355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бородин » Без выбора: Автобиографическое повествование (с илл.) » Текст книги (страница 24)
Без выбора: Автобиографическое повествование (с илл.)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:07

Текст книги "Без выбора: Автобиографическое повествование (с илл.)"


Автор книги: Леонид Бородин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)

Лишь после того, как в толпе обнаруживается труп, отряды милиции со щитами не без труда оттесняют зрителей вниз, на набережную, где под мостом и далее моста скапливается, может, полтысячи, может, более… Сочувствующих осажденным нет. Но и «ура» кричат явно не из любви к Ельцину… Просто – выстрел, попадание, дым – «ура»! Один раз только слышал: «Так их, глуши коммуняк ср…!»

Тусуясь в толпе, мы как-то все же оказываемся в первых рядах, впереди нас только милиционеры со щитами. В руках у меня камера с наспех перезаряженной батареей, но снимать ничего не хочется, да и нечего снимать… Кто-то где-то в кого-то стреляет, стреляющих не видать… Я вежливо стучу сзади в щит ближайшего милиционера, показываю ему камеру, говорю ему: «Мне туда». То есть к дому. Никаких возражений. Перебегаю площадь, оказываюсь под коротким спуском слева от центрального входа. Еле втискиваюсь – опять мальчишки, нигде не вижу ни одного вооруженного человека, а стрельба-то не утихает ни на час. Решаю, что осаждающие в сквере, пытаюсь пробраться туда. Навстречу опять же гражданские на плащ-палатке выносят раненого, палатку перехватывают мальчишки, что торчали у спуска, и бегом несут раненого через площадь к набережной. Там в готовности несколько машин «скорой».

Только сунулся в сквер – автоматный треск словно за ушами, и теперь вижу в кустах людей в камуфляже, стреляющих с колен куда-то вверх бесприцельно… Передо мной двое. Один – майор, молодой, почти мальчишка.

– Слушай, батя, – говорит, – ты что здесь… На старости на ж… приключений ищешь? Давай-ка отсюда в наклон и бегом!

Стыдно! Никогда не забыть, как было стыдно. Ведь и верно, зачем я здесь? Забыл, что мне уже под шестьдесят? Чего гоношусь? Приключения… Мои приключения закончились… Их, как говорится, у меня было… Быть или не быть – вопрос давно решенный. С кем быть и с кем не быть – тоже. Все давно определено, сформулировано, отчеканено… Разумом…

Но ведь говорил уже: всю жизнь самые яркие сны – окружение, безысходность, гибель… И когда вступил в боевую по цели организацию Огурцова… Победа не воображалась… А все та же ситуация: вот мы что-то начали, влипли, просчитались, окружены и скоро конец…

И всю жизнь сны про то самое… Но вот он передо мной – не сон, тот самый случай: дом окружен и обречен, и по всем законам судьбы мое место там, и редчайшее – воплощение сна в реальность… Не сомневаюсь, тридцать лет назад я был бы внутри вне зависимости от правоты или неправоты, потому что в подсознании, как оно формировалось с детства, обреченный и погибающий всегда правее:

потому что у него уже нет выбора,

потому что он уже использовал право на выбор ранее,

потому что выбор совершается однажды и навсегда.

Еще думаю, что этим неизжитым и вполне постыдным инфантилизмом обязан Гегелю, которым был увлечен в девятнадцать лет, когда «Логику» читал как роман, а «Лекции по эстетике» как детектив. Никто из «гегелеведов» не согласится со мной, но «пророко– и демонообразный» немецкий мудрец, по моему впечатлению, был величайшим фаталистом и пессимистом… Не от Соломона, но именно от Гегеля узнал, что все, решительно все по самому высшему счету есть всего лишь суета сует и томление духа, и потому произвол личного выбора – истина в первой и последней инстанциях… И да будет свят…

Христианством тут и не пахнет. Оно, христианство, Православие – оно в сознании, почти что в разуме и, конечно, на языке. А глубже, в инстинкте, один Бог знает, что, поскольку – сын эпохи атеизма. С этим жил, с этим и умереть…

И вот ныне мальчишка майор справедливо стыдит меня за бессмысленную суету, и мне стыдно… Сам ведь когда-то потешался над престарелым Сартром, когда тот гоношился на баррикадах бунтующей молодежи Парижа..

– Давай-давай, батя! Дуй отсюда! Пригибайся и бегом!

Конечно. Только «бегом» – этого, хлопец, ты от меня не дождешься.

За спиной пальба словно свирепеет. Вижу, что милиционеры на коленях перекрылись щитами. Разве щиты пуленепробиваемы?.. За ними часть толпы, что еще не вытеснена на набережную, плашмя на асфальте. Где-то там друг мой, Игорь Хохлушкин, и дочь… Ее-то я зачем привез?

Дочь расскажет после, что когда «пули засвистели» и все упали на асфальт, рядом с собой она увидела отстреленный палец…

Отыскал, и мы спустились на набережную. Всех нас оттеснили за Бородинский мост, и мы не видели, как, сдавшись на милость победителя, вышли из горящего дома «вожди» и «вдохновители», обещавшие умереть за конституцию. Вышли, оставив умирать на этажах вдохновленных ими мальчишек и не мальчишек…

Популярная фраза «расстрел парламента» двусмысленна, нечиста, насквозь прополитизирована. Расстрелянное здание – да вот оно, на месте и краше прежнего. Члены парламента живы и в подавляющем большинстве своем неплохо устроены. Нынешняя конституция, каковой присягнули в той или иной форме члены «расстрелянного парламента», – или она не «ельцинская»? Сам парламент, как ветвь власти, здравствует и действует. Оппозиция функционирует в рамках, определенных Главным законом государства…

И только одно – невозможно без душевной дрожи смотреть на портреты погибших!

Горящий Белый дом.

Потому что еще и вопрос – за что погибли? За «Даешь Советский Союз!»? Отчасти. За «Банду Ельцина под суд!»? И за это тоже… За Россию? Конечно. За что же еще погибать русским парням…

Но в любом случае, правы или не правы, – это не про них, погибших. Это про выживших и живущих. Это про всех нас.

Уже совсем стемнело, а мы все стояли и пялились на темный квадрат здания с горящим по всему периметру этажом. Но несколькими часами ранее мы же были свидетелями некоего действа, о котором, возможно, только мы и знаем. Игорь Николаевич Хохлушкин обратил внимание на окно, что правее и двумя этажами выше этажа горящего. Оттуда, из окна, безостановочно короткими очередями строчил пулемет, именно пулемет – автоматчик не успевал бы столь шустро менять рожки… Еще продолжалась стрельба вокруг, и из общего грохота выделить пулеметный «разговор» было невозможно.

– Ну, сейчас вдарят по нему, – сказал Хохлушкин, оглядываясь на шеренгу танков на противоположной набережной. Собственно, «пулеметное строчение» мы определили по коротким световым вспышкам, не видя, разумеется, ни пулемета, ни стреляющего. Когда же на недолгое мгновение стрельба вдруг прекратилась, а световые вспышки из окна продолжались, мы предположили, что там – пулемет с глушителем, что ли? А такие бывают? Насколько я был информирован, даже самые совершенные «глушилки» от долгого употребления постепенно теряют свои свойства…

И тут меня осенило. Да это же обыкновенная «морзянка»!

«Морзянку» я знал, но только в тюремном ее использовании, где точка – один удар, тире – два. Позже, сопоставив по времени, выяснили: сия почти двадцатиминутная информация передавалась из осажденного здания сразу после того, как депутаты покинули Белый дом.

Знать, обстановка в «мятежном стане» отслеживалась от начала и до конца событий…

Говорил уже, что то ли по менталитету, то ли по Гегелю я фаталист не только по отношению к собственной судьбе, но и к истории. Это моя, и притом любимейшая, формулировка: «История свершается в единственно возможном варианте». То есть – никаких «если бы!» Тысячи обстоятельств-параметров определяют тот самый единственный вариант. Но иногда как бы за бортом остаются значительные события, влияние каковых и последствия, казалось бы, никак не просматриваются в логике реальной исторической фактуры.

В этом смысле события августа 1991-го легко укладываются в цепочки причинностей дальнейшей «исторической поступи». Но вот с октябрем 1993-го все много сложнее. Популярное мнение «справа»: «Пресечение последней попытки реставрации коммунистического режима», даже если оно верно, все равно это только характеристика факта-события в его всего лишь вероятной перспективе. Кто-то, безусловно, таковую перспективу имел в виду. Тот же генерал Макашов, возможно… Но была еще и искренняя боль за судьбу России тысячелетней – я это видел и чувствовал, торча днями и ночами под мятежным балконом.

Само по себе качество чисто политического действа определилось и выявилось поведением его инициаторов. Пощаженные, они так или иначе вписались в ту самую действительность, против каковой восставали, и этим как бы перечеркнули и сам смысл, то есть предположительный фактор-вектор последствий своей вчерашней инициативы. Но возможно ли такое вообще в истории? Ведь тогда следует признать, что Ельцин одержал не только «физическую», но и моральную победу над своими противниками, ибо подлинными противниками его были инициаторы противостояния…

Тогда погибшие – щепки «санитарной рубки»? Есть такое понятие в системе лесного хозяйства. Так в чем же провиденциальный смысл событий октября 1993-го? Единственное, что я могу предположить: мы были свидетелями своеобразного «предупреждения»…

* * *

И тут припомню я один случай из моего лагерного опыта. Что поделаешь, из всех личных опытов лагерный – самый богатый.

На семнадцатой зоне в бараке, где я жил, через две койки от меня пребывал старик латыш. Было ему за семьдесят. Говорили, что он чуть ли не последний, кого органы вытащили из бункера в лесу неподалеку от его собственного бывшего хутора аж в шестьдесят втором году. Отравленный газовой гранатой, а после еще дважды простреленный, выжил, следствие суровое перенес, но остался калекой. По новому кодексу осужденный не на четвертак уже, а всего лишь на полтора червонца, дожить до воли он и не помышлял. Освобожденный от работы по немощи, дни и ночи проводил в бараке, днем на стуле близ печки, ночью на шконке на правом боку – никак иначе лежать не мог… Сидел, лежал и спокойно ждал смерти. Лагерный сон не чуток, но от его страшенного храпа со стонами и кашлем люди просыпались. И я в том числе. Просыпались и негуманно проклинали старика-злыдня. Злыдень – потому что ни с кем практически не общался, и лишь косился злобно – так казалось – на всех, в том числе и на своих соплеменников.

Подходя к своей койке, я неизбежно оказывался рядом с ним. Он смердел. Видать, не всегда успевал дойти до туалета. Одежду ему иногда стирал другой, такой же обреченный по причине паркинсоновой болезни зэк-старик, исполняющий в бараке функции шныря, то есть уборщика.

Глаза старика латыша часто были лишь чуть приоткрыты, тогда казалось, что он и не видит никого вокруг себя. И в такие минуты, а иногда и часы он постоянно что-то бормотал по-латышски, бормотал достаточно громко, чтобы, положим, мешать вдумчивому чтению какой-нибудь серьезной литературы.

Когда вокруг тебя сплошные, по справедливости или несправедливости, несчастные люди, невольно черствеешь сердцем – норма! И если поначалу он только раздражал меня, то со временем раздражение переросло в ненависть. Возвращаясь в барак с работы, я прежде прочего кидал на несчастного злобный взгляд – опять смердит! Или – опять бормочет! В особо дурном настроении я даже, бывало, проходя мимо, ворчал: «У, гад! Опять не даст дремануть перед ужином!»

Слышал он или не слышал, мне было плевать. По крайней мере, никакой реакции с его стороны. К тому же было мнение, что он вообще по-русски «не волокет».

Но вот однажды, когда я, в очередной раз «одарив» его, бормочущего, взглядом суперпрезрения, плюхнулся на койку на спину, собираясь, как всегда в таких случаях, прикрыться подушкой, чтоб хотя бы чуть менее слышать его тупое бормотание, он вдруг широко, то есть по-нормальному открыл глаза, вперил в меня свои звериные зраки и жестом руки поманил к себе. Я встал и подошел, и физиономия моя при этом доброты не излучала.

Сначала был хрип, будто он разучился говорить вообще. Но потом на чистейшем русском прозвучало следующее:

«Знаешь, как бывает, три охотника на одного медведя… В решето… Куда уж мертвее… Подошли, а он последней судорогой одной лапой раз! – и нет башки».

Я не из робких. Но помню – позорный холодок прошуршал от сердца к желудку, а оттуда аж к горлу.

Ни в реакции моей, ни в ответе он не нуждался. Веки опустились, на губах слюна…

Возвращаюсь к октябрю 1993-го. Какие бы подтексты, дурные или благостные, ни прочитывались в событиях, пусть даже и вовсе не имевших никаких последствий, возможно, единственный и тогда уж не столь маловажный смысл и историческое оправдание (от слова «правда») жертв 1993-го – предупреждение!

Не зарывайтесь, овладевшие Россией! Чем терпеливее народ, тем менее он программируем. Как блины пекущиеся институты по изучению общественного мнения и, соответственно, по контролю за ним даже за мгновение до того, как «медведь махнет лапой», ничего подобного не предскажут.

Сказано же:

«Блюдите, ако опасно ходите».

Спор

Сколько нынче ни читаю мемуаров, правды о том коротком периоде с 1987-го по 1991-й – ни у кого. Одни по лукавству, другие по неготовности к рефлексии комкают, «зажевывают» то состояние духовной смуты, каковой практически не миновал никто, поскольку все внезапно оказались перед фактом объективной, то есть – как оно виделось – от личности не зависящей катастрофы советского бытия.

Но в том-то и дело, что то была именно видимость «независимости», отсюда и муть душевная на всяком индивидуальном уровне. Но духовная на социальном. И если слегка «подтянуть за уши» гегелевскую диалектику, то можно сказать, что качество советского идеологического сознания, достигнув некоего критического состояния, преобразовалось в иную количественность, то есть – структурность бытия, и поскольку все в известной мере были, так сказать, сотворцами этого процесса, то со временем иные, опомнившись, закрутили шеями в поисках виновников случившегося.

Так возникла концепция Третьей мировой – причина бедствия была вынесена вовне, а инициатива социального творчества заторможена, если не парализована. Но в том только часть проблемы, если обозначить проблемой межеумочное состояние нынешней российской социальности.

Другая часть проблемы в том, что социализм – религия атеистического сознания. Русский человек по преимуществу остался религиозным или, по крайней мере, потенциально религиозным. В Православии себя нашли немногие. Многие, кто при социализме, будучи атеистами, позволяли себе ересь по отношению к социалистическим догмам, отталкиваясь от отвратности дней текущих, превратились в ортодоксов коммунизма-социализма. И в том не вина и не беда, но логика нехристианского, но все же религиозного сознания. Либо Царствие Небесное, либо царствие земное, структурированное по человеческим понятиям справедливости. В то время как христианство – это правда о несовершенстве человека и, соответственно, всего им рукотворного…

Для принятия этой правды нужно особое духовное напряжение. И всякий раз, когда где-то должное напряжение ослабевало, там тотчас же обнаруживалась социалистическая идея в той или иной ее разновидности.

Вера в коммунизм и, положим, вера в «права человека» – явления в этом смысле однопорядковые, у них лишь «востребователи» с разными менталитетами.

В идеальном же своем звучании они равно нацелены на добро и справедливость, но по существу, являясь лишь суррогатом подлинной религиозности, обречены на обращенность в противоположное.

Специфика нынешней смуты, в значительной мере обусловленная семидесятилетней атеистической пропагандой, породила дивное разнообразие типов духовно-душевных состояний.

По Достоевскому-то как: социализм не прав, потому что есть Бог, и если Бога нет, то все позволено. Вторую часть формулы Достоевского Россия попыталась опровергнуть и продемонстрировала миру строго упорядоченное бытие без Бога, логично перестроив и первую часть формулы – если Бога нет, то прав социализм.

Но когда оказалось, что и Бога нет, и социализм «не прав», то тогда-то вот действительно все позволено, потому что «однова живем»! Криминальный взрыв в России, поскольку это был именно взрыв, выявил с очевидностью, что значительная часть населения Советского Союза на момент так называемой перестройки пребывала в состоянии абсолютного «неверия» во что бы то ни было. Грабеж, каковой учинили одни вчерашние советские люди над другими вчерашними, по «скорости» прецедента в истории не имеет. Хотя бы потому, что никогда в истории человечества никакой народ в течение одного поколения не лишался национальной религии, а с ней и морального кодекса…

И собственно революции здесь не в счет, потому что революции всегда имеют в своих программах моральные альтернативы. Нынче в России – никаких революций или контрреволюций. Распад! Как следствие попытки сотворения бытия, не удостоверенного высшим знанием самой природы человеческого бытия. А высшее знание не в философиях и социальных теориях, а в мировых религиях.

И когда народ в силу тех или иных обстоятельств теряет ключ-шифр к пониманию религиозного смысла бытия, он встает на путь гибели.

Последнее, я отчего-то уверен, – не к нам. И вера все же не совсем утрачена, и ревность к жизни – она сохранилась, она в кипении мысли и в политических страстях, она, наконец, в тех дивных метаморфозах, что происходят с людьми буквально на глазах. Диву даешься – какие идейно-духовные типы порождает наша, казалось бы, агонизирующая социальность: ультранационалисты и интернационалисты, верующие коммунисты и христиане-сталинисты, национал-большевики и демохристиане, ортодоксальные марксисты и анархисты, прозападники и антизападники, «церковники» и «антицерковники»…

Нет, конечно, не от хорошей жизни сие разнообразие, но оно свидетельство поиска, продолжения жизни народа, которому по его исторической судьбе досталось испытывать на себе (надеюсь, на свою и общечеловеческую пользу) великие утопии и соблазны.

Подлавливаю себя на едва ли столь уж лестном совпадении чувств детства, ранней молодости, то есть в начале жизни и теперь, в конце ее. Тогда, пионер и комсомолец, был я ужасно горд, что живу в стране, первой строившей коммунизм. Всяких там англичан, французов и «прочих шведов» было жалко – так скучно и неинтересно живут бедняги: ни тебе коллективизаций, ни индустриализаций, и Сталина у них нет! И ради чего живут?

Стишок той поры:

 
Страна моя! В твоем просторе
От тех дорог до тех дорог
Сто иностранных территорий
Я б без труда упрятать мог.
Страна моя – кусок что надо!
Не на аршин, не на пятак
Авансом выдана награда.
И жить хочу не просто так!
 

Еще бы! Жить просто так – несчастный удел тех самых «шведов». А вот строки через пятнадцать лет, и легко ли поверить, что написаны они в камере Владимирской тюрьмы на шестой день голодовки, по поводу чего, уже и не помню.

 
Мне Русь была не словом спора,
Мне Русь была – судья и мать.
И мне ль российского простора
И русской доли не понять,
Пропетой чуткими мехами
В одно дыхание мое.
Я сын Руси с ее грехами
И благодатями ее.
Но нет отчаянью предела.
И боль утрат не пережить.
Я ж не умею жить без дела,
Без веры не умею жить,
Без перегибов, перехлестов,
Без верст, расхлестанных в пыли.
Я слишком русский, чтобы просто
Кормиться благами земли.
Знать, головою неповинной
По эшафоту простучать…
Я ж не умею вполовину
Ни говорить и ни молчать…
 

Думаю, что, к примеру, для Валерии Новодворской вышеприведенные строки – свидетельство безнадежной жизоидности. Жиз не шиз, но какой-то момент инфантилизма явно просматривается. Но ведь не стыдно ж! Потому что и сегодня, когда, попросту говоря, все так плохо… И сегодня на людей с Запада смотрю как на обделенных…

Чем, спрашивается?

Если спрашивается, то, конечно, ответа быть не может, потому что нормально живут и будто бы даже процветают… А мы никак толком и цвета набрать не можем. Напротив, теряем по миллиону в год населения… Зато у нас будто бы все еще впереди, а «они» вообще живут без «переда», одним «нынче» живут, и нешто это жизнь!

А мы? Перефразируя песенку из шутовского кинофильма: «Мы не пашем, не сеем, не строим, мы срамимся общественным строем!»

Раньше тоже многие ничего путного не делали, но строем гордились, то была почетная и денежная профессия – гордиться строем. Бовины, арбатовы, боровики, стуруа, познеры – несть им числа, профессиональным гордецам строя. Нынче они все аналитики, политологи, не стыдясь смотрят на нас из телеящиков и вещают, вещают…

Одному такому «гордившемуся», только рангом ниже, удалось задать вопрос:

– Как же ты жил, такой-сякой?

Ответ был великолепен:

– Если хочешь знать, я все понимал в сто раз лучше тебя. А говорить то, что думаешь, означало работать на разрушение.

– Но разрушение-то состоялось.

– Зато без моего участия.

– А может, оно потому и состоялось, что ты двуличничал?

– Недоказуемо!

Подобным лукавством, как пикантной приправой, сдобрено большинство мемуаров бывших «советских». Читать их утомительно, а часто и просто противно.

Но вот передо мной счастливое исключение – мемуары Станислава Куняева «Поэзия. Судьба. Россия». Современному человеку интересны безусловно. Но вдвойне будут интересны исследователю не столь уж отдаленного будущего, каковой озадачится восстановлением идейно-духовного состояния советских людей, точнее – советской интеллигенции на переломе эпох. Куняевские воспоминания интересны именно в силу их откровенности, порой как бы не в пользу автора – по первому суждению, но чем далее, чем глубже погружаешься в духовный мир советского поэта, тем большим уважением проникаешься к автору, не поставившему своей задачей «причесывать» и смятенность ума, и противоречивость мыслей и поступков, и если автор где-то слегка лукавит, то лукавство это вторично и полуосознанно в сравнении с великолепно выписанными картинами советского писательского бытия, образами современников… Кого я лично не знал, те так и останутся в моем сознании с подачи Куняева.

И наконец, каким прекрасным языком все это изложено! Дай Бог иному современному прозаику достичь подобной точности и незаменимости слова, сочности и художественной достаточности в изображении и природы русской и русского быта, и все это без многословности и вычурности, чем грешат ныне и начинающие, и маститые – как редактору литературного журнала, мне ли не судить…

Прочитав от корки до корки двухтомник, я словно бы просмотрел иллюстрации к собственным соображениям по поводу трагедии сознания типичного советского интеллигента. Эта трагедия – предмет исследований будущих социологов, поскольку в том же, в значительной мере, и трагедия бывшего советского общества в целом.

Александр Проханов где-то признавался, что чем дальше, тем больше он чувствует себя советским человеком. С. Куняев мог бы сказать о себе то же самое еще с большим правом.

Отдадим должное – коммунистическая власть умела воспитывать нужные ей кадры и сохранять их в состоянии искренней влюбленности в бытие, ею сотворенное.

Лишь по поводу обращаясь к эпохе 1930-х годов, с каким вдохновением пишет С. Куняев о пятилетках, о великих стройках коммунизма – индустриализации и коллективизации и, конечно, о Великой Победе – в целом о достижениях народа под руководством партии, той самой партии, которая, не отказавшись ни от одного своего программного постулата, в итоге привела страну к катастрофе. Вот эта поразительная способность, или, напротив, неспособность видеть процесс в его последовательной закономерности – специфика мышления людей, как бы навсегда заданная всей мощью советской пропагандистской машины, не оставив шанса собственно историческому мышлению, когда искренняя потребность человека желать добра своей стране и народу безнадежно парализована идеализированным видением прошлого.

Должен сказать, что Станислав Куняев начала 1990-х, когда я имел с ним довольно тесное общение, и автор этих прекрасно написанных воспоминаний – это не один и тот же человек. Тогда, в 1990-х, вышедший из партии, как и большинство советских писателей, мучим был он и раним противоречиями, кои видел в собственной жизни, интуитивно догадываясь о взаимосвязи общей позиции русской интеллигенции в системе разлагающейся власти, говаривал или проговаривался о сомнительности тех или иных альянсов с правящей партийной верхушкой – в целом был довольно близок к системному пониманию трагедии коммунистического эксперимента в России. Главное – было у него ощущение трагической взаимосвязи цели, сколь прекрасно она ни звучала бы, со средствами ее достижения в том смысле, что не только цель не оправдывает средства, но средства способны преобразовывать цель. Наши случайные разговоры на эту тему помню почти дословно…

Нынче нет. Нынче С. Куняев – обличитель настоящего и певец прошлого, и между прошлым и настоящим он уже не видит и принципиально не хочет видеть взаимосвязи. Нынче он – борец…

Мне, конечно, трудно без улыбки читать следующие строки:

«Я начинал чувствовать себя человеком, которому судьба предназначила именно этот путь, путь долгой жизни и тяжелой борьбы».

И далее:

«Но мне все больше и больше становились нужны не просто друзья-поэты, а соратники по борьбе, не пропивающие ума и воли, люди слова и долга, готовые к черной работе и к самопожертвованию».

Полагаю, ни одного из таковых он не нашел, поскольку ни об одном факте самопожертвования мне ничего доподлинно не известно.

Особенность, и я бы даже сказал – парадоксальность советского мышления продемонстрирована Станиславом Куняевым с завидной честностью и добросовестностью. Где-то ранее я уже говорил об этом добром качестве его души – если и утаит что-то, то потом непременно откроет…

Я же имею в виду 1991 год – историю с ГКЧП. Вот как оценивает С. Куняев предпринятую попытку предотвращения коммунистического развала.

«Это была попытка спасти Союз от хаоса, анархии, развала. А если смотреть глубже – то произошло столкновение двух сил в высшем эшелоне власти – национал-государственников с космополитической, компрадорской кастой».

И еще:

«…если бы мне предложили подписать „Слово к народу“, считающееся идеологическим обеспечением действий ГКЧП, я несомненно подписал бы его…»

Таковы слова. Но вот, получив информацию о событиях в Москве, С. Куняев «мчится» в столицу!

«После Малоярославца вклинился в танковую колонну… Я махал рукой из машины танкистам… На душе было и радостно (неужели кончается горбачевское гнилое время?!), и тревожно… Зачем такая громада стальных чудовищ?»

И радостно, и тревожно? Да ради «конца гнилого горбачевского времени» и ради спасения Союза от анархии и т. д. чем больше танков, тем лучше – или не так?

Наконец Станислав Куняев, всей душой жаждущий «конца горбачевского времени», домчался до Союза писателей, где, между прочим, большинство, как и он сам, коммунисты. По крайней мере, вчерашние еще. Появляется некто Сергей Бобков, молодой поэт и сын того самого Филиппа Денисовича Бобкова – правой руки любимца партии Андропова.

«…поэт Сергей Бобков… потребовал, чтобы писательская верхушка поддержала ГКЧП…»

То есть что? То есть помогла прикончить «гнилое горбачевское время» и спасти СССР от анархии?

И далее прелюбопытнейшее сообщение мемуариста:

«Тем не менее… умудренные жизнью секретари Большого Союза… не клюнули на провокацию Бобкова-младшего. Опытные функционеры… нашли выход из щекотливого положения. Они заявили эмиссару Янаева, что ситуация с ГКЧП еще не ясна и надо какое-то время подождать, присмотреться к событиям, словом, не торопиться…»

Не торопиться избавляться от «гнилого горбачевского времени», не торопиться «спасать Союз»?

Станислав Куняев не просто удовлетворен «мудростью Большого Союза», но и ни в чем не повинного Сергея Бобкова «буквально размазывает» по паркету… Ни об одном из своих идейных врагов С. Куняев не высказывается с таким прямо-таки физиологическим отвращением, как о человеке, призвавшем «Большой Совет Союза писателей» к соответствию слова и дела. С. Куняев обнаруживает в нем, в посланце спасателей советского государства, «все признаки физического вырождения» – «узкогрудость, мутноглазость»… (Я знаком с Сергеем Бобковым. Не атлет, но и не дохляк…) «Троянский жеребенок» (С. К.) своего не добился. Писатели-коммунисты, «опытные функционеры» остались в своих кабинетах выжидать исхода событий. Не поддались на провокацию!

Провокация! Любимейшее словцо советского интеллигента. Что левого, что правого. Когда Владимир Осипов пришел в конце 1960-х с первым номером журнала «Вече», где не было даже намека на «антисоветчину», к лидеру официальных русских патриотов даже не за помощью – всего лишь за советом и сочувствием, – «Провокация! Немедленно прекратить!» – такова была реакция русского интеллектуала. А как же! Ведь могут перекрыть воздух! Сократить тиражи! Хуже того – оргвыводы! И тогда что?

Как это у Юлия Кима…

 
И режут нам статьи и книги,
И затыкают всякий рот,
Едва какой-нибудь задрыге
Взбредет взойти на эшафот…
 

С. Куняев:

«…С русскими диссидентами нас разделяло то, что мы ни при каком развитии событий не могли и помыслить о том, что можем уйти в эмиграцию и покинуть нашу страну. Мы не могли, живя в СССР, позволить себе каприза печататься за границей… это резко отделяло нас от „русской национальной диссидентуры“».

«Пути „подполья“, по которым шли журнал „Вече“ или ВСХСОН, казались нам сектантскими и в той или иной степени объективно смыкавшимися с путями правозащитных организаций…»

Здесь все неточно и все лукаво. Разве мы с Осиповым помышляли об эмиграции, разве свой журнал Осипов делал в «подполье»?

О ВСХСОН Станислав Куняев в те времена и не слыхивал и не подозревал о существовании Евгения Вагина, которого бранит теперь за эмиграцию задним числом – ибо «передним», то есть в начале перестройки, Вагин был с любовью принимаем в журнале «Наш современник».

В те же времена, когда вместе с «Большим Советом Союза» русские патриоты выжидали итогов внутрипартийной схватки, на всякий случай дружно выйдя из КПСС, – именно в это время ко мне неофициально обратился представитель «Большого Союза» с предложением возглавить этот самый «Большой Союз», откровенно признавшись: «Нам нужен свой Вацлав Гавел». И в объятия к «разрушителю» Горбачеву кинулись не мы – «русская диссидентура» – хотя бы по причине, что выпустил сей «разрушитель» нас из лагерей. Не мы, но именно они, русские писатели-патриоты заверяли Горбачева в своей лояльности к «реформации». И в знаменитом «Римском клубе» «русская диссидентура» не присутствовала… А кто?

Но тут лукавства не было. Была каша в головах. За эту бывшую «кашу» теперь слегка стыдно, вот и выстраивает Станислав Юрьевич задним числом боевые порядки: государственники, дескать, в эмиграцию не хотели, печататься за границей – такая гадость!

Меж тем тиражи советских писателей за границей были несметны. Но по разрешению! Официально! А это ж совсем иное дело! Главное, чтоб все по закону!

Что в действительности ожидало русских патриотов-писателей в случае нарушения ими «нормы поведения»? Да всего лишь, как самая страшная кара, – исключение из Союза писателей. Всего лишь. Минус льготы, минус дачи, минус творческие отпуска… То есть – минус то, что имели советские писатели в награду за соблюдение «правил игры». У этих «правил» были свои «люфты». Например, «борьба с еврейским засильем в русской культуре». Или, напротив, космополитические эскапады в пику слегка осмелевшему «русизму».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю