил приглушить нестихающую громкость передачи.
– Уж нам с Иваном, конечно, не дожить до только что помянутого полдня, да и не подобает такому старичью самим видом своим омрачать большие праздники... – взглядом поблагодарив гостя, сказала потом Анна Эрнестовна, – но все же была бы не прочь призраком обойти места радостей былых: как именно там все устроится, что доставляло столько горечи на нашем веку. Бывает, пристанет неотвязный мотив, не отобьешься никак... Вот и у меня. Я не голодала в детстве, но, выросши в суровой скудости, привыкла семейный лад ценить, нравственную подоплеку общественной конструкции, не меньше чем, как говорится, материально-прожиточный индекс. Наверно, замечали и вы, несмотря на свою молодость, что, помимо капиталистов и тунеядцев, так успешно истребляемых революцией по чисто внешним приметам сытости, не меньшее зло жизни составляют просто плохие люди... Меж тем, в противность уже убитым они неуязвимы, потому что ни внешность, ни житейские манеры не позволяют их заподозрить в аристократическом происхождении. При отличных анкетах у них такой унылый голодный взор, что вряд ли успокоятся по достижении одного лишь гражданского равенства... Вы поправьте меня, пожалуйста, если по юридической безграмотности заврусь где-нибудь! Они и неподсудны, ибо в коммунальном обиходе убивают наповал без яда и ножа, следовательно, без внешних улик...
Да и в самом деле невиновны, что с наивной, порою детской жестокостью мстят единственно за свою духовную, ничем не возместимую обделенность. Врожденное от природы, не обусловленное социальной средой не может караться по закону, да и безумие-то лишь в крайнем случае подлежит принудительной лечебной изоляции. Да они и сильнее нас, так как мы с мужем ни за что не полезем наверх подслушивать у трубы их секреты... И, наверно, именно за это я почти ежедневно испытываю на себе их неприязнь за уход от драки, за примирительное молчание в очереди или трамвайной стычке, за способ носить шляпу, как они не умеют, за старание опускать глаза для сокрытия иронического блеска в них, что, правда, не всегда удается, и получается оскорбительный взрыв потревоженных площадных страстей... Не сочтите за дерзкое высокомерие – надевать на себя золото в домашней обстановке, зарабатывая ненависть, но по моим наблюдениям оно гипнотизирует соседей, которые как бы смирнеют при виде тусклого желтого сиянья, робея от зависти, что помогает мне сохранять личное достоинство и защититься от хамства, а может, и неприкосновенность в их присутствии, на кухне, например. Но охотно завтра же сдала бы надлежащему коменданту мой криминальный пустячок – под расписку, разумеется, что не потребуется что-нибудь в придачу, достигаемое разве только отделением головы от туловища... Впрочем, лучше послезавтра, потому что на равных то проклятое превосходство мое, если хоть сколько-нибудь имеется в действительности, выявится тогда еще сильнее. Но там мне уже нечем станет заслониться от тараканьей напасти, скажем, вроде надежной каменной стены, как прежде, по невозможности частного строительства ввиду хотя бы отмены денежной системы... Да и общество с полным правом осмеяло бы прихоть нервной барыньки, которая поэтому вымрет заблаговременно. В плане всечеловеческой идеи победа их вполне закономерна, даже священна, что отлично понимали и просвещенные римляне первых веков христианства... И потому естественное неудобство нашего нынешнего с Иваном состояния не дает мне смелости на точную биологическую квалификацию нашего милейшего соседа... К тому же всякая брань, не выясняя ничьей правоты, лишь уравнивает стороны в ничтожестве. Боюсь, однако, что поскольку он накануне эпохального открытия, что планомерной нивелировкой умов можно довести род людской до состояния, когда сам он будет жить и творить в большом доме человечества, свободном от межэтажных перекрытий, мне и хотелось бы спросить из чисто дамской любознательности... По-вашему, такой порядок пойдет на пользу земному шару?
– Простите, не совсем понятно... – с краской в лице ребячливо затормошился Вадим. – Хотите сказать, что удаление разделительных, так сказать, цеховых перегородок, обязательных даже в промышленном производстве, повлечет в социальном организме некоторый... ну, функциональный антагонизм, вроде перитонита, что ли?
– О нет, все гораздо проще... – улыбнулась Анна Эрнестовна. – Я хотела...
– Понимаю, хотели спросить – по какому параграфу конституции будут прописаны в будущем просто дурные люди?
– Нет, совсем просто... словом, как при тех же обстоятельствах постоянного и невыносимого чьего-то присутствия вы поступили бы на нашем месте?
Застигнутому врасплох Вадиму ничего не оставалось, кроме как плечами пожать в знак безвыходности положения:
– Мало ли что можно предпринять!.. На худой конец, чтобы уж не мараться, я просто бы сменил
жилплощадь на худшую в другом районе. И вообще, вам кажется, что это разумно – думать о будущем, которого уже не будет?
– Неужели вы думаете, милый Вадим, что в наши дни, когда страх жизни сильнее страха смерти, вас минует жуткая необходимость довериться чуду, чтобы не оступиться в бездну? – осторожным намеком на возможную неизбежность осведомилась хозяйка.
– Ну, с годами и в тоскливом пред исходном поиске надежды на любое, пусть самое мизерное существование за рубежом бытия может пригодиться и утешительная аналогия с гусеницей, которая, укутавшись однажды в свой гробовой кокон, по прошествии сроков вылетает на свет божий нарядным мотыльком. Но моему поколению, после всего случившегося, без памяти о прошлом и с неизвестностью будущего, уже не страшна никакая бездна впереди.
– Вот и напрасно, молодой человек, – назидательно сказал Филуметьев, – только мухи не боятся бездны. Они не разбиваются при паденье.
Наступила пауза, в течение которой жена просила мужа не волноваться, чтобы не повторился вчерашний приступ.
– Спасибо за полезные сведенья из насекомой жизни, – сказал наконец Вадим, как бы приглашая хозяина держаться в рамках мирной полемики. – Тогда чем же по-вашему применительно к людям, дорогой Иван Платонович, объясняется наше бесстрашие – нехваткой воображения или легкомыслием юности?
Филуметьев лишь руками развел от бессилия ответить на каверзный вопрос:
– Скорее общим недомыслием людей о самой мысли, которая предназначалась на нечто большее, чем обслуживанье в хомуте цивилизации не только нужд ее, но и пороков. Лично мне мысль рисуется шестою, после пяти предшествующих, фазой единого вселенского вещества и очередною ее уже мерцающей ступенькой при восхождении в запредельную и все еще не окончательную высь, откуда раскрывается глубинная панорама мироздания. К сожалению, способность мышленья о вещах, никем пока не подозреваемых, наделены лишь избранники... Да и то в форме кратчайших озарений, достижимых лишь при жизни, для чего, в сущности, и даруется нам она, тогда как для бессмертного наблюдателя в зените ленивая река времен течет быстрее мысли, так что героические свершенья целых эпох тотчас за пограничной чертой становятся для него шелухой их вчерашнего существованья. Не отсюда ли возникает греховный ропот о безжалостности божества? В земном же обиходе такое чисто небесное блаженство мышленья возмещается неменьшим роскошеством, кратковременным, зато одинаково с королями доступным даже нищим...
– По мнению уважаемого профессора, каким же именно волшебным роскошеством богатство уравнивается с нищетой? – почтительно справился Вадим.
Дабы покороче разъяснить свою громоздкую, несколько неуместную в присутствии жены и гостя концепцию, хозяин собрался было напрямки объявить причиной крушения человеческого мифа не что иное, как телесную усладу, посредством которой природа авансом, вроде конфетки, оплачивает родителям многолетнее преображение личинки в воина, поэта, мудреца... Но зачем-то покосился на жену, которая, зная склонность супруга к живописным подробностям, отрицательно качнула головой, и тот с ходу заменил щекотливую логику того же факта послушным усердием праотцев, деятельно стремившихся размножиться до той бесчисленности, как песок морской, которую библейский пророк почитал высшей небесной наградой праведности.
– Поначалу, в условиях пещерного комфорта, дело у них шло туговато, – уже без тени смущенья продолжал Филуметьев. – И вдруг, прорвавшись сквозь стенку естественного отбора, буквально на глазах наших превратилось в лавинное нашествие потомков, чем-то сходных с беженцами к нам сюда из завтрашнего века. Мощный потенциал цивилизации уже не успевает обеспечить им жизнеустройство и прокорм, откуда родятся голод, война и нищета, тоже не способные хоть на полнормы унять стихийно возрастающую плодовитость. Но кто знает, возможно, уже сейчас где-то в безвестном захолустье земного шара, склонясь над букварем, задумался о чем-то тихий отрок, послезавтрашний благодетельный изверг, который возложит на себя труд и грех большою кровью отсрочить хоть на век-другой неизбежный финал людского цикла? Вглядитесь пристальнее в трагический ландшафт грядущих столетий: серенькое небо судьбы над пустыней и на ней, простираясь за горизонт, несметная, впритирку сплюснутая толпа обезумевших особей, и каждая в задышке и с глазами навыкат, зубами и грязной бранью по невозможности высвободить кулаки обороняется от уймы таких же обреченных, как сама, пытающихся втиснуться в ее священное пространство. Энергия неутоленной ненависти повысит перегрев нашего органического вещества до критического уровня и завершится еще небывалым самовозгоранием человечины, после чего наступит ночь, вакуум, тишина, и сцена на некоторое время опустеет. По отсутствию мудрецов подобного калибра, как мы с вами, вряд ли кому-либо посчастливится придумать для современников более утешительный вариант, чем вера в чудо!.. – пошутил профессор, чтобы смягчить неловкость наступившего молчания.
– Значит, людям на уходе остается только примириться, будто их никогда и не было на свете? – справился Вадим, пугаясь своей догадки, что какая-то вовсе неодолимая печаль вдохновила старика на его доверие к мальчишке.
– Напротив, не надо предаваться унынию, – отвечал Филуметьев. – Мильон лет спустя, когда для вновь помолодевшей планеты будет проектироваться новая раса, достойная вечного жительства в том оазисе вечной праздности, будет учтена неудача предыдущей, нашей, созданной на базе глины, для которой, несмотря на литургические взлеты духа, тяга земная, могильная, оказалась много сильнее небесной...
– Вот и отец мой, истовый русский поп, помнится, сказал однажды, что смерть человека диктуется усталостью глины, а не души. Глине летать не дадено, – успел вставить Вадим.
– ... И оттого на утренней прогулке призраки в белых хитонах уже не станут рвать райские цветы, предназначенные не для свадебных букетов или погребальных венков, гербариев и популярной у охотников настойки под названием зверобой, а для благоговейного созерцания их, – ворчливо осудил он и вдруг почему-то попросил считать услышанное не признаком умственного износа, а лишь навязчивой идеей стариковства.
– Ну, порой и у молодежи возникают навязчивые идейки, не вполне созвучные с эпохой, – по внезапному наитию похвастался Вадим. – Весь последний месяц и меня, например, мучит одна такая неотвязная загадка, видимо, как у вас, единственное прибежище от вынужденного безделья.
– Если не тайна, то хоть вкратце и негромко поделитесь, какая она у вас и о чем, – оживился хозяин и чуть подался из кресла в ожидании ответа.
– В общем-то сущий пустяк, – смутился Вадим. – Почему радуга всегда представляется нам в виде половинки, хотя последовательно сквозь линзу и призму пропущенный солнечный луч, если не взорвется внутри стекла, должен, по-моему, образовать на экране сплошной спектральный круг с цветными кольцами внутри, и тени менделеевских элементов разместятся ли там по-прежнему, то есть теперь уже радиально, и если нет – то где и как? И вообще, могут ли сомкнуться полярные фланги линейного спектра? И тут возникает еще уйма разных сомнений. Жаль, что не успею, да уже и негде проверить на приборе мою бредовую головоломку, за которую на всемирном конкурсе недоучек мне в качестве приза, наверно, присудили бы самый большой арбуз текущего урожая, – путаясь в словах, объяснил он, разумея в ней нечто вроде морской раковины, прижав к уху которую, можно долго слушать странный гул текущего времени, преисподних вод или космических поветрий, способных заглушить фанфарный, пополам с пальбой, треск современности.
И опять наступила длинная пауза молчания, в течение которой Филуметьев неторопливо взял очки со столика и долго вглядывался в лицо смутившегося юноши.
– Я думал, что мы оба только изгои эпохи, но оказалось, что мы еще и родня вдобавок. Мне интересно с вами. И если вам действительно уже совсем не страшно ничто на свете, то навещайте старика почаще. Еще многое хотелось бы обсудить напоследок.
Возможно, он даже собрался вчерне наметить повестку следующей встречи, но тут в соседнем помещении раздался аварийный, сопровождающийся стеклянным дребезгом грохот, причем хозяева значительно переглянулись, и даже Вадим, в данном случае лицо постороннее, догадался, что это рухнул со своей наблюдательной вышки доцент колхозного права, успевший по дороге вниз ухватиться за бывшую филуметьевскую люстру.
Глава III
Пуще смерти трепеща повторного дядина визита, фининспектор Гаврилов с того памятного приключения как бы перестал замечать творившуюся у него под носом преступную, потому что вовсе беспатентную деятельность лоскутовской артели. Лишение службы за потачку мелкому частнику все же грозило менее грозным взысканьем, нежели за утайку родственника, столь лакомого для революционного возмездия. Однако в стремлении хоть вполовину сокрыть от недобрых очей людской поток на закрытое кладбище, починка обуви и прочих предметов обихода с тех пор производилась с доставкой на дом, к немалому удобству клиентуры. Разноской заказов, ближе к сумеркам, обычно занимался Егор: отрока с невинным свертком никак не заподозрить было со стороны в антигосударственном поведении. К сожалению, он тогда лежал в гриппе. Дуню же вообще берегли от подобных поручений, связанных с посещением старо-федосеевских трущоб, где безответственные люди, проведав – чьих она, могли вволю наглумиться над девочкой. Хотя последнее время кроме бани Матвей Петрович никуда не выходил, пришлось в тот раз взять упряжку на себя, тем более что под прикрытием начавшегося снегопада не так видно было подвыпившим шутникам его духовное обличье.
Часом позже, после отправки ходока к могущественному сыну за правдой и милостью батюшка вышел со своим мешком в обход заказчиков, но тут и сказались пережитые волнения в связи с предстоящим лишением крова. Жестокий мозговой спазм в какой-нибудь полусотне шагов от ворот свалил старика на обочину прилежащего рва. Не убранный кем-то своевременно хворост счастливо предотвратил опасное в Матвеевом возрасте потрясение головы, зато оказавшееся поверх кучи ржавое, без днища, ведро и нанесло значительные порезы в затылочной части... Тем более надо считать удачей, что засветло проходившие глазастые школьники рано приметили полузасыпанного снежком попа, обморозиться не успел. И наконец вмешательству небес остается приписать вовсе чудовищную сохранность принадлежащей труженикам обувки, коей пропойце едва хватило бы на изрядный загул с похмелкой, о.Матвею же даже по рыночно-утильным ценам вовек было бы не оплатить... Соседство кладбища и одеяние бывшего попа подсказали маленьким благодетелям местожительство их находки.
Все те полтора часа, что провалялся тогда в старо-федосеевской пустынности лицом в пестрящее, куда-то за спину ускользающее небо, никаких горестных мыслей не было, одно томительное влечение получить бы у судьбы за весь отжитой период недельную отсрочку, как иным дается каждогодный отпуск. Желание сбывалось. По отсутствию роскоши, болезни в домике со ставнями бывали самые простецкие, а тут и речь временами стала западать, и сложилось общее убеждение, что батюшка непременно помрет. Было хорошо лежать ему с закрытыми глазами, без думы о копившихся в чулане чужих сапогах, внимая домовитому потрескиванью огня в печурке и как бы витая над сущим: всегда не хватает нам одной, отпущенной сверх нормы, последней минутки уразуметь главное вне себя. Однако на четвертые сутки, как только больной стал понемножку вступать в общенье с домашними, не только в отрывочных фразах смежного смысла, но и во всем поведении его, особенно в попытке при каждом незнакомом шорохе за дверью привставать кому-то навстречу, проступало теперь жгучее ожидание кого-то. Хоть и не называл по имени, представлялась вполне естественной такая настойчивая, по мере приближенья к рубежу, потребность повидать возлюбленное чадо перед отходом в лучшие миры.
– Лежи, может, и почует сыновнее-то сердце, сам прибежит, – шептала на ухо Прасковья Андреевна, да и все в доме говорили шепотом пока: чуть погромче слово или стук вызывали физическое содроганье больного. – Уж мы и гадали хоть письмишком упредить, да боимся. Сгоряча то прибежит, а уж где надо непременно прознают: могут как за связь с религией от дела отрешить!
В то время, как отец готовился к исходу из жизни, сын на другом конце города тоже созревал к поджидавшему его, правду сказать, бессовестно запаздывающему страданью. Снова возникает стихийное недоуменье – каким образом, конституционально принадлежа к породе русских революционеров минувшего века, при наличии их знаменитой школы борьбы и подпольного опыта, с их беззаветной и, главное, доказанной, решимостью причинять боль другим во имя Добра и самим выносить смертельные удары, обреченные той поры столь кротко принимали назначенный им жребий. Летописцам надлежит выяснить: объяснялось ли их непротивленье одной лишь сомнительной нехваткой воли или отсутствием самой цели противодействия, потому что велся и в самом деле последний, бесповоротный бой. Больше того, подобно большинству их, Вадим как бы сам себя приводил в состояние, наиболее пригодное для бесчувственного прохождения предстоящих ему фаз. Он перестал бриться, питался по-мышиному из вчерашних крошек, научился с безразличием наблюдать себя со стороны, вовсе не отлучался из дому, чтобы не продлевать бессмысленной волокиты погонь и поисков, если бы наконец-то нагрянувшие за ним не застали его по указанному в ордере месту прописки. И так как утопающим свойственно сделать последний жадный глоток воздуха перед погружением в пучину, то смертельное томление духа и погнало Вадима на часок в Старо-Федосеево, как бы под предлогом обновить в памяти живительные подробности детства, на деле же в утоление сверхсекретной потребности от самого себя тайком внести ясность в свое положение, хотя бы с риском сократить ненавистную, насильственно навязанную ему отсрочку гибели.
Нет, никто не остановил его ни в подъезде, ни при выходе на улицу классическим наложением руки на плечо. Намеченный зигзагом через несколько городских окраин маршрут попутно обогащался незамысловатыми уловками, почерпнутыми из кино. Выйдя из дому в сумерках, Вадим к месту прибыл с наступленьем ночи. Не рассчитывая обмануть, тем более наповал замотать неминуемую слежку, он заключительный перед Старо-Федосеевом, в полкилометра и с отличным круговым обзором, пустырь пересек с постоянной оглядкой прямо по снежной целине. Давно были взяты все кругом, кто оказывал Лоскутову дружбу или поддержку, и куда бы ни подался – постоянно ощущал на себе черный следящий глазок, и, кроме того, круглосуточно ожидал подбегающую к нему взрывную искру, но, как ни вглядывался через плечо с замираньем сердца, никто, никто не рвался за ним вдогонку!..
И все вместе это наводило на безумную догадку о ложной тревоге, откуда, в свою очередь, возникало прегадкое, сквозь липкий пот, но вполне законное хотенье жизни. Ведь он не сознавал за собой никакой вины, кроме той дерзкой, безвредной в общем-то, повестушки об одном давно прошедшем египетском фараоне... Кстати, даже в случае ее напечатания в каком-нибудь расхожем еженедельнике никто, наверно, в наш трезвый век и не заметил бы содержавшегося в ней кощунственного предсказания о великом вожде, тем более что все пророчества недействительны, пока они не сбудутся...
Перед самым выходом на улицу Вадиму взбрела на ум лихая затейка вывернуться из уже намыленной петли с помощью хитрости в форме фиктивного алиментного иска, едва не примененного впоследствии и Егором в оборону от фининспектора Гаврилова, только в обратную сторону теперь. Прелюбопытно, как при очевидной враждебности мировоззрений все же роднившая братьев логика мышления предопределяла в сходных по безвыходности условиях и одинаковые меры самозащиты. В поддержку любимца о.Матвей не отказался бы подписать как бы от своего лица и куда надлежит адресованное заявление о помесячном взыскании от избытка устранившегося отщепенца на прокормление бедствующего родителя. Многие вчерашние пороки выглядели добродетелями сегодня и наоборот. Особо лгать не приходилось, так как и в действительности, пускай при ограниченных средствах, Вадим и рублика домой не послал, все же смутное чувство стыдной гадливости помешало ему подключить сюда и мать. Вообще, пока колесил по Москве, пополам с надеждой разыгравшаяся фантазия преобразила первоначальную наметку в грандиозное сочинение, способное своим елейно-консисторским стилем с уймой презабавных описок распотешить самое угрюмое начальство, а история учит нас, что послеобеденный юмор во все времена оказывал на властителей мягчительное действие. И в том заключалось острие замысла, что адресовать оное надлежало не в самый правительствующий верх с вереницей фильтрующих столов, а в ту, чуть пониже, оперативную инстанцию, где составляются ночные ордера на человеческие судьбы... Весь до стилистических мелочей придуманный за дорогу текст разом выветрился из головы, едва в небе, на фоне смутного и дальнего городского марева, зачернели проржавевшие, еще не поверженные, но уже с накренившимися крестами старо-федосеевские купола. По тем же соображениям конспирации Вадим подбирался к месту кружным путем, из низины, с обратной стороны.
Из перестраховки, чтоб не навлечь беды на отчий дом, он некоторое время, пока не застыл в своем пальтишке, лежал во рву возле кладбища, глазом и слухом поверяя предночное безлюдье окраины. Ровным счетом ничего не происходило вокруг, только сиплая музыка со столба, да еще сухая поземка все зачесывала вздыбленную горбом, до самого асфальта пролизанную лысину шоссе. Все еще сторожась погони, Вадим прямиком к дому не пошел, а сперва через знакомый с детства лаз в ограде выбрался на проложенный мальчишками сквозь кладбищенскую рощу, мимо сугробов и памятников, проход к знаменитой лыжной горке, откуда по дровяным надобностям натоптанная тропка вывела его позади сарайчика чуть не к самому крыльцу. Судя по освещенным окнам, все были дома, только дверей почему-то не успели запереть, невзирая на сравнительно поздний час. Через порог Вадим заглянул в столовую, но и там не было никого. Меж тем он нарочно рассчитывал опоздать к ужину, чтоб не попасть под перекрестный допрос домашних о его житье-бытье, но оказалось, что еще не садились в тот вечер: неприбранная, не менее как третьевошная посуда стояла на столе. В доме заведомо пахло бедой: даже дверцы буфетика стояли настежь, и еще кольнуло, хоть и пустяк, почему-то клетки с канарейкой не виднелось на привычном месте. Из родительской спальни доносились голоса, и, хотя чужого не было слышно, зато сладостно-униженная речь Прасковьи Андреевны, равно как и брошенная при входе на канапе дешевая женская шубка – но не та, страшного синего плюша, не Дунина, всегда приводившая его в стыдный трепет отвращения: чужая – предупреждали о присутствии посторонних в домике со ставнями. Хотелось, чтобы пробный, после долгой разлуки и до встречи с родителями, здесь состоялся разговор с сестрой, – с ней и раньше Вадиму бывало легче всего. Ко всему в мире относясь с болезненной, пограничной со святостью прозорливостью старшинства, она с полувзгляда угадывала состояние собеседника и, конечно, не только пощадила бы сама, но помогла бы ему избавиться от досадной любознательности домашних.
Знаменательно, что, немедля отозвавшись на мысленное произнесенье своего имени, она по интонации едва подуманного уловила, кто именно, новый, вступил в дом, – но еще вернее потому, что самый воздух тут был пропитан нетерпеливым предчувствием дорогого гостя.
– Ведь это ты, Вадим, правда? – из дверей, наугад окликнула она и с протянутыми руками пошла навстречу брату в сени, где тот из предосторожности тотчас посдвинулся в тень. – Какая радость, что ты пришел... Мы так боялись, что опоздаешь!