Текст книги "Город Эн (сборник)"
Автор книги: Леонид Добычин
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
Матерьял
Годулевич получила вызов на соревнованье и обдумала его. Два пункта приняла, два отклонила и в один внесла поправку.
По соревнованию она должна была вести работу среди масс на воздухе. Закрыв библиотеку, она каждый вечер с несколькими книжками переходила в сад и привлекательно раскладывала их на столике в конце аллеи. Под залог какого-нибудь документа можно было брать их и читать под фонарем.
Она сидела. Киноаппарат трещал. Оркестр играл от времени до времени. Мальчишки подбегали иногда и делали ей эротические знаки пальцами или смотрели на нее в картонные очки, похожие на маски, с красным и зеленым стеклышками, выдававшиеся к «Чудесам теней». Один раз мимо столика прошли два кавалера, разговаривая о крем-соде.
Когда било десять, Годулевич уходила. Краковяки и мазурки раздавались вслед. Светила иногда луна, а иногда висели тучи и мигали молнии вдали. Из окон венстационара, освещенные из комнаты, высовывались люди в незастегнутых рубахах. – Дайте покурить, – просили они. Годулевич убегала в страхе. Башмаки стучали. – Всё работаете, – говорила ей хозяйка, отпирая, и она ложилась.
В выходные дни она ходила на картину, если была драма. Когда шла комедия, она сидела во дворе на леднике. Она читала, а внизу расхаживали люди, петухи кричали. Приходили гости к инженеру Сидорову – инженер Смирнов из коммунального отдела и старушка Паскудняк из цеэрка. Малинников со скрипкой появлялся у окна, насупясь, и играл «Кол-Нидрэй».
Вечер наступал. Гремели иногда телеги. Музыка летела из садов. Дверь открывалась. Сидоровы, стоя на пороге, оба длинные, махали вслед своим гостям. Белеясь в темноте, они отмахивались.
Раз Смирнов вернулся. – Да, – сказал он, – вы слыхали новые куплеты «Ленин любит деток»? – оглянулся и запел вполголоса. Приблизясь, Годулевич кашлянула. Стало тихо, дверь захлопнулась, и гости разошлись.
Дни были долги, а недели коротки. Прошли кампании о кооперации и антивоенная. – «Работая на воздухе, – писала Годулевич в заявлении о предоставлении ей места в доме отдыха, – я не ослабила работу и в зимнем помещении. В результате мои нервы несколько расстроились». – И правда, она стала раздражительной и чуть не поругалась с абоненткой Рекс, которая спросила песенник.
В газете появилось объявление о чистке в коммунальном. Годулевич села и взяла перо. Она решила выступить там с матерьялом о Смирнове. Чтобы не забыть чего-нибудь, она составила записку.
В синем платье с желтыми полосками она отправилась. Венерики смотрели на нее из окон. На углах были расклеены портреты корифейки Степанянц и прима-балерины Праведниковой. Встречались абоненты и притрагивались к козырькам.
На чистке было людно. Председатель был шутник, и зрители покатывались. Коммунальщики сидели серые. Смирнов держал перед собой газету. Он дул на руки, подсовывал их под себя, вставал и выходил, позеленевший. Годулевич пожалела его. – Ну его, – подумала она.
Она раскаивалась в этом малодушии, когда приехала из дома отдыха, потяжелевшая на восемь фунтов, черная и шумная. Но ничего уже нельзя было исправить. Инженер Смирнов в ее отсутствие выбыл вместе с Сидоровыми в Таджикистан, откуда инженер Хозяинов по телеграфу известил их о местечках с дефицитными предметами и ставкой тысяча семьсот.
Уже прислали циркуляр о зимней культработе, и заведующий клубом обещал дать Годулевич почитать его. Старушка Паскудняк, несмело улыбаясь, приходила на закате и сидела во дворе. – Когда они грузились, – просияв, смеялась она, – помните? – сбежались люди и смотрели. – Я была в отъезде, – говорила Годулевич и рассказывала ей о доме отдыха. Старушка Паскудняк заслушивалась, тихая. Малинников в подтяжках подходил.
Она рассказывала, сколько там давали масла и какой приятный собеседник был товарищ Шацкий из Клинцов. Она рассказывала, как придумала заметку для живой газеты, и как с Эльгой Нохимовной Рог пошла смотреть деревню: хлеб уже был убран, и кругом просторно было; ящерица побежала из-под ног; покрытые соломой, показались избы – сани и ходы валялись возле них.
Чай
Произносили речи: и родитель Пехтерев, член горсовета (– Я скажу вам кратенько, – предупредил он), и заведующая, – поглядывая кверху, как колоратурное сопрано, исполняющее номер после кинодрамы, – и руководительницы, называемые тётями, и красноармеец Миша от содружественной части, – покраснев, – и Коля-пионер, – бася, – и Гаврик с детплощадки. Уговаривали выступить Агафьюшку, колхозницу. Она не соглашалась.
– Детки, – встала тогда докторша и кашлянула. – Мы передаем вас в школу. Но не надо беспокоиться. Там тоже будет врач, и он вам будет подавать медпомощь.
Поднялась кухарка Дарьюшка, поправила на голове платок и помолчала. – Детки, – жалостно сказала она, – вы довольны мной? – Довольны, – отвечали они. – Я вас обижала? – продолжала она спрашивать. – Ругала вас? Бесчестила вас? – Нет, – разжалобясь, пищали они хором, – нет! – Всe были тронуты.
Торжественная часть закончилась. Президиум сошел с подмостков. – Миша, – закричали дети, обступив красноармейца, и повисли на нем. Коля-пионер нахмурился и, отойдя в сторонку, ревновал. Родители толпились возле стен, рассматривая развешенные на них детские работы и «строительные матерьялы» в ящике в углу. – Тётя, – подзывали они иногда и спрашивали разъяснений.
– Детки, – появляясь в растворившихся дверях столовой, позвала заведующая. За нею самовар и кружки на столе видны были. – А для родителей, – блаженно улыбнулась она, – будет позже, когда отведут детей.
Всe посмотрели друг на друга. Для родителей! Вот это был сюрприз. – А я, пожалуй, не смогу прийти второй раз, – заявила мама Гаврика. – Так как же быть? – спросила у нее заведующая в раздумье, просияла и, обняв ее за талью, посадила ее пить с детьми.
Счастливые, напившись, они спели. – Мы вернемся, – говорили, уходя, родители. – Прощайте, дети, – восклицали тёти.
Пионеру Коле и красноармейцу Мише дали по конфете и, пока идет уборка, попросили подождать в саду.
Закат был красный, и антенны над домами напоминали «колья для насаживания черепов» из книжки с путешествиями. Белый исправдом казался синим. Арестанты, привалясь к решеткам, длинно пели: – А!
Красноармеец Миша поднял яблоко и подал Коле. – Как, брат? – взяв его за плечи, спросил он, и Коля полюбил его. Они разговорились. Незаметно летело время. Из открытых окон радиодоклады раздавались. Расходясь со стадиона, распаленные футбольщики, невидимые за забором, переругивались.
Чай был параден. Чинно пили. – Пироги, – сияя, поясняли тёти, – испекли мы сами, а жамочки нам отпустили в цеэрка. – Приятно было. Шайкина и Порохонникова перечислили предметы, выдаваемые из закрытого распределителя. Все оживились. Стало шумно. Дарьюшка, облокотясь, расспрашивала Мишу, что бывает у красноармейцев на обед. Агафьюшка развеселилась и рассказывала, как выходит на работу, а сама боится, чтобы не спалили двор.
Родитель Давидюк принес с собой гармонию. Поблескивая бляхами, она лежала. Перешли в большую комнату, и Давидюк уселся и закинул ногу на ногу. Вальс начался. Поправив галстук, Коля побежал к красноармейцу Мише, чтобы пригласить его. А Миша, обхватив техничку Настеньку, уже вертелся и нашептывал ей что-то. Дарьюшка смеялась и кивала на них. Тёти, уронив головки набок, скромно танцевали, взяв друг друга за руки.
– Поищем яблочка, – шепнула Порохонниковой Шайкина. Танцуя, они выскользнули. На крыльце был Коля. Не оглядываясь, он стоял лицом в потемки. Докторша сидела, съёжась. Подтолкнув друг друга, Порохонникова с Шайкиной остановились. Сорвалась звезда и покатилась, словно сбросилась на парашюте. Было тихо впереди, оттопывали сзади.
Пехтерев, член горсовета, появился на крыльце. Он почесал затылок. – Целое собрание, – сказал он. – А для воздуху, – хихикнув, пояснила Шайкина. Поговорили о водоразборных будках: горсовет постановил сломать их и поставить автоматы с дыркой для грошей. Пенсне блеснуло. Докторша заволновалась на скамье. – В Америке, – засуетилась она, – всюду автоматы: опускаете монету, и выскакивает шоколад. – Скажите, – отвечали ей.
Никто не расходился. Все хотели переждать друг друга. Докторша тянула канитель, рассказывая об Америке. Там, говоря по телефону, можно видеть собеседника. Там тротуары двигаются, там ступени лестниц подымаются с идущими по ним. Она рассказывала и рассказывала, под гармонику и топот, и не знала, как ей замолчать, хотя и чувствовала, что никто не верит ей.
Тимофеев
Провалившись на экзамене, Тимофеев не пошел обедать, а отправился домой и, сняв тужурку, улегся спать. Приземистый, с серым лицом и всклокоченной желтой бороденкой, он лежал на спине и храпел. Над его лбом, изогнувшись, как удочки, нависли несколько жиденьких прядей, в которые слиплись его водянистые волосы. Полинялая синяя сатиновая рубаха выбилась из-под пояса, и между нею и штанами виднелась закрашенная раздавленным клопом нижняя рубашка. Мухи садились ему на лицо, и он, мыча, сгонял их рукой, но не просыпался. Он проснулся только вечером, когда уже не было солнца и электричество горело в лампе, брошенной после ночной зубрежки с незавернутым краном. Он вскочил, и, спустив ноги с кровати, взял правой рукой край левого рукава и стал тереть глаза. – Надо велеть самовар, – сказал он себе и пошел искать хозяйку. Ее не было в доме, и он вышел взглянуть на дворе.
Красная луна, тяжеловесная, без блеска, как мармеладный полумесяц, висела над задворками. На красноватом западе тускнелись пыльного цвета полосы, точно сор, сметенный к порогу и так оставленный. Было тихо-тихо, и хозяйка, сидя на ступеньке, закутавшись в большой платок, не шевелилась, не моргала, наслаждалась неподвижностью и тишиной. Тимофеев сел ступенькой выше и молчал. Так они сидели, безмолвные и неподвижные, с глазами, устремленными на небо. Далеко-далеко просвистел паровоз. Хозяйка тихонько вздохнула и прошептала: – Фильянка. – Какая фильянка? – шепотом спросил Тимофеев. – Фильянская железная дорога. – И они опять замолчали и долго сидели, тихие и затаившиеся, пока не открылось окно и оттуда не крикнули: – Дарья Ивановна, где вы? Нельзя ли самовар? – И мне, пожалуйста, – сказал тогда Тимофеев, встал и пошел к себе.
Глотал он чай и жевал ситный задумчиво: что-то значительное, казалось ему, было в тех минутах, когда он сидел на крыльце и смотрел на мутноватое, сулящее на завтра дождь, небо.
Кукуева
Только что катались в лодке. Было очень весело. Разбитная барынька Кукуева была в кисейной кофте, прямо на рубашку – все было видно!.. Костин ужасно важничал. Плеснулась рыба. Костин крикнул: – Щука. – Этой бы щукой тебя по морде, – сказал Жорж. Все очень смеялись. Костин разозлился. – Покажи мускулы, – пристал Жорж. – Убирайся к черту. – У него мускулы, как тряпки. Хотите посмотреть, какие у меня? – Покажите, покажите. – Девицы ахали. Кукуева потрогала. – Как ваше имя-отчество? – Для вас я – Жорж. – Он всегда так отвечал: для вас – я Жорж…
Поел, напудрился и был опять на берегу. Луна белелась неопределенным пятнышком. В воде была гора с садами и церквами, расплывчатая, словно вышитая шерстью по канве. Над входом в сад Маркса и Энгельса трепались флаги. Жорж взял билет.
Народу еще не набралось. Музыканты на эстраде охорашивались, покуривали и глазели. В лоске скамеек отражалась краснота заката. Шурочка сидела, глядя на входящих. Увидев Жоржа, уронила головку – представилась, что не заметила. Он подошел и сделал под козырек.
– Здравствуйте… А я сегодня отчистил Костина: катались в лодке, и, знаете…
Он сидел развалясь, торжествующий. Она, счастливая, склонила легкую головку с светлыми кудряшками и тоненькими пальчиками разрывала васильки. На эстраде затрубили и застучали в барабан. Все встали и принялись ходить взад и вперед.
– Смотрите-ка, у этой расстегнулась юбка! А эта, кажется, со мной не прочь – видали, как подмигивает? – Шурочка смеялась и сжимала его руку.
Разбитная барынька Кукуева встретилась на повороте и погрозила пальцем. Сразу стало скучно с Шурочкой. – Пойдемте, я вас провожу.
Из воды смотрело небо с облаками. Луна желтела и выравнивалась. От тумбочек упали маленькие тени. Дверь в церковь была открыта.
– Зайдем, – сказала Шурочка.
– Зачем?
– Зайдемте.
Сторожиха подметала пол. Господь висел на лакированном кресте. Иоанн и Мария стояли.
– Так бы и я стояла, – прошептала Шурочка.
– Около меня?
В саду Маркса и Энгельса гремели литавры… Золотились лунным светом облака. Березы в палисадниках качали ветками. Обогнала телега и без грохота катилась, блестя на луне железными шинами…
– Ну, до свиданья. – Он побежал, боясь, что не застанет Кукуеву в саду.
А Шурочка все улыбалась маленькими блаженными улыбочками и старалась спрятать в тень счастливое лицо. – Ворона, – закричала мать за ужином: – Испакостила чистую салфетку. Господи, в кого такая удалась?
Нинон
Матушка Олимпиада истово читала басом. Зеркала были завешаны. Вокруг Нинон были расставлены притащенные из ее комнаты растения: мирт, лавр, эвкалипт, кипарис… Вчера она была нехороша, а сегодня распухла, морщины растянулись, и все находили, что она стала очень интересной.
Мари сидела неподвижно в уголке дивана, маленькая, седенькая, с трясущимися розовыми щечками, держа у носика надушенный платок.
Стуча палкой, вошла Барб Собакина, костлявая, с седыми усами и бородой, и перекрестилась на иконы.
– Здравствуйте, матушка Марья Петровна, – сказала она неестественным, ханжеским голосом: – Какое горе!.. Узнаёте меня?
Мари сконфузилась, заморгала и пролепетала: – Как же, как же…
– Хорошие люди, видно, и там нужны, – пропела Барб, покрестилась около Нинон, прошептала на всю комнату: – Какая интересная! – и притворным голосом затараторила, идя к дивану:
– Кружевцо у ней на чепчике!.. Научите, матушка. Простите, понимаю, что теперь не время, но мы так… – Она нагнулась и заглянула Мари в глаза: – не часто видимся… Как это вяжут?
Мари, смущенная, смотрела. Барб стояла перед ней, навалившись на палку, и выжидательно глядела.
– Тогда не здесь, – пробормотала Мари. – Может быть, пройдете в мою комнату?
– Семь петель делается на воздух, – суетливо объясняла она на ходу, отодвигая драпировки и толкая двери. – На воздух… Столбиком… да, вот, здесь, в сундуке, образчик…
Синяя лампадка горела у икон. На столике под ними две маленькие розы без ножек плавали в блюдечке. Почти не слышно было через несколько стен, как матушка Олимпиада бубнит по-славянски над ухом Нинон. Старухи сидели на скамеечках перед раскрытыми сундуками, перебирали куски кружев, вышивки, рассматривали их на свет, прикидывали их на черное, на красное и бормотали: – С накидкой… шашечкой… французский шов… – Мари взглянула на гостью, порылась, достала темную полированную шкатулочку, сняла через голову маленький ключик на черном шнурке и открыла.
– Барб, – сказала она и подала ей маленькую коричневую фотографию.
– Мари…
– Барб… сорок лет…
– Мари, вы знаете…
– Барб, это она… Утром, не успеешь причесаться, уже шипит: – Берегись ее, Мари! У нее на уме какие-то пакости. Она тебе натянет нос… – Трубила, трубила… а я…
– Я так и знала, – сказала Барб и засмеялась. – Как услышала сегодня, сейчас же взяла палку и явилась.
Мари захихикала. – Лежит кверху носом! Раздулась, как утопленник, а все – такая интересная, такая интересная!.. – И ты, Барб, тоже.
– Мари… глупенькая…
Они тихонько смеялись беззубыми ртами, и своими страшными коричнево-лиловыми руками Барб нежно гладила страшные ручки Мари и мутными белесыми глазами глядела в ее мутные белесые глаза.
– Ты все такая же хорошенькая, Барб…
– И ты, Мари…
– У тебя и тогда были маленькие усики и на щеках – пушочек… А помнишь, нас вели прикладываться, ты поправляла сзади пуговку, и я взяла тебя за пальцы…
– Да… Ах, Мари…
– Барб, помнишь…
Темнело. Горела лампадка. Розы в блюдечке пахли сильнее. Перед раскрытым сундуком валялось на полу белье. Старухи, улыбающиеся, умиленные, сидели на кровати. Матушка Олимпиада отворила дверь и позвала на панихиду.
– Сейчас, – сказала ей Мари. – Идите… Варенька, пойдем, бог с ними…
– Да, пойдем, бог с ними, – ответила Барб с счастливой улыбкой и подняла свою палку.
Они, обнявшись, медленно пошли по коридору. – Варенька, – мечтательно произнесла Мари, – а сколько счастья было бы у нас с тобой за сорок лет… Зажми нос, Варенька, – прибавила она злорадно, открывая дверь в гостиную.
Нинон лежала между тремя церковными подсвечниками, окруженная собственноручно взращенными в кадках эвкалиптами и лаврами и еще больше распухшая.
Гости, делая постные лица, говорили о ее твердом характере и о том, что она стала еще интересней: еще пополнела, помолодела и стала еще интересней. Мари с достоинством кивала головой, и ей хотелось подмигнуть, хихикнуть, высунуть язык. Она тихонько тронула Барб за руку, и Барб, счастливая, удерживая смех, пожала ее пальцы.
Евдокия
1Анна Ивановна, в красном капоте, сидела над обрывом в тени сосны. Собачонка Эльза, пощипывая травку, бродила около.
В беловатом небе плыли ряды круглых, как капуста, облачков. За Двиной, против Анны Ивановны, была улица с одним рядом построек. Дачники покачивались в гамаках перед крылечками, завешанными парусиной с красными краями. Под откосами купались мальчишки. Корова стояла в воде передними ногами. Вправо начинался второй ряд домов, против него – задняя стена графинина парка, дальше – сквер и речка Елдыжка. За речкой стоял на горе большой белый костел, подымались на гору улицы, крестик маленькой церкви блестел в зелени. Позади местечка была еще гора, голая, поросшая одною травой, и на ней – расписная часовня.
– Здравствуйте, Анна Ивановна… Извините, я без корсета.
Фрау Анна Рабе стояла, в соломенной шляпе с цветами и белой кофте с синими букетиками, и, прижимая подбородок к воротнику, украшенному костяной ромашкой, приятно улыбалась. Она протягивала Анне Ивановне одну руку, а в другой что-то держала за спиной.
– Посидите, дорогая фрау Анна. Какие там корсеты – я в капоте… Откуда?
– Ходила к леснику за яйками. У меня одна кура хочет сидеть: взяла у лесничихи яйки – у ней есть хорошенькие курочки, – сказала фрау Анна, усаживаясь и ставя рядом с собой маленькую корзиночку. – Достала двадцать штук: ну, что вы скажете?
– Да, это действительно… Ну, а еще что вы сегодня делали?
– Когда пошла за яйками, видела Катерину Александровну с двумя служанками.
Анна Ивановна кивнула головой: – К обедне.
– Мадам Пфердхен на балконе пила кофе. Анна Ивановна засмеялась. Фрау Анна потупилась.
– Говорят, она его хлещет прутьями.
Фрау Анна молчала и рассматривала заткнутые у нее за поясом маргаритки. Анна Ивановна побарабанила коротенькими пальцами по черной ленте на капоте.
– А где же ваша Цодельхен?
– Вот она, гуляет с Эльзом, – смотрите, какие это есть веселы две собачки.
Тень передвинулась, и солнце забралось к Анне Ивановне на ногу. Развеваясь, шевелились под затылком не поместившиеся в прическу волосы.
– Кто это идет купаться? Кажется, Гаврилова?
Поговорили о фокусах Гавриловой – о том, как она бросилась в колодец. – И у нас мужья умерли, – сказала Анна Ивановна, – но мы – ничего.
– Только плакали.
– Ну, это – конечно.
Помолчали. Медленно плыли плоты и скрипели веслами. – Кажется, мадам акцизничиха с мужем на огороде, – сказала фрау Анна, поднося к глазам ладонь. Анна Ивановна повела бинокль. – Она и есть. Мечется, как кошка, а он – босиком и в рубахе по щиколотку… Не едят мяса и ни с кем не знаются, и воображают, что умнее всех. – Она хотела хорошенько посмеяться над акцизным и акцизничихой, но под откос начал спускаться мужчина в парусиновых штанах. – Идет учитель! Раздевается! Всегда удивляюсь, как его до сих пор не засадили: это ведь шпион. Когда была японская война, он здесь шпионил… Посмотрим, нет ли на нем следов от прутьев. Нет, что-то незаметно. Хотите посмотреть? – Она протягивала бинокль. Фрау Анна покраснела и качала головой.
2Белобрысая двенадцатилетняя Иеретиида в синем платье и черном фартуке, прискакивая, несла на плече лопату. За ней, сложив на выпяченном животе костлявые руки, шла Катерина Александровна, в черном платье с белыми полосками и шляпе с креповым хвостом. Сзади, неся под мышкой коробку с веером и зонтик, шла Дашенька – сорокалетняя, черная, грудастая и чванная. Идя по середине улицы, они спускались к берегу. Пахло цветущей липой. Лавочницы, сидя на табуретках, дремали у дверей.
Вывески с подписью «Художник Цыперович» были украшены изображением дамы с распущенными желтыми кудрями. Она гуляла в красной шубе среди снегов: – Прием заказов, – сидела за столом, и перед ней лежали хлебы и стояли чаши, как на тайной вечере: – Дешевые еврейские обеды, по пятницам бывают пироги.
Около Пфердхеншиной аптеки свернули вправо и по мостику с дощечкой «мост опасен» вышли в зеленую улицу с серыми тропинками.
– Какая яркая трава, – сказала Катерина Александровна, – как будто маленькие дети раскрасили травку в тетради для раскрашивания.
Иеретиида загляделась на девчонку, которая бежала против ветра, держа над головой распяленную наволоку. Катерина Александровна внимательно смотрела на занимавшую длинный квартал булыжниковую стену графинина парка. Дашенька читала имена домовладельцев и разглядывала прибитые к воротам досочки, работы Цыперовича, с изображением пожарных принадлежностей.
– Тюленьи кожи идут на ранцы! – У учителя были открыты окна, он диктовал, расхаживая по комнате, без пиджака, ссладким лицом и с сладким голосом. Катерина Александровна отвернулась и старалась не думать о Пфердхенше, хлестанье прутьями и шпионстве: она считала себя женщиной возвышенного направления, которая не может интересоваться сплетнями.
Кончились дома полевую руку, Двина, незаслоненная, заблестела. Дачники покачивались в гамаках. Катерина Александровна окликнула Иеретииду, взяла у Дашеньки веер, чтобы отгонять комаров, и, повернувшись спиной к реке, они свернули вправо и по лесной дорожке пошли на кладбище.
Около могил развели два маленьких костра от комаров. Катерина Александровна села на скамейку, посидела, посмотрела на памятник с портретом старичка в медалях и эполетах, встала, покрестилась, костры засыпали.
Возвращались по другой дороге. За полем, в загородке из шиповника, стояло облезлое распятие и начиналась графинина булыжниковая стена. Проходя мимо растворенных ворот, Катерина Александровна повернула голову и смотрела на двор с круглой клумбой и белый фасад с закрытыми окнами: никого не увидела.
У калитки сквера она отпустила Дашеньку и Иеретииду и пошла под цветущими липами. Все дорожки приводили на площадку с фонтанчиком и четырьмя скамейками. Сбоку, в полосатой будке – белой с красным – сидела желтоволосая, с пористым носом и щеками, Роза Кляцкина; вокруг нее были расставлены бутылки с квасом. Цыперович, скрестив руки на груди, стоял снаружи и, принимая позы, заглядывал в Розины глаза.
Фрау Анна Рабе, в кисейном платье на синем чехле, с белым зонтиком и маленьким букетиком, вышла на площадку из другой аллейки. Катерина Александровна, обмахиваясь веером и расправляя креп, уселась с ней на ту скамейку, с которой не видно было Розы и Цыперовича. Цодельхен свернулась у кисейного подола. От лип сладко пахло. Темная зелень, закрывавшая солнце, казалась прозрачной.
– Посмотрите, дорогая Анна Францевна, – сказала Катерина Александровна. – Мы сидим как будто в зеленом флакончике, и сквозь него проникает свет.
Фрау Анна подумала, приятно улыбнулась и закивала головой. – Ах, это есть очень красиво.
Они помолчали, откинувшись на спинку скамейки. Катерина Александровна думала об одной даме, которая на ее фразу поднесла бы элегантный и изысканный ответ…
Ксендз Балюль, с прыщеватым лицом, пробежал, согнувшись и бросая исподлобья шмыгающие взгляды. – Наверное, из палаццо, [26]26
Дворец, особняк (ит.).
[Закрыть]– сказала фрау Анна. Катерина Александровна моргнула. – Да, ведь графиня Анна, кажется, приехала?
– Приехала. Это есть очень неудобно: я покупала у ейного садовника салат, а теперь он не продает.
– Скажите, дорогая Анна Францевна, вы с ней знакомы?
– Когда мой Карльхен был жив, он в палаццо лечил – тогда я тоже была с ними знакома. Но когда они мне фанатисмус показали, тогда я с ними больше не знакома.
– Что, вы говорите, они вам показали?
– Фанатисмус. – Она стала рассказывать, как Карльхен умирал и граф Бонавентура пришел с ксендзом: пусть Карльхен возьмет католицисмус. – Нет, нет! – Он говорил, что хочет перед смертью католицисмус принимать. Теперь он болен есть и не имеет память. Мы должны евонных первых слов выполнять. – Ксендз открыл сумку, фрау Анна распахнула форточку и закричала. – Это был целый шкандал, и мы с графинем Анном не есть теперь очень приятные.
Катерина Александровна встала, попрощалась и с этого дня начала избегать фрау Анны.