Текст книги "Город Эн (сборник)"
Автор книги: Леонид Добычин
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
Мать вышла запереть. В сандалиях, она стояла низенькая, и ее наколка была видна сверху, как на блюдечке. Старуха Грызлова прогуливалась – в пелерине. Нагибалась и рассматривала листья на земле.
– Шершавым кверху, – примечала она: – к урожаю.
В открытое окно Сорокина увидела затылок ее внучки.
Она сидела за роялем и играла вальс «Диана». Правозаступник Иванов, опершись на окно, стоял снаружи. Покачивая головой, он пел с чувством:
И его чванное лицо было мечтательно: приходила в голову Италия, вспоминался университет.
Развевались паутины. Под бурыми деревьями белелась церковь с синими углами.
– Мама, – кляузничала девчонка за забором, – Манька поросенка то розгами, то – пугает.
Библиотекарша смотрела на входящих и угадывала:
– «Джимми Хиггинс»?
По улице Вождей слонялись кавалеры в наглаженных штанах и девицы в кожаных шляпах:
– В Америке рекламы пишутся на облаках… – Мечтали.
В сквере подкатилась Осипиха с георгиной на груди и старалась разжалобить:
– Говорят, я гуляка, – горевала она, – а я и дорог не знаю.
– В первую декаду – иссушающие ядра, – предложил газету зеленоватый старичок, – во вторую – обложные дожди.
Подсела Мильонщикова:
– Пройдемтесь в поле.
Голубенькое небо блекло. Тоненькие птички пролетали над землей.
– Помните, – оглянулась и понизила голос Мильонщикова, – однажды весной мы обратили внимание…
Молчали. В городе светлелись под непогасшим небом фонари. Расстались не скоро.
– Эти звезды, – показала Сорокина, – называются Сэптэнтрионэс…
Отец, приподняв брови, думал над пасьянсом. Мать порола ватерпруф. Сорокина раскрыла книгу из библиотеки.
Тикали часы. Били. Тикали.
За окном собака лаяла по-зимнему.
«Дориан, Дориан», – там и сям было напечатано в книге:
– «Дориан, Дориан».
Сиделка
Под деревьями лежали листья.
Таяла луна.
Маленькие толпы с флагами спускались к главной улице. На лугах за речкой блестел лед, шныряли черные фигурки на коньках.
– Здорово, – трогал шапку Мухин. Улыбаясь, бежал вниз. Выше колен – болело от футбола.
Толкались перед дворцом труда. Товарищ Окунь, культработница, стояла на балконе со своим секретарем Володькой Граковым.
– Вольдемар – мое неравнодушие, – говорила Катя Башмакова и смотрела Мухину в глаза…
Наконец отправились. Играла музыка. На кумаче блестела позолота. Над белыми домами канцелярий небо было синее.
На площади Жертв выстроились. Здесь были похоронены капустинская бабушка и, отдельно, товарищ Гусев.
Закрытое холстом, торчало что-то тощее.
– Вдруг там скелет, – хихикала товарищ Окунь.
Сдернули холстину. Приспустились флаги. Заиграл оркестр. У памятника егозили, подсаживали взлезавших на трибуну.
– Товарищ Гусев подошел вплотную к разрешению стоявших перед партией задач!
Вертелись. Сзади было кладбище, справа – исправдом, впереди – казармы.
Щекастая в косынке – сиделка, – высунув язык, лизала губы и прищуривалась.
Мухин присмотрелся, вышел из рядов и караулил.
На него заглядывались: тоненький, штанишки с отворотами, над туфлями – зеленые носки.
Начинали разбредаться. Гусевский отец, в пальто бочонком, с поясом и меховым воротником, взял Мухина за пуговицу:
– Каково произведение, – протянул он руку к обелиску с головой товарища Гусева на острие.
Сиделка уходила.
– Мне необходимо, – устремился Мухин. – Пардон.
Дорогу перерезали. Трубя, маршировали – хоронили исключенную за неустойчивость самоубийцу Семкину.
– вы жертвою пали.
Ее приятельница, кандидатка Грушина, ревя, смотрела из ворот.
– Дисциплинированная, – похвалил растратчик Мишка-Доброхим, – в процессии не участвует.
Сиделка скрылась…
За лугами бежал дым и делил полоску леса на две – ближнюю и дальнюю.
Запихав руки в карманы, Мишка, сытенький, посвистывал.
– Выпустили? – встрепенулся и поздравил его Мухин.
Спустились вниз. Здоровались с встречавшимися. Останавливались у афиш.
– Иду домой, – простился Мишка. – Обедать.
На крае зеркальца в окне «Тэжэ» блестела радуга. Кругом была разложена «Москвичка» – мыло, пудра и одеколон: пробирается к кому-то, кутается в горностай, ночь синяя, снежинки…
Захотелось небывалого – куда-нибудь уехать, быть кинематографическим актером или летчиком.
В столовой Мухин засиделся за газетой. Открывающийся памятник – образец монументального искусства…
Спускалось солнце. Церкви розовелись.
Шаги стучали по замерзшей глине.
В комнатке темнело. Над столом белелось расписание: физкультура, политграмота…
В гостиной у хозяйки томно пела Катя Башмакова и позванивала на гитаре.
Пришел Мишка. Прислушался. Состроил хитрое лицо.
– Нет, – покачал Мухин головой печально, – кому я нравлюсь, мне не нравятся. А чего хотел бы, того нет.
– Это верно, – согласился Мишка.
Светились звезды. У ворот шептались. Шелестели листья под ногами.
Шли под руку. Задумчивые, напевали:
– чистим, чистим,
чистим, чистим,
чистим, гражданин.
Спустились к речке: тихо, белая полоска от звезды.
Зашли в купальню и жалели, что не захватили скамеечек, а то бы здесь можно посидеть.
Потолкались у кинематографа: граф разговаривает с дамой. Поспешили взять билет…
В столовой «Моссельпром» гремела музыка. Таинственно горела маленькая лампа. – Где вода дорога? – говорили за столиком. – Рога у коровы, вода – в реке.
За прилавком дремала хохотушка в коричневом галстуке. Подбодрили ее: – Веселей!
Стаканы, чтобы чего-нибудь не подцепить, ополоснули пивом. Чокнулись.
– Я чуть не познакомился с сиделкой, – сказал Мухин.
Лекпом
Человек сошел с поезда, вытащил зеркальце и огляделся. К нему подбежала дожидавшаяся возле звонка телеграфистка.
– Фельдшер? – спросила она и стояла, как маленькая, смотря на него.
Он поднял брови, соединявшиеся на переносице, и взглянул снисходительно:
– Лекпом, – поклонился он. Идти было скользко. Он взял ее под руку.
– Ах, – удивилась она. Фонтанчик у станции был полон, и брызги летели по ветру за цементный бассейнчик.
– Сюда. – С трех сторон темнелись сараи, рябь пробегала по лужам. Через лед сквозила трава. Взбежали по лестнице, в кухне сняли пальто и повесили их на дверь.
В комнатке было тепло. Мать дышала за ширмой.
– Разбудить? – заглянув туда, вышла на цыпочках телеграфистка.
– Нет, – помахал он галантно руками. – До поезда долго, пусть спит. – Оборачиваясь, она выкралась в кухню и стала греметь самоваром.
Цикламен цвел в горшке. Лекпом нюхал. Под окном шла дорога, валялась солома. За плетнем лежал снег, и из снега торчала ботва.
Пили чай и тихонько говорили про город.
– Интересная жизнь, – восхищался лекпом, – Мери Пикфорд играет прекрасно.
Он смотрел на огонь и, чуть-чуть улыбаясь, задумывался. Брови были приподняты. Волосок, не захваченный бритвой, блестел под губой.
Перешли на диван и сидели в тени. Печка грела. Самовар умолкал и опять начинал пищать.
– Женни Юго брюнетка, – заливался лекпом и сам же заслушивался. – Она – ваш портрет.
Поджав ноги и съежившись, телеграфистка молчала. Глаза ее были полузакрыты и темны от расширившихся, как под атропином, зрачков.
– Вас знобит, – присмотрелся лекпом. – Вы простудились. Весна подкузьмила вас. – Нет, я здорова, – сказала она и застучала зубами, – может быть, форточка.
Он оглянулся и повертел головой: – Закрыта. Наденьте пальто. Я вам дам потогонное. Надо беречь себя, одеваться как следует, перед выходом из дому – есть. – Она встала и начала мыть посуду, стукая о полоскательницу. Лекпом поднялся, прошелся на цыпочках, взял со столика ноты, посмотрел на название и замурлыкал романс. Мать проснулась.
Отец
На могиле летчика был крест – пропеллер. Интересные бумажные венки лежали кое-где. Пузатенькая церковь с выбитыми стеклами смотрела из-за кленов. Липу огибала круглая скамья.
Отец шел с мальчиками через кладбище на речку. За кустами, там, где хмель, была зарыта мать. – Мы к ней потом, – сказал отец, – а то мы опоздаем к волнам.
Заревел гудок. – Скорее, – закричали мальчики. – Скорее, – заспешил отец. Все побежали. Над калиткой стоял ангел, нарисованный на жести и вырезанный. Второпях забыли постоять и, подняв головы, полюбоваться на него.
Сбегaли по тропинке, и гудок опять раздался. – Опоздаем, – подгонял отец. Сердца стучали, в головах отстукивалось.
Сбрасывая куртки, добежали и, вытаскивая ноги из штанов, упали на землю: успели. Справа тарахтело, приближался дым, нос парохода, белый, показался из-за кустиков. Вскочили, заплясали, замахали шапками. Величественный капитан командовал. Шумело колесо, шипела пена, след в воде кипел. Присели, потому что с палубы смотрели женщины, и, глядя на них боком, сжали себе руки коленями.
– Шлеп, – набежала первая волна. – Скорей! – все бросились.
Река была как море. – Ух, – кричали люди и подскакивали. – Ух, – кричал отец, держа мальчишек на руках и прыгая. – Ух, ух, – кричали они, обхватив его за шею, и визжали.
Волны кончились. Отец, гудя по-пароходному, ходил в воде на четвереньках. Мальчуганы ездили на нем. Потом он мылся, и они по очереди терли ему спину, как большие. Выпрямляясь, он осматривал себя и двигал мускулами: вечером он должен был отправиться к Любовь Ивановне. Он думал: – Но зато я неплохой отец.
Назад шли медленно. – А то купанье, – говорил отец, – сойдет на нет. – Взбирались по тропинке долго. Обдували одуванчики и обрывали лепестки ромашек. Оборачивались и смотрели вниз. Коровы шли по берегу, отсвечиваясь в речке. Иногда они мычали. Огоньки зажглись у станции и переливались. Солнце село. Звезд еще не видно было. Ангел над калиткой потемнел.
– Вы подождите здесь, – сказал отец у липы. – Я приду. – Они уселись, сняв картузики, и взялись за руки. Пищал комар.
Кусты сливались, черные. Верхи крестов высовывались из них. Хмель светлелся. Здесь отец остановился и стоял без шапки. Он зашел по поводу Любовь Ивановны и мялся: как и что сказать? А мальчуганам было страшно. Мертвые лежали под землей. В разбитое окошко церкви кто-нибудь мог выглянуть, рука могла оттуда протянуться. Стало хорошо, когда пришел отец.
Приятно было идти улицами, мягкими от пыли. Фонари горели кое-где. Ларьки светились. Во дворах хозяйки разговаривали с чинными коровами, пришедшими из стада. В городском саду пожарные отхватывали вальс. Отец купил сигару и два пряника. Молчали, наслаждаясь.
Матрос
Лешка соскочил с кровати. Мать дежурила.
Склонившись, словно над колодцем, чуть белелась полукруглая луна. Не шевелилась жидкая береза с темными ветвями. На траве блестели капельки. Поклевывая, курицы с цыплятами бродили по двору.
Покачивая животом, в черном капоте с голубыми розами, по лестнице спустилась Трифониха. У нее в руке был ключ, а на руке висела вышитая сумка – с тигром.
– Фу, – покосилась Трифониха, – поросенок! – и, важная, отправилась за булками.
– Я мылся, – крикнул ей вдогонку Лешка.
Усатый водовоз, кусая от фунта ситного, гремел колесами. Пыль сонно поднималась и опять укладывалась.
– Дяденька, – умильно попросился Лешка, – прокати, – и водовоз позволил ему сесть на бочку. Завидовали бабы, несшие на коромыслах связки глиняных горшков с топленым молоком, кондукторша в очках, которая гнала корову и замахивалась на нее веревкой, и четыре жулика, сидевшие под горкой и разбиравшие мешок с бельем.
– Обокрали чердак, – показал водовоз и ссадил Лешку на землю.
Солнце поднялось и припекало. Освещало ситный в чайной у Силебиной. Мальчишка из кинематографа расклеивал афиши. Там было напечатано: «Бесплатное», но Лешка не умел читать.
В палисаднике с коричневым забором, сидя на скамье под вишнями, нежился на солнышке матрос и играл на балалайке:
– Трансваль, Трансваль…
Было хорошо у палисадника. Забор уже нагрелся и был теплый, сзади пригревало плечи, пахло клевером.
Матрос…
А мать уже вернулась и перед осколком зеркала чесала волосы.
Пили кипяток с песком и с хлебом. Отдувались. Мать велела не ходить на речку и, задернув занавеску, легла спать.
Вдруг загремела музыка. Все бросились.
Блестели наконечники знамен. Трещали барабаны.
Пионеры в галстуках маршировали в лес. Телега с квасом громыхала сзади.
Вслед! С мальчишками, с собачонками, размахивая руками, приплясывая, прискакивая:
– В лес!
Вдоль палисадников, вертя мочалкой, шел матрос. Его голубой воротник развевался, за затылком порхали две узкие ленточки.
Матрос! Стихала, удаляясь, музыка, и оседала пыль. У Лешки колотилось сердце. Он бежал на речку – за матросом.
Матрос! Со всех сторон сбежались. Плававшие вылезли. Валявшиеся на песке – вскочили.
Матрос!
Коричневый, как глиняный горшок, он прыгнул, вынырнул и поплыл. На его руке был синий якорь, мускулы вздувались – как крученый ситный у Силебиной на полке.
– Это я его привел, – хвалился Лешка.
Было жарко. Воздух над рекой струился. Всплескивались рыбы. Проплывали лодки, женщины в цветных повязках нагибались над бортом и опускали в воду пальцы.
Купальщики боролись, кувыркались и ходили на руках.
А солнце подвигалось. Было сзади, стало спереди – пора обедать.
Мать ждала. Картошка была сварена, хлеб и бутылка с маслом – на столе.
Наелись. Мать похваливала масло. Облизали ложки. Вышли на крыльцо.
Во дворе, разостлав одеяла, сидели соседки. Качали маленьких детей, тихонько напевали и кухонными ножами искали друг у друга в голове.
– И мы устроимся, – обрадовалась мать и сбегала за одеялом. Лежали. Лешка положил к ней на колени голову. Она перебирала пальцами в его кудлатых волосах. По небу пролетали маленькие облачка в матросских куртках, облачка, похожие на ситный и на вороха белья.
Хотелось спать и не хотелось…
– Бабочки, – вскочила мать, – купаться, так купаться: опоздаем на бесплатное.
Бесплатное!
Повскакивали, зашмыгали, повязали головы и выбежали за ворота. Бегали наперегонки и смеялись, а потом притихли и печально пели:
платье бедняги за корни цепляется,
ветви вплелись в волоса.
Срывали жесткую высокую траву – класть под ноги, когда выходишь на берег. Тек горький белый сок и засыхал на пальцах.
Молотя ногами, плавали и, взвизгивая, приседали. Садилось солнце. Начали кусаться комары. Заквакали лягушки. Небо выцвело. Трава похолодела. Пыль в колеях лежала теплая и грела ноги. Улица кипела. Все спешили на бесплатное.
Шел водовоз, поглядывая сверху вниз, как с бочки, и крутя усы.
Помахивая рукой, как будто в ней была веревка, торопилась старая кондукторша, и весело бежали обокравшие чердак четыре жулика.
Был гвалт. Стояли очереди к мороженщикам. Шуршала подсолнечная шелуха. В саду горели фонари, играла музыка и бил фонтан. Мать потерялась. Маленьких в кинематограф не пускали. Лешка заревел.
Темнело. Музыка кружилась невысоко, прибитая росой. Силебина сидела на крылечке – тихо-тихо, задумчивая, не замахивалась полотенцем, не орала. В палисаднике, впотьмах, матрос тихонечко наигрывал на балалайке:
Трансваль, Трансваль.
Он, как и Лешка, не был на бесплатном – миленький…
Вздыхая, по двору прохаживалась Трифониха и, любуясь звездочкой, жевала. Из сумки с тигром вынула пирог и протянула Лешке.
Сидя на ступеньке, он стал есть, пихая в рот обеими руками: пирог был сладкий, а руки – соленые от грязи и горькие от той травы, которую он рвал, когда шел с матерью на берег.
Хиромантия
Петров с наслаждением вдохнул продушенный воздух и, сосчитав ожидающих, сел. Ладислас извинился, отлучился от бреемого и задвинул задвижку. – Я успел, – посмеялся Петров и подумал, что это к хорошему.
Парикмахеры брили в молчании – устали, спешили и не отпускали учтивостей. Звякали ножницы. Рождество наступало. Колокола были сняты и не гудели за окнами. – Пи, – басом пищал иногда и, тряся улицу, пробегал грузовик.
Петров не читал. Он – просматривал. Он уже изучил эту книгу с изображенными на каждой странице ладонями. Он кончил ее вчера вечером и, закрыв, присел к зеркальцу и вспомнил стишки, которые когда-то разучивал в школе:
исполнен долг, завещанный от Бога
мне, грешному.
Подбритый и подстриженный, он вышел. Он благоухал. Усы, бородка и завитушки меха на углах воротника покрылись инеем. Высокая луна плыла в зеленом круге. Жесткий снег переливался блестками. Как днем, отчетливы были афиши на стенах. Петров уже читал их: показательный музей «Наука» с отделениями гинекологии, минералогии и Сакко и Ванцетти снизил цены.
Маргарита Титовна жила недалеко. Петров смеялся. Как всегда, она шмыгнет в другую комнату, мать будет ее звать, она придет, зевая и раскачиваясь, и состроит кислую гримасу. Не смущаясь, он задержит ее руку, повернет ладонью вверх, прочтет, что было и что будет, кого надо избегать. Она заслушается… – Маргарита Титовна, – пел мысленно Петров, ликуя и покачивая станом.
Громко разговаривая, пробежали под руку два друга в финских шапках. – Я ей сделал оскорбительное предложение, – услыхал Петров, – она не согласилась. – Он задумался: она не согласилась – предзнаменование, пожалуй, неблагоприятное.
И правда: Маргариты Титовны не оказалось дома. – У музей ушодчи, – посочувствовала мать. – Ко всенощной теперь не мода, – посмеялась она. – Да, – вздохнул Петров. – Мышь одолела, – занимала его мать беседой. – Я на крюк в ловушке насадила сало: уж теперь поймается. – Поймается, – похохотал Петров.
Шаги визжали. Провода и ветви были белы.
Церкви с тусклыми окошками смотрели на луну.
Музей сиял. Прелестные картины, красные от красных фонарей, висели возле входа. Умерла болгарка, лежа на снегу, и полк солдат усыновляет ее дочь. Горилла, раздвигая лозы, подбирается к купающейся деве: «Похищение женщины». Петров шагнул за занавеску и протер очки. – Билет, – потребовал он, посучил усы и тронул бороду и хиромантию, выглядывавшую из кармана.
Пожалуйста
Ветеринар взял два рубля. Лекарство стоило семь гривен. Пользы не было. – Сходите к бабке, – научили женщины, – она поможет. – Селезнева заперлa калитку и в платке, засунув руки в обшлага, согнувшись, низенькая, в длинной юбке, в валенках, отправилась.
Предчувствовалась оттепель. Деревья были черны. Огородные плетни делили склоны горок на кривые четырехугольники.
Дымили трубы фабрик. Новые дома стояли – с круглыми углами. Инженеры с острыми бородками и в шапках со значками, гордые, прогуливались. Селезнева сторонилась и, остановясь, смотрела на них: ей платили сорок рублей в месяц, им – рассказывали, что шестьсот.
Репейники торчали из-под снега. Серые заборы нависали. – Тетка, эй, – кричали мальчуганы и катились на салазках под ноги.
Дворы внизу, с тропинками и яблонями, и луга и лес вдали видны были. У бабкиных ворот валялись головешки. Селезнева позвонила. Бабка, с темными кудряшками на лбу, пришитыми к платочку, и в шинели, отворила ей.
– Смотрите на ту сосенку, – сказала бабка, – и не думайте. – Сосна синелась, высунувшись над полоской леса. Бабка бормотала. Музыка играла на катке. – Вот соль, – толкнула Селезневу бабка, – вы подсыпьте ей…
Коза нагнулась над питьем и отвернулась от него. Понурясь, Селезнева вышла. – Вот вы где, – сказала гостья в самодельной шляпе, низенькая. Селезнева поздоровалась с ней. – Он придет смотреть вас, – объявила гостья. – Я – советовала бы. Покойница была франтиха, у него все цело – полон дом вещей. – Подняв с земли фонарь, они пошли, обнявшись, медленно.
Гость прибыл – в котиковой шапке и в коричневом пальто с барашковым воротником. – Я извиняюсь, – говорил он и, блестя глазами, ухмылялся в сивые усы. – Напротив, – отвечала Селезнева. Гостья наслаждалась, глядя.
– Время мчится, – удивлялся гость. – Весна не за горами. Мы уже разучиваем майский гимн.
– Сестры,
– посмотрев на Селезневу, неожиданно запел он, взмахивая ложкой. Гостья подтолкнула Селезневу, просияв.
– наденьте венчальные платья,
путь свой усыпьте гирляндами роз.
– Братья,
– раскачнувшись, присоединилась гостья и мигнула Селезневой, чтобы и она не отставала:
раскройте друг другу объятья:
пройдены годы страданья и слез.
– Прекрасно, – ликовала гостья. – Чудные, правдивые слова. И вы поете превосходно. – Да, – кивала Селезнева. Гость не нравился ей. Песня ей казалась глупой. – До свиданья, – распростились наконец.
Набросив кацавейку, Селезнева выбежала. Мокрым пахло. Музыка неслась издалека. Коза не заблеяла, когда загремел замок. Она, не шевелясь, лежала на соломе.
Рассвело. С крыш капало. Не нужно было нести пить. Умывшись, Селезнева вышла, чтобы все успеть устроить до конторы. Человек с базара подрядился за полтинник, и, усевшись в дровни, Селезнева прикатила с ним. – Да она жива, – войдя в сарай, сказал он. Селезнева покачала головой. Мальчишки побежали за санями. – Дохлая коза, – кричали они и скакали. Люди разошлись. Согнувшись, Селезнева подтащила санки с ящиком и стала выгребать настилку.
– Здравствуйте, – внезапно оказался сзади вчерашний гость. Он ухмылялся, в котиковой шапке из покойницыной муфты, и блестел глазами. Его щеки лоснились. – Ворота у вас настежь, – говорил он, – в школу рановато, дай-ка, думаю. – Поставив грабли, Селезнева показала на пустую загородку. Он вздохнул учтиво. – Плaчу и рыдаю, – начал напевать он, – едва вижу смерть. – Потупясь, Селезнева прикасалась пальцами к стене сарая и смотрела на них. Капли падали на рукава. Ворона каркнула. – Ну что же, – оттопырил гость усы. – Не буду вас задерживать. Я вот хочу прислать к вам женщину: поговорить. – Пожалуйста, – сказала Селезнева.