Текст книги "Год чуда и печали"
Автор книги: Леонид Бородин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Потом уже мы шли недолго и скоро каменистой ложбинкой спустились с насыпи на самый берег, весь заваленный громадными камнями. В двух местах над водой торчали две шпалы, на берегу придавленные камнями. Это место называлось лавой. Здесь была яма, то есть от последнего камня сразу без всякого уклона была глубина восемь-десять метров. В такие места близко к берегу подходит хариус во время вала. Здесь его лучше всего ловить.
Когда мы спустились к воде, вал уже начался. Правда, волны были невысокие, шли друг за дружкой спокойно и не торопясь, шли не напрямую к берегу, а как бы наискось, и волна сначала лишь одним краем заплескивалась на берег, словно цепляясь за него, а когда другой, видимый конец ее тоже достигал берега, здесь, у наших ног, уже другая волна падала на камни, выбрасывая кверху между камнями горсти блестящих брызг.
Юрка и его брат достали спрятанные в камнях в прошлую рыбалку громадные удилища. У дяди Вити оно было семи метров, у Юрки – пять с половиной. Удилища были составлены из нескольких палок, соединенных железными трубками. Перекинув через плечо сумку с икрой-наживкой, оба они, задрав удилища к небу, зашли на узкие, мокрые шпалы, на которых и без удилища устоять трудно, насадили наживки на крючки и закинули лески насколько можно дальше. Уперев удилища в бедра, они замерли в такой позе, уставившись на поплавки с длинными гусиными перьями. Поплавки качались на волнах, наклонялись то назад, то вперед, и я несколько раз вздрагивал и вскрикивал – мне казалось, что клюет, но рыбаки стояли, как каменные статуи, без малейшего движения, и можно было подумать, что они забыли, зачем встали здесь.
Хариус – рыба благородная, не то что какой-нибудь там окунь или карась, которые, как дураки, заглатывают червяков сразу до самого живота и тащат поплавок и леску, словно сообщая рыбаку, что, мол, дело сделано и давай тащи! Хариус сначала пробует хвостом сбить насадку с крючка и лишь потом, если очень голоден, осторожно пробует ее губами. Поплавок при этом лишь чуть вздрагивает, и надо суметь тут же подсечь его. А попробуй подсечь тонко, чтобы не оборвать губу, чтобы не успел хариус выпустить наживку изо рта, если в руках семиметровое удилище, а леска опущена на шесть метров в глубину!
А потом сама поза, в которой застывают рыбаки на шпале!
Тупой конец удилища как бы воткнут в бедро, тонкий его конец нависает в метре над поплавком, левая рука на левом бедре, корпус чуть отклонен назад, и во всей позе, кроме готовности к подсечке, еще и своеобразная удаль, и легкость, и безмятежность, и даже некоторая небрежность, и полное равнодушие на лице. А при этом шпала, как ни крепко придавлена камнями на берегу, все же пружинит под ногами, и волны бьют по ногам, а если клюнуло, то ведь нужно подсечь, вытащить, поймать хариуса левой рукой, прижав удилище к телу, снять рыбу с крючка, бросить в сумку или на берег, насадить наживку и снова закинуть леску, махнув громадным удилищем, – и при всем этом не потерять равновесия, не поскользнуться ногой, не шлепнуть удилищем по воде. Хариус пуглив. Икра держится на крючке чуть-чуть и при неудачной подсечке слетает с крючка, и насаживай заново!
Понаблюдав за рыбаками минут десять, я зауважал их до волнения. А еще через несколько минут задремал, облокотившись на камень, и мне приснилось, что из воды между камней высунулась громадная рыбина и, разинув рот, сказала громко: "Проспал, рыбак!" – и захохотала.
В этот миг что-то ударило меня по животу, я вскочил и увидел у ног рыбу. Юрка и дядя Витя хохотали.
– Проспал! – крикнул Юрка.
– Собирай сучья! Разжигай костер! Жарить будем!
И дядя Витя показал мне, где можно набрать сучьев.
Пока я разжигал костер, одна за одной прилетели на берег восемь рыб – больших хариусов, как сказал дядя Витя, по два фунта каждая, не меньше.
Потом клев прекратился. Рыбаки вышли на берег, положили удилища на камни и начали жарить рыбу невиданным способом. Рыбу обвертывали газетой и клали в костер, в самые угли, а когда вынимали, газета оказывалась лишь чуть пожелтевшей, и кое-где даже видны были буквы. Рыба же оказывалась отлично зажаренной, оставалось только посолить ее.
Пока жарилась рыба, пока мы ели ее, пока ждали хорошего вала, дядя Витя рассказывал мне о Байкале. Про вал Култук и про вал Баргузин, про ветер Сарму, что срывает деревья со скал и бросает в воду, про остров Ольхон, что на севере, про то, как была у Байкала единственная дочь, красавица Ангара, и что убежала она к своему жениху Енисею, а Байкал с досады кинул ей вслед скалу, что и ныне торчит из воды, где начинается Ангара.
Я слушал, а на душе становилось отчего-то тревожно. Мне казалось, что все, о чем он рассказывает, я уже знаю или знал когда-то, но забыл, но что все было не так, как он рассказывает, а совсем иначе, и даже названия и имена звучат лишь похоже, но не так, как я их когда-то слышал. Я ничего не мог припомнить, но все время хотелось возразить...
Потом дядя Витя пел песню:
В старину, давно то было,
Пронеслись веков года,
Когда сдвинута Байкалом
Была синяя гора.
От нее лежат осколки
И теперь еще в воде
Да огромные пороги
По теченью кое-где
Остальное все умчали
Воды быстрые реки,
Но хранят легенду свято
Старожилы-рыбаки
Вам расскажут их внучата,
Среди них она живет.
Неизвестно только имя,
От кого она идет...
Волны к тому времени уже стали захлестывать камни, за которыми мы сидели, а шум вала заставлял говорить все громче и громче. Другой берег, напротив, прояснился, и я впервые увидел горы, что выше наших, как сказал дядя Витя, со снежными шапками на остроконечных вершинах. До того берега было сорок километров, казалось же, что много больше. Открылась видимость влево и вправо. В обе стороны вода уходила в небо, или небо опускалось в воду, и лишь слабой, еле различимой чертой проглядывал горизонт.
Волны уже не просто катились, а будто кто-то подталкивал, торопил их, и это их раздражало, а раздражение они срывали на камнях и друг на друге, когда сталкивались в каменных россыпях на берегу. Тогда вода там закипала и пенилась и металась в водоворотах. На берегу ветра почти не было. Ветер носился где-то там, на середине, там он превращал воду в волны и оттуда гнал их к берегу.
Рыбаки снова заняли свои места на шпалах. Волны перехлестывали шпалы, били по ногам выше колен так, что сапоги не спасали. Клева, вопреки ожиданию и уверенности дяди Вити, не было, и через полчаса малость обескураженные рыбаки вышли на берег, слили воду из сапог, отжали гачи штанов и спрятали удилища.
Побросав остатки костра в воду, мы взобрались на насыпь и двинулись домой.
– Мы что знаем о рыбе, – рассуждал дядя Витя, – что ей жрать надо! А какие у нее еще дела и заботы, мы этого не знаем! По всем правилам должна она была клевать по валу, а вот не клюет! Значит, еще какие-то причины есть, которых мы не знаем. А может, еще подождать бы надо... Да только хватит с нас того, что есть!
И он подбросил кверху сумку с рыбой, и сумка тяжело упала ему на руки.
Я шел и все время запинался о концы шпал, потому что не смотрел под ноги, а смотрел на скалы или на Байкал. Он был теперь темно-серый, и небо над скалами было темное, и скалы не желтые или коричневые, как при солнце, а тоже серые, и хотя я понимал, что причина всех цветов – солнце, думалось же, что причина всему Байкал, ведь не Байкал смотрел на скалы и солнце, а скалы и солнце смотрелись в Байкал, и там они видели себя, и если вода была спокойна, то и все кругом прихорашивалось, глядя в зеркало воды, а если волны, и все колебалось и кривилось, как в кривом зеркале, у всего портилось настроение, а признак плохого настроения в природе разве не серый цвет, от которого и на душе серо становится...
Но у меня на душе было средне. Мне все время казалось, что я делаю что-то не то, о чем-то забываю... Оттого был я молчалив и, наверное, показался моим новым знакомым изрядной букой.
В мыслях же у меня все время стояли слова, что услышал нынче: Баргузин, Ольхон, Сарма, Ангара, – и мне все хотелось их как-то переиначить, произнести по-другому, и тогда, казалось, я вспомню что-то или что-то узнаю...
Я отказывался, но мне дали две рыбины, да еще самые большие. Поскольку это была не моя добыча, я сунул рыбу матери и пробурчал: "Вот... дали..." Мама была рада и сказала, что давно хотела свежей рыбы.
Я вышел на крыльцо, взглянул в падь и увидел и вспомнил одновременно про Мертвую скалу и все, что было вчера. Меня ждал обед, но я прыгнул с крыльца и побежал в падь. Бежал и удивлялся, как же я мог забыть о скале! А может быть, ничего этого не было, может быть, мне это все приснилось ночью? Я даже остановился от этой мысли. Но нет же! Я бросил Светку и убежал домой! Я дважды закрывал глаза и дважды видел одно и то же.
Я снова бежал, потом быстро шел, потом снова бежал.
На том самом месте, откуда вчера Светка ушла за коровой, я долго стоял и смотрел на скалу и сосну и ничего не мог понять! Обычная скала, обычная сосна, а что всего четыре ветви, так там, на вершине, поди, какой ветер бывает! Как еще сосна выстояла! На фоне серого неба скала тоже была серая, а сосна вообще плохо виделась, и ничего в ней не было особенного. Три, четыре, пять раз закрывал я глаза и ничего не видел такого, что померещилось мне вчера. Небо было сумрачное, и, когда закрывал глаза, силуэта сосны и скалы в глазах не оставалось. В общем, все оказалось глупостью, просто даже смешно было.
С обеда до вечера я бегал с мальчишками по деревне, лазил с ними по ближним скалам, строил запруду на речке. Потом немного прокапал дождь, а когда снова прояснилось, стало уже темнеть, и так закончился мой второй день жизни на берегу озера Байкал...
2
А на другой день Байкал был светло-голубой и, конечно, такое же было небо, и скалы кругом были желто-коричневые, где без деревьев, и ярко-зеленые там, где покрыты лесом.
Вода уже не походила на стекло, а будто громадная голубая скатерть была расстелена до всех горизонтов, а под скатертью ходили медведи и никак не могли выйти на берег. Волны были гладкими и блестящими и на берегу не плескались, а растекались по нему прозрачной голубой пленкой.
Я пошел по берегу в сторону станции, куда еще не ходил. Там на берегу стояла лодка, и я вспомнил, как в ночь приезда какой-то дядька обещал покатать меня. Я надеялся встретить его. Но на берегу никого не было. Лодка наполовину была затащена на берег и цепью прикручена к рельсу, вкопанному в землю. Я залез в лодку, сел на сиденье и, воображая себя плывущим по волнам, махал воображаемыми веслами и качался на воображаемых волнах. Мою игру прервал нахальный голос:
– Эй ты, а ну вылазь из лодки!
Мальчишка был чуть старше меня и сильней, в общем, типичный деревенский забияка. Из лодки я вылез и встал за ней с независимым видом.
– Твоя, что ли!
– А то! – ответил он важно.
Я пнул ногой камешек, сунул руки в карманы и пошел прочь.
– Эй ты!
Я повернулся.
– Ты куда это шкарлупу подевал?! – спросил он, угрожающе прищурив глаза.
– Чего?
– Я говорю, ты куда шкарлупу девал?!
– Какую шкарлупу? – спросил я недоуменно.
Мальчишка выпрямился и сказал торжествующе:
– А ту, из которой ты щас вылупился!
Такой хороший был день, настроение было такое хорошее, так не хотелось драться, да еще оказаться битым, но такое оскорбление как перенести? И я поднял с земли камень.
– А ить не попадешь! – оскалился он еще больше.
– А вот и попаду!
– А не попадешь!
– Как дам в лоб, – пригрозил я, замахнувшись.
– А ну попади!
Он снял с головы фуражку без козырька, повесил ее на рельс, к которому была примотана лодка, и отошел в мою сторону. До рельса было шагов пятнадцать-двадцать. Я прицелился, кинул и успел лишь заметить, что камень летит мимо, как мальчишка кинулся на меня бычком и в секунду приложил к земле всеми лопатками.
– Обманули дурака на четыре пятака! Щас я тебе хвоста накручу!
Я крутился и извивался в его железной хватке, но тщетно. От обиды даже слезы выступили, а за слезы стало еще обиднее. Он надавил мне коленкой на живот и приказал злорадно:
– Кричи: "Мамка, хочу жениться!" А нет, кишки выпущу!
Лучше кишки, чем кричать такое! От полного отчаяния, закрыв глаза, я мотнул головой, и тотчас же мне на лицо закапало что-то горячее. Открыв глаза, увидел, что из носа моего противника в два ручья течет кровь. Я вывернулся из-под него и вскочил на ноги, а он зажал нос пальцами и запрокинул голову, сидя на земле. Вся рубашка на груди у меня была в крови, но подолом ее я усиленно тер лицо, в душе ликуя над моим почти победителем.
– Что стоишь! – прогнусавил он. – Тащи воду в фуражке.
Я сдернул фуражку с рельса, побежал к воде, дождался волны и зачерпнул. Подумаешь! Я себе сто раз нос разбивал! Правда, кровь так не шла, как у него. Здорово я его боднул!
Он зачерпывал воду из фуражки и лил на нос. Даже шея вся стала у него красная от крови. Я еще раз зачерпнул, и после этого, кажется, ему стало лучше, потому что он отпустил нос и просто лег на спину.
– Нос у меня треснутый! – оправдываясь, сказал он. Но ему не понравилась собственная интонация, и он попытался пригрозить: – Щас кровь остановится, и я накручу тебе хвоста!
– А я тебя опять стукну по носу!
– Не стукнешь!
– Изловчусь и стукну!
Он потянул носом, поморщился.
– Весной веслом нос поломал! Теперь чуть задену, так и пошло. Не думай! Я здесь самый сильный! Накоть пощупай!
Конечно! Мускулы у него были будь здоров! И я был ужасно доволен собой и уже забыл о том, как попался на его хитрость. В конце концов, любой попался бы!
Мы вместе отмывались, отстирывались – нельзя же домой заявиться в крови! Познакомились. Его звали Генкой. Он предложил покататься на лодке. Мы размотали цепь и налегли животами на нос лодки. Она не пошевелилась.
– Ты что делаешь? – спросил Генка удивленно. Я пожал плечами.
– Надо подымать нос, а ты его в землю давишь!
И лодка сразу пошла. Генка сбегал домой, принес весла, я уселся на корме, он махнул веслами, и мы поплыли.
Генка показывал мне дно. Волны были лишь чуть-чуть, а чем дальше от берега, тем меньше ощущались. Вода светилась, не придумать, на какую глубину! И под водой были скалы, такие же, как на берегу, только намного красивее. Уступами скалы уходили в бездну и в ней терялись, но Генка вел лодку над краем бездны так, что по одну сторону виделись до малейшего камешка подводные скалы, а по другую сторону лодки была синь, почти чернота. Вдоль скал под нами проходили стайками какие-то маленькие рыбки, Генка называл их секачами, иногда они разлетались в стороны, и появлялась большая рыбина, как полено. Она медленно шевелила хвостом и плавниками и никуда не торопилась.
Всякий знает, что можно смотреть в окно и видеть все, что за окном, а можно смотреть на окно и видеть стекло и крапинки на стекле.
Я смотрел в воду и видел подводные скалы, а потом посмотрел на воду и увидел в ней отражение береговых скал. Скалы колыхались, будто были нарисованы зеленым по синему полотну, и я рассматривал отдельные деревья, а потом поворачивал голову к берегу и искал то самое дерево, что отражалось в воде.
И вдруг я увидел сосну Мертвой скалы. Она была меньше моей ладошки, она была с мизинец, но все четыре ветви были видны отчетливо – две вверх, две вниз. Я взглянул в падь и не увидел Мертвой скалы, ее загораживали склоны ущелья. Не веря своим глазам, я снова взглянул на воду – сосна колыхалась и вздрагивала напротив кормы, и я мог дотянуться до нее рукой.
Генка плеснул веслом, разворачивая лодку, и изображение исчезло. Потом, когда лодка снова покачивалась спокойно на волнах, сосны я больше увидеть не мог. Ее не было. Ее не могло быть, потому что скала в глубине ущелья не могла отразиться в воде.
Я стал рассматривать береговые скалы: ведь, может быть, есть еще одна такая же сосна, но сколько ни смотрел, ничего похожего не увидел.
И в этот момент я понял, что не померещилось мне в тот первый вечер, что действительно вместо силуэта сосны с четырьмя ветвями видел я четыре руки, две из них подняты, воздеты к небу, две другие беспомощно опущены вниз! Я это видел, и нечего самого себя путать, а надо все проверить и выяснить, а если этого не сделать, значит, струсить, испугаться непонятного! Только так!
А что же я тогда теряю время!
Я что-то наврал Генке, зачем мне надо на берег, и скоро уже шел по поселку в падь, шел не очень быстро, но и не медленно, и немного, как во сне, во всем отдавая себе отчет, но в то же время о главном стараясь не думать. По дороге свистнул Светке, идущей по воду, махнул Юрке, копошившемуся в огороде у дома, еще кому-то махнул рукой раза два и ничуть не прибавил шагу, когда вышел за поселок, хотя волнение мое нарастало по мере приближения к Мертвой скале. Вот она уже рядом, и сосна на фоне голубого неба видна вся, кажется, до иголочки на ветвях. Но я на этот раз решил подойти как можно ближе, вплотную к скале, чтобы наверняка проверить, в чем же тут дело.
Уже дорога, раздвоившись, ушла от меня вправо и влево, а передо мной был завал камней. Я не остановился. Где можно было, прыгал с камня на камень, очень большие камни обходил стороной, по другим буквально переползал. Между камнями попадались ямы, а иногда и почти пещеры, а несколько камней сами были, как скалы, я карабкался на них и снова спускался. Когда же решил отдохнуть и взглянул вверх, то оказалось, что перестарался. Я был уже у самого подножья скалы, и первые ее уступы заслоняли от меня вершину и сосну на ней. Надо было возвращаться назад. Но почему-то следующий шаг я сделал не назад, а вперед, и этот шаг был шагом вверх. Вопреки желанию и намерению, поддаваясь приятному чувству упрямства, я начал карабкаться на скалу, вовсе не надеясь добраться до вершины – я же видел, какая это скала! Но каждый раз, собираясь остановиться, говорил себе: "Ну, еще немножко, еще немножко, а там дальше все равно не залезешь!" И, как ни странно, каждый шаг казался последним возможным и следующий метр в высоту, всего лишь за метр до него, тоже казался совершенно недоступным, но нога вдруг находила опору, рука находила уступ, так, как будто сама возможность подъема делала для меня обязательным мои шаги. Иногда даже и вплотную казалось – все, дальше ходу нет, и мне бы вернуться, но не свойственная вовсе мне добросовестность толкала на поиски вариантов, на внимательный, тщательный осмотр скалы вправо и влево, и, глядишь, либо вправо находился проход, либо влево обнаруживался обход, либо впереди трещинку нужную не сразу заметил.
Я лез и лез, и уже всерьез начинала тревожить мысль о возвращении, я же знал, что спускаться будет труднее! К тому же все время был соблазн взглянуть вниз, хотя вполне хватало благоразумия этого не делать.
Сколько прошло времени, пока я лез, как высоко я забрался, сколько еще до вершины – ни о чем об этом я не думал. И когда передо мной выросла очередная каменная стенка, я уже привычными движениями стал ощупывать ее руками и взглядом и в изумлении замер, когда не обнаружил никакой возможности взбираться дальше. Изумление перешло в оцепенение, и взгляд мой в этот момент, то есть выражение лица, наверное, было похоже на баранье. Прекращение подъема казалось нелепостью, обидой, обманом, которого будто бы я вовсе не заслужил. Немного придя в себя, я увидел, что нахожусь на скалистой площадке, где даже можно сесть отдохнуть и подумать, наконец, обо всем происходящем. Я сел и, уже сидя, рискнул повернуться лицом к пропасти, ведь все равно придется поворачиваться, чтобы спуститься. Я боялся, что закружится голова, что испугаюсь пустоты и крутизны, но ничего этого не случилось, а совсем наоборот! Дыхание мое перехватило всепоглощающее чувство восторга.
Передо мной и подо мной лежала страна голубой воды и коричнево-желтых скал. Передо мной был не просто красивый вид вдаль – передо мной был мир красоты, о которой мало что можно сказать словами, от него можно только пьянеть и терять голову.
Чувствовать красоту мира – ведь это значит – любить! Это значит все прочие чувства на какой-то миг превратить в любовь, которая становится единственным языком общения души с красотой мира.
Это чувство любви и жажды любви захватило меня и словно не только подняло над миром, но и сделало меня равным ему, и я получил возможность удовлетворить неосознанное желание обнять этот чудесный мир и радостными слезами смеяться ему в лицо!
И после много раз я испытывал подобное, но всегда чего-то чуть-чуть не хватало в моей радости, и я до слез жалел, что в тот день, в тот миг не попробовал летать! До сих пор сохранилась у меня наивная уверенность, что тогда я мог полететь, мог пролететь над миром, потому что было такое мгновение, когда во мне не осталось ничего, препятствующего полету!
Полет – не есть ли преодоление рубежа, отделяющего человека от Бога, слияние своей души с душой мира? А жажда полета не есть ли стремление к совершенству и чистоте? И однажды взлетевший человек, пожалуй, не смог бы вернуться на землю и продолжать жизнь твари несовершенной. Может быть, он бы умер от тоски, а может быть, изменил бы мир!
Я хорошо, я достоверно помню, что, стоя тогда на каменной площадке над ущельем, я пережил мгновения не своей жизни, но мгновения вечности, которая так же неизмерима, как и мгновение, и поэтому равна ему!
Потом, помню, все чувства стали как-то притупляться и приходила усталость удовлетворения, и я снова сел, а мир вокруг будто начал разъединяться из целого в отдельные предметы, тяжелеть и тускнеть в них. Высота превратилась в высоту скалы, в предполагаемое количество десятков метров, уровень солнца говорил о времени дня, прохлада воздуха – о приближающемся вечере. Я пытался было вернуть состояние окрыленности и чистоты, но способность моя к тому исчерпалась, и, хотя не было разочарования, реальность грустно вошла в сердце (или вернулась в него) и диктовала действия. Вместе с реальностью пришел страх крутизны и высоты, неуверенность в ногах и даже некоторое сожаление о легкомыслии.
С площадки я спустился легко. А вот дальше даже в глазах темнело от страха. И вдруг я увидел, что, когда поднимался, просмотрел обход справа, где, кажется, можно было миновать площадку и подняться сразу выше ее. И именно потому, что предстоящий спуск внушал ужас, я вопреки всякой логике снова начал карабкаться вверх, минуя площадку, на которой провел столько счастливых минут. А может быть, часов?
Пожалуй, я был уже близко к вершине, но вершины не видел, как и сосны на ней.
Подтянувшись очередной раз, я вполз на новую площадку, значительно больше первой, скорее, даже не площадку, а большой уступ, образовавшийся, возможно, от обвала в этом месте части скалы. Дальше снова шла стена, но столько сил отняло у меня восхождение, что я уже был бы рад, если бы эта стена оказалась недоступной.
На четвереньках вполз на уступ, а когда поднялся на ноги и сделал несколько шагов вперед, между громадными камнями, в глубине уступа, в нише скалы, на каменном кресле увидел... старуху!
И вот тут, наконец, наступает самая трудная минута моего повествования.
Я уже говорил, что чудо – это есть то, что вопреки. Но вопреки чему? Конечно же, нашему опыту. И потому, чем опытнее человек, тем недоступнее ему чудо, тем невозможнее ему принять его, примириться с ним.
Сознание ребенка еще не связано столь жестко с выводами человеческого опыта, хотя уже достаточно отягощено ими. Но у ребенка все же чувства еще сохраняют некоторую самостоятельность по отношению к опыту, и потому он способен доверять своим чувствам в значительно большей степени, нежели взрослый и, как мы говорим, мудрый или умудренный человек.
Я часто думаю о том, что люди, сошедшие с ума, не есть ли как раз те, кто в зрелом возрасте встретился, столкнулся с чудом, но не справился с ним, не смог примирить в себе чувство и разум и сохранил память о чуде в виде бреда, навязчивой идеи, потому что, воистину, человек, принявший детерминизм материального мира как неизбежный закон бытия, разве сможет жить, столкнувшись с чудом?! Нет, конечно! Чудо станет для него неизлечимой психологической травмой.
Я подозреваю, что сумасшедшие, обрети они снова здоровье, могли бы поведать о многом удивительном и чудесном.
Когда на скале, на которую никто никогда не лазил, на которую сам-то едва забрался, я увидел старуху, в первую минуту у меня тоже было состояние, близкое к помрачению рассудка. Но я видел старуху, это было очевидно и ясно, и поэтому мое остолбенение в этот момент было лишь удивлением высшей степени.
Будь это обыкновенная старуха, я наверняка спросил бы ее, как она сюда попала, и этот вопрос был бы логичным.
В данном же случае вопрос такой был излишним. Она никак не могла сюда попасть в том смысле, как обычные люди попадают в те или иные места.
Это была такая старуха, что старее и придумать нельзя. Морщины по ее лицу шли вдоль и поперек и пересекались между собой, а в квадратах между морщинами пересекались другие, поменьше, и вообще все лицо ее состояло из морщин. Плотно сжатые губы подтягивали большой подбородок к самому носу, глаза сидели так глубоко в пачках морщин, что она казалась слепой. И притом она была одета во все голубое и воздушное, и это голубое и воздушное окутывало ее всю с головы до ног, и только руки в голубых перчатках по самые локти не давали подумать, что в этом голубом коконе только одна голова.
В первое мгновение я не уловил ни малейшего движения в лице старухи, и у меня мелькнула спасительная мысль, которая могла бы, подтвердись она, все упростить до обычного. Я думал, что, может быть, она из чего-нибудь сделана? Такой вариант тоже был бы почти чудом, но это самое "почти" – как легко было бы его принять!
Но, увы! Вздрогнули морщины над глазами старухи, глаза, и без того узкие, стали сужаться еще более, и тут уже никаких сомнений быть не могло. Это была живая старуха, и, хуже того, это была злая старуха, и неоспоримость факта вошла в меня паническим страхом. А когда я услышал ее голос, то затрясся от ужаса.
– А ну пойди сюда, жалкий заморыш! – проскрипела она угрожающе и таким отвратительным голосом, какого я сроду не слыхал.
В ужасе я стал пятиться к краю уступа, но у самого края из-под моей ноги вывернулся камень и с грохотом полетел вниз. Я невольно шагнул вперед, и снова другой камень пополз от ноги и сорвался с уступа. Теперь я приближался к старухе, а из-под ног у меня выскальзывали камни, и грохот настоящего горного обвала поднимался из-за уступа серо-желтой пылью.
– Стой! – взвизгнула она.
Я уже стоял в полуметре от нее, и вблизи она была еще страшнее.
– Тебе разве не говорили, лисий выкормыш, что сюда нельзя лазить! – прошипела она.
– Говорили... – пролепетал я и не узнал своего голоса.
– А ты, значит, себя умней всех посчитал, недоумок несчастный!
Я трясся и молчал.
– Отвечай, зачем сюда лез? Чего вынюхивал? Чего высматривал? Говори, птенец трясогузки, а то полетишь у меня сейчас вниз головой со скалы!
Глотая слезы, я пропищал:
– Там сосна... сосна... я хотел...
– Врешь, лживый трусишка!
Она хлопнула по колену рукой в голубой перчатке, и все голубое, что было на ней, будто вспорхнуло и затрепетало, как живое, а ее страшное лицо торчало, как иногда страшное может выглядывать из красивого и оттого быть еще страшнее.
– Врешь! – провизжала она. – Нет здесь никакой сосны! Здесь ничего нет! Здесь не растут деревья!
– Там сосна! – уже увереннее повторил я, цепляясь за эту маленькую мою правду, как за соломинку.
– Нет там сосны! – упрямо проскрипела старуха, краснея от злости.
Я понемногу приходил в себя. Если старуха не знает про сосну, значит, она не все может.
– Есть! – не уступил я. – И у нее четыре... руки...
Сам не знаю, почему я так сказал! Оговорился? Старуха аж вся подалась ко мне.
– Чего ты мелешь, сорока общипанная!
– А чего вы ругаетесь! – осмелел я.
Старуха обомлела, подбородок ее отвис, глаза округлились.
– Да знаешь ли ты, кукушкин подкидыш, кто я такая!
Страх снова превратил меня в былинку.
– Я – Сарма! – сказала она торжественно и гордо. Ее имя было мне знакомо, но я не был способен что-либо вспомнить.
– Я Сарма! – повторила она, шипя. – Я правнучка Великого Сибира! Я всё могу!
Вдруг на нее напала задумчивость, она замерла в своем голубом коконе и смотрела то ли сквозь меня, то ли мимо меня. Она молчала долго, и я опять немного успокоился.
Потом она словно опомнилась, посмотрела на меня подозрительно.
– Там снова много людей? – спросила она, будто выведывала у меня тайну.
– Где?
– Там, откуда ты пришел.
– Я из Маритуя... – начал было я, но она вся вскинулась, ткнув в мою сторону растопыренными пальцами.
– Молчи! Молчи! Болтливый козленок! Отвечай, если хочешь жить, откуда тебе известно это имя! Имя моего сына!
– Какое имя? – не понял я. – Так называется станция на берегу Байкала!
– На берегу чего?! – буквально окривела она от изумления и испуга одновременно.
Похоже, сообразил я, что она только болтает, что все может, а сама ничего не знает!
– Там, внизу, – осторожно разъяснил я, – озеро, оно называется Байкалом, на берегу станция, называется Маритуй.
Старуха окаменела.
– Откуда люди узнали эти имена?! – прошептала она. – Это я, наверное, слишком часто шептала их, а ветер разносил по свету.
Она опустила голову и стала жалкой и несчастной. Однако я не забыл, как из-под ног у меня вываливались в бездну камни, но страх уже наравне боролся с любопытством. Я старался припомнить, где совсем недавно я слышал ее имя, хотя, кажется, звучало оно не совсем так...
Сарма подняла голову.
– Иди туда! – приказала она.
Там, куда она указывала, у стенки скалы лежал громадный камень, величиной с полкомнаты. Что старуха задумала?! Страх снова подавил все мои чувства.
– Я что тебе говорю! – зашипела она. – Иди к камню!
– Зачем? – пропищал я.
Всколыхнулось все голубое на ней, и я догадался, что она топнула ногой.
– Отпустите меня! Я больше сюда не приду!
Она затряслась от ехидства всеми морщинами.
– Сколько тебе лет, зайчишка?
– Двенадцать! – прохныкал я.
– Двенадцать! – искренне удивилась она. – Тебя что, родители не кормили или ты родился в неурожайный год?!
– Отпустите меня! – жалобно пропищал я.
Она гордо прищурилась и стала еще противнее и страшней.
– Мой сын Марит в двенадцать лет уже был мужчина. Скорее месяц упал бы в долину, чем кто-либо увидел его слезы! А ты, тьфу!
Она плюнула мне под ноги и ткнула пальцем в сторону большого камня.
– Иди, куда тебе говорят, а не то я избавлю твоих родителей от заботы по заморышу! Ну!
Я подошел к камню и повернулся к старухе.
– Сдвинь его! – приказала она.
У меня даже язык отнялся. Десять мужиков не смогли бы даже пошевелить его.
– Двигай! – заорала она. – Не выводи меня из терпения!