Текст книги "Смерть и воскресение царя Александра I"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Александра, который обращался к Богу с такой молитвой: «О, Владыко, человеколюбче Господи, Отец, Сын и Святой Дух, Троица Святая; благодарю Тя, Господи; за Твое великое милосердие и многое терпение. Аще бы не Ты, Господи, и не Твоя благодать покрыла мя, грешнаго, во вся дни, и нощи, и часы, то уже бы аз, окаянный, погибл, аки прах, пред лицом ветра, за свое окаянство, и любность, и слабность, и за вся свои преестественные грехи. Уже бо не престаю и не престану часа того, что не сотворить греха, а когда восхощет прийти ко отцу своему духовному на покаяние, отча лица устыдихся, греха утаих и оные забых и не могох всего исповедать срама ради и множества грехов моих, тем же убо покаяние мое нечистое есть и ложно рекомо, но Ты, Господи, сведый тайну сердца моего, молчатися разреши и прости в моем согрешении и прости грешную душу мою, яко благословен еси во веки веков. Аминь».
Обращался уже тогда, когда носил имя Феодор Козьмич, а свое истинное скрывал, утаивал даже на исповеди. Отсюда и сокрушение о «нечистом и ложном покаянии», и признание в том, что «тайна сердца» его принадлежит одному лишь Богу. Удивительная молитва – переписываешь эти слова и думаешь о том, как он их шептал наедине! В бревенчатой сибирской избе с прорубленным узким окошечком… стоя на коленях, простираясь ниц на дощатом полу… перед иконой, озаряемой белесым утренним светом. Да, почему-то особенно ясно представляешь белесый утренний свет и то, как упираются в пол колени, больно коленям-то!.. И вот он шепчет, осеняя себя крестом: «…Господи, сведый тайну сердца моего…» Он, некогда смотревший на Неву из окон Зимнего дворца и гулявший по дорожкам царскосельского парка с мостиками, павильонами и античными статуями… Действительно – «тайна сердца», которую не дано разгадать…
А если не разгадать, то хотя бы прикоснуться, чуть-чуть приблизиться к разгадке, и вот я тоже шепчу слова молитвы, как будто они, подобно намагниченным крупинкам металла, хранят некое веяние, некий неуловимый холодок и от них исходит свет, похожий на тот, который сквозил в щели сибирской избы. Шепчу и собираюсь в дорогу, но не в Сибирь – для этого время еще наступит, – а в Петербург, чтобы посмотреть на Неву из окон дворца и погулять по дорожкам царскосельского парка. Посмотреть, погулять и тем самым подготовиться к сибирской поездке.
Красноуфимск и Томск – завершение, Петербург – начало. Отсюда Александр уезжал в Таганрог, зная, что больше сюда не вернется, и мне хочется поймать отпечаток этого знания – на стенах домов, под пролетами арок, меж прутьев чугунных решеток. Отпечаток и как бы некий след, придающий особое выражение этим домам, аркам и причудливым решеткам старинных парков: Александр с ними прощается. Грохочут колеса по брусчатке, лошади выгибают шеи, кучер Илья Байков натягивает вожжи и рассекает воздух кнутом, и император, слегка приподнявшись на сиденье… в последний раз видит то, что должен увидеть и я: Зимний, Александро-Невскую лавру, дворец на Каменном острове. Увидеть и поймать след.
И вот я снова доверяюсь могуществу билетного кассира, прострачивающего цифрами синеватый бланк, а затем забираюсь на вагонную полку, долго ворочаюсь и пытаюсь заснуть под ночным фонариком купе. Пытаюсь и проваливаюсь в странное забытье с полным сознанием, что я не сплю, а думаю, хотя на самом деле сплю и просыпаюсь уже тогда, когда за окном возникает нечто дымное, кирпичное, заводское, питерское…
Что дальше? Ну, конечно же – для каждого приехавшего это испытанный ритуал – пройтись по Невскому. Разумеется, пешком и от начала до конца – пройтись и убедиться, что ты не где-нибудь, а именно в Петербурге и перед тобой Аничков мост, кони Клодта, дворец Кшесинской, памятник Екатерине…
Екатерине! И тут я словно бы очнулся, и мне показалось, почудилось, померещилось, как мерещится просвет в ночном тумане, нечто александровское, будто бы улавливаемое в воздухе, витающее, сквозящее: все-таки родная бабка! Властная, вельможная и простая – из тех, у кого к запаху французских духов примешивается здоровый и крепкий чесночный запах. Ее и не назовешь иначе как матушка-государыня, хотя с Вольтером переписывалась, сочувствовала республиканским взглядам и своего внука воспитывала по новейшей европейской методе: «Комната, куда он был перенесен, обширна, чтобы воздух в ней был лучше… Балюстрада препятствует приближаться к постели ребенка многим людям сразу: скопление народа в комнате избегается, и там не зажигается никогда более двух свечей, чтобы воздух не был слишком душным. Маленькая кровать месье Александра, так как он не знает ни люльки, ни укачивания, – железная, без навеса; спит он на кожаном матрасе, покрытом простыней, у него есть подушечка и легкое английское одеяло. Всякие оглушительные заигрывания с ним избегаются, но в комнате всегда говорят громко, даже во время его сна. Тщательно следят, чтобы термометр в его комнате не подымался никогда выше четырнадцати или пятнадцати градусов тепла. Каждый день, когда выметают в его комнате, ребенка выносят в другую комнату, а в спальне его открывают окна для притока свежего воздуха… С самого рождения его приучили к ежедневному обмыванию в ванне, если он здоров… Как только пришла весна и сделалось тепло, сняли чепчик с его головы и месье Александра стали выносить на воздух, приучать его сидеть на траве и на песке, даже спать тут несколько часов в тени в хорошую погоду. Он не знает и не терпит на ножках чулок, и на него не надевают ничего такого, что могло бы даже мальски стеснять его в движениях… Любимое платьице его – это очень коротенькая ру6ашечка и маленький вязаный, но довольно широкий жилетик; когда его выносят гулять, то сверх этого надевают на него легкое полотняное или тафтяное платьице. Он не знает простуды…»
Обо всех этих подробностях Екатерина сообщает в письме шведскому королю Густаву III – сообщает, явно гордясь тем, что ее стараниями месье Александр с детства усваивает суровый спартанский дух, который поможет ему выдержать тяжкое бремя власти. Гордясь и в то же время жалея, что ее собственного сына Павла воспитывали совсем иначе и сердобольные нянюшки кутали его в меха, носили на руках и кормили с ложечки, отчего он вырос болезненным и хилым.
В 1779 году у Александра рождается брат Константин, и когда наступает пора позаботиться об их образовании, Екатерина сама подбирает им учителей и даже пишет «Бабушкину азбуку» – сборник нравоучительных повестей, бесед, пословиц, сказок и поговорок, своеобразное детское чтение для своих внуков. Пишет «Азбуку», подробное Наставление для воспитателей внуков и составляет краткое изложение событий русской истории от основания Руси до татарского нашествия – своего рода учебник для будущих монархов. В Наставлении Екатерины немало тонких наблюдений над психологией ребенка и дельных, практичных советов: «… дети обыкновенно плачут от упрямства либо от болезности, но должно запрещать всякие слезы. В болезни следует употребить необходимые средства для ее облегчения, не обращая внимания на слезы и стараясь внушить детям, что плач их не уменьшает, а усиливает болезнь и что лучше преодолевать ее бодростью духа и терпением. Мысли же их стараться отвлечь на что иное или обратить слезы в шутки… Если в чем-либо приставники отказали детям, то чтобы криком и плачем не могли выпросить».
Последняя фраза особенно замечательна: поистине Екатерина пишет, как говорит (да, такая эпоха, пока что пишут, как говорят, говорить же как по писаному будут позже)…
Трезвый, практический ум Екатерины подсказывает ей, что наряду с книжными знаниями мальчикам для их развития нужны живые и яркие впечатления, поэтому, готовясь к одному из своих имперских путешествий – в Новороссию и Крым, – она собирается взять с собой внуков: пускай воочию увидят страну, которой им предстоит управлять. Великий князь Павел Петрович и великая княгиня Мария Федоровна, родители будущих венценосцев, всерьез напуганы: они считают, что мальчики еще слишком малы для такого путешествия; но властная Екатерина настаивает на своем, и лишь внезапная болезнь Константина не позволяет ей осуществить это намерение.
Не позволяет в 1786 году, но зато весной 1787 года, находясь в Москве, Екатерина властно вызывает к себе внуков. И вот они въезжают в Кремль, окруженные дядьками и няньками, резво выпрыгивают из кареты и бегут навстречу любимой бабке, которая наклоняется, чтобы приласкать их, поцеловать и обнять… Затем они целый день носятся по дворцу, смеются, проказничают, дурачатся, дергают за фалды караульных, и юный, восторженный, сентиментальный Александр, слегка отстав от брата, задумчиво смотрит сквозь теремные окошечки на зубчатые стены, островерхие башни и златоглавые соборы, Успенский, Архангельский и колокольню Ивана Великого.
Вечером, угомонившись, они сидят рядом с бабкой, и она читает им нравоучительную повесть из своей «Азбуки» и рассказывает о Ярославе Мудром, Дмитрии Донском, Александре Невском… О том самом Александре, в честь которого… да, да, мой мальчик, тебе тоже предстоят такие же подвиги, и твое имя прославится так же, как и имя твоего великого тезки. Так говорит Екатерина, обнимая за плечи внука, – и я словно бы слышу ее глуховатый, раскатистый голос с бархатистым грудным призвуком и легкой хрипотцой на высоких нотах…
Глава четвертая Месье Александр: ум и характер
Екатерина довольна здоровьем внука (этакий крепыш, розовощекий амур) и так же довольна его постепенно складывающимся на ее глазах характером. Собственно, характер не складывается – он изначально есть, но проявляется под влиянием обстоятельств, окружения, среды, обстановки (Екатерине сие хорошо известно), и этот процесс действительно напоминает сложение: к одной черте добавляется другая, намечается третья и маячит четвертая. Надо только следить, чтобы эти черты гармонично сочетались друг с другом, ни одна не выпирала, как репей или чертополох, и в то же время не оставалась хилой, чахлой, недоразвитой, иначе сложение может обернуться вычитанием.
И тут Екатерине есть, чем гордиться, чем прихвастнуть перед королем Густавом и другими августейшими корреспондентами. Все черты Александра со знаком плюс; характер у него – в отличие от отца Павла, вспыльчивого, порывистого, неуравновешенного, склонного то к безудержному веселью, то к унынию и угрюмой меланхолии, – положительный, ровный и спокойный.
Он со всеми добр, великодушен, любезен, приветлив, всем старается сказать приятное и при этом понравиться, тем самым словно бы вознаграждая себя за усердие. Да, стремление нравиться в нем очень заметно, бросается в глаза: Александр ждет одобрения, похвалы, но в то же время умеет различать, чьи похвалы искренние, а чьи – наигранные и фальшивые. Охи и ахи слезливых и глуповатых кумушек (а во дворце и таких немало) ничего кроме презрения у него не вызывают: на такую приманку его не поймаешь.
Александр не по годам чуток, умен и проницателен, и когда Екатерина подолгу смотрит в его голубые, с бирюзовым отливом, прекрасные, сияющие глаза, ей подчас становится не по себе: кажется, что где-то там, в глубине, эти глаза ее изучают. Изучают пытливо, с недетской серьезностью, заставляющей ее смутиться, даже слегка покраснеть: уж она-то знает, что ей есть в чем себя упрекнуть. Праведницей она никогда не была, положив себе за правило, что лучший способ избавиться от соблазна – это ему поддаться. Что поделаешь, грешна! Вот и он словно бы это знает, хотя порою и прячет, отводит в сторону слишком проницательный взгляд.
Да, взгляд пытливый, изучающий и в то же время самоуглубленный – свидетельство ума, умеющего читать не только в душах других, но и в собственной душе. А ведь каждая душа – вселенная, и за каждой – тайна. Еще ребенком Александр задавал вопросы о том, для чего люди живут на свете, откуда сам он взялся и зачем послан в этот мир. Такая крошечка, едва что-то лепечет, а глаза задумчивые и задает вопросы, на которые и философ не ответит, даже такой, как Вольтер, а выше философа поистине только Бог. Во всяком случае, так считала Екатерина, всегда ценившая просвещенность, разум и не терпевшая суеверий, как и прочего вздора, невежества, косности и предрассудков. Поэтому в религиозном воспитании внука она проявила высшую деликатность, осторожность и разумную светскость, чтобы – не дай бог! – и эта черта не выперла и не подавила все остальные.
Екатерина пригласила в наставники Александру не бородатого, заскорузлого, рыжего попа с рябым лицом и хитрыми глазами (попа – хоть и в архиерейском облачении), а учтивого, рассудительного, воспитанного на манер англиканского пастора, европейского прелата протоиерея Андрея Самборского. Отец Андрей долго жил в Англии (довелось служить в посольской церкви), изучил порядки, быт и нравы туманного Альбиона, был женат на англичанке, принявшей православие, брил бороду и усы и носил светское платье. Был убежден (благородное убеждение!), что в каждом, независимо от положения, надо видеть ближнего своего. Ясно было, что он не станет заставлять Александра часами простаивать на коленях в молитве, бить поклоны и изнурять себя постом. Может быть, прежние московские цари и изнуряли, и долгие монастырские службы выдерживали, но Петр Великий положил этому конец, воплотив собой совсем другой царский образ: не коленопреклоненного молитвенника, а хваткого, сноровистого работника. Екатерина добавила этому образу державного величия, помпезности, блеска, и с ее властной осанкой императрицы никак не вязалось излишнее смирение, опущенные долу очи и покаяние. Конечно, и она могла в иных случаях скромно потупить глаза, но не больше. Глаза-то потупишь и не углядишь, как тебя одурачат, обманут, оберут до нитки, вокруг пальца обведут. Вот и не зевай, приглядывай за всеми…
Да и к тому же Россия теперь – Европа, в ней задает тон не Москва с ее Кремлем, колокольным звоном, боярскими палатами и раскисшими по весне купеческими слободами, в которых гонец завязнет и черт ногу сломит, а спланированный на европейский манер, правильный, регулярный Петербург, да и сама она по крови немка. Немка, любящая Россию, понимающая ее, преданная ей, чувствующая себя государыней-матушкой, как ее все и величают, но православию внутренне чуждая. Теплота православия оставляет ее холодной, а суровость и вовсе отталкивает. Да, она наставляет воспитателей внуков, Александра и Константина: «Когда идет речь о Законе (о христианской вере), тогда неинако отзываться при детях, как с достодолжным почтением». Наставляет так, словно не раз приходилось быть свидетельницей отзывов отнюдь не почтительных, даже дерзких и крамольных, и ей это всегда претило. Но спать в гробу, постригаться в схиму, удаляться в затвор, принимать обет молчания, носить вериги, власяницу, впивающуюся в тело, юродствовать, чудотворствовать, будущее прозревать, как тот же несчастный монах Авель, – в Екатерине все противилось, мучительно ныло, содрогалось при одной только мысли об этом, и Россия казалась азиатской и дикой Московией.
Эту азиатскую, дикую Московию она в Зимний дворец не пускала: уж лучше Версаль с его балами, маскарадами, париками и золочеными камзолами. Не пускала и Россию мистическую, затаенную, масонскую, на которой был помешан Павел: он вознамерился возрождать в ней рыцарственный дух, замешанный на прусской дисциплине. Ну, и пусть ребячествует у себя в Гатчине, играет в солдатики, марширует и изображает из себя рыцаря; Александру Екатерина подарила дачу, куда не долетают звуки артиллерийских салютов и оружейной пальбы. Здесь царят мир, тишина и спокойствие, колосятся тучные нивы, скользят по зачарованным водам лодки, белеют среди листвы садов мраморные статуи и возвышается храм Розы без шипов. О, взять бы в руки такую розу и прижать к груди, не опасаясь, что вопьются в кожу безжалостные острия! Но, увы, в жизни такую розу не сыщешь: жизнь – сплошные шипы. Так пусть хотя бы здесь, в этой блаженной аркадии, цветет такая роза.
Итак, Екатерина оградила внука ото всего, что могло бы придать чрезмерные, гипертрофированные формы его духовному развитию, – оградила стенами Зимнего дворца, где не столько прилежно молились, сколько веселились, влюблялись, флиртовали, скабрезничали, интриговали – одним словом, жили, как в Версале или… при дворе индийского царя Авенира. Да, ситуация настолько схожая, что Александр, конечно же, узнавал себя в царевиче Иасафе: все совпадало – вплоть до деталей. Недаром Александр еще в юности писал, что не хотел бы иметь у себя лакеями тех, кто осыпан высшими милостями, обласкан, пожалован чинами и наградами.
Правда, Екатерина не искореняла христианскую веру, как Авенир, но язычницей была, уж это точно. Язычницей на античный манер (дионисийствовала на любовном ложе) и при этом отчасти деисткой, по моде Просвещения. Она и Александра сызмальства прочила на роль… Александра, Александра Великого (мы уже говорили об этом), светского государя, петербургского императора.
Кто же сыграл для него роль Варлаама? Мы уже называли преподобного Серафима, старца Даниила, старца Вассиана, валаамских подвижников, митрополита Филарета; можно добавить к этому и еще одно духовное лицо, но сначала сцена из романа Мережковского «Александр I». Александр и Голицын беседуют в министерском доме, на Фонтанке, в маленькой комнатке с наглухо заложенным окном, где над плащаницею, перед большим деревянным крестом, вместо лампады висит «огромное сердце из темно-красного стекла с огнем внутри, как бы истекающее кровью»:
«Встал, обнял его (Голицына. – Л.Б.) и что-то шепнул ему на ухо. Голицы отпер потайной шкапик в подножии креста, вынул золотой сосудец, наподобие дароносицы, и плат из алого шелка, наподобие антиминса. Разложил его на плащанице и поставил на него дароносицу.
Поцеловались трижды с теми словами, которые произносят в алтаре священнослужители, приступая к совершению таинства.
– Христос посреди нас.
– И есть, и будет.
Опустились на колени, сотворили земные поклоны и стали читать молитвы церковные, а также иные, сокровенные. Читали и пели голосами неумелыми, но привычными:
Ты путь мой, Господи, направишь,
Меня от гибели избавишь,
Спасешь создание свое, —
любимую молитву государя, стихи масонской песни, начертанные на образке, который носил он всегда на груди своей; пели странно-уныло и жалобно, точно старинный романс.
– Не отверже мене от лица Твоего и Духа Твоего Святого не отъими от мене! – воскликнул государь дрожащим голосом, и слезы потекли по лицу его, в алом сияньи лампады, точно кровавые. – Не отъими! Не отъими! – повторял, стуча лбом об пол, с глухим рыданием, в котором что-то послышалось, от чего вдруг опять мороз пробежал по спине Голицына.
Голицын встал и благословил чашу со словами, которые возглашал иерей, во время литургии, при освящении Даров:
– Примите, ядите: сие есть Тело Мое, за вас ломимое…
И причастил государя; потом у него причастился. Если бы в эту минуту увидел их Фотий, то понял бы, что недаром изрек им анафему».
Собственно, архимандрит Фотий изрек анафему Голицыну, с которым давно враждовал и отставки которого добивался, но – Мережковский прав, – изрек бы и Александру, если бы прослышал, что причащают они друг друга. Что же это за чин причащения – интимного, дружеского, внецерковного? Кто сподвиг, кто научил? Не сам ли Христос, сказавший, что там, где двое или трое собраны во имя Его, то и Он среди них? Да, в Евангелии есть такие слова, но одного Христа здесь мало: нужен тот, кто дерзнул бы скрепить собрание двоих или троих знаком причастия, хлебом и вином. Мережковский дает в романе краткую справку: «Священник из города Балты, уроженец села Корытного, о. Феодосий Левицкий, представил государю сочинение о близости царствия Божьего. Государь пожелал видеть о. Феодоса. На фельдъегерской тележке привезли его из Балты в Петербург, прямо в Зимний дворец. Он-то и научил государя этому сокровенному таинству внутренней церкви вселенской, обладающему большею силою, нежели евхаристия, во внешних поместных церквах совершаемая. И государь предпочитал, особенно теперь, после анафемы Фотия, это сокровенное таинство – явному, церковному».
Мережковский для краткости некоторые подробности опустил (рукопись о. Феодосия первым прочел Голицын, и доставили его в Зимний дворец не сразу, а через неделю после прибытия с юга), но суть схватил и передал верно. Александр всю жизнь – помимо приобщения церкви внешней – жадно искал церкви внутренней. Сестре Екатерине он писал, что при всем разнообразии религий, исповедуемых человечеством, на глубинном уровне их связывает единая тайная, эзотерическая традиция, открывавшаяся лишь избранным, посвященным. Он жаждал того, чего жаждут все мистики, – чувства Божьего присутствия, неощутимого прикосновения, «веяния тихого ветра», знаменующего, что Бог здесь, рядом, в сердце. Конечно, мысль Феодосия Левицкого о наступлении царства Божьего и примирении всех христианских народов была близка и дорога ему, создателю Священного союза, а причащение «хлебом Иерусалимским» отвечало самым заветным чаяниям.
О тайном присутствии Александра на службах в доме Голицына намеком обмолвился Державин:
Где с псалмами свершал втай жертвы
Носивший в сердце Бога муж.
Именно, именно: «Носивший в сердце Бога»…
Державин сам бывал у Голицына, как свидетельствуют биографы. Мережковский, безусловно, был знаком (по «Русскому архиву») с описанием его молельни у Ю.Н. Бартенева, но одну деталь опустил, она же, как нам кажется, очень важна: «… в стороне стоит низенький деревянный стулец, напоминающий нам, как некогда православные отшельники наши, сидя на таковом, творили Иисусову молитву». Низенький стулец помогал исихастам сводить ум в сердце; опустив подбородок на грудь, они повторяли на вздохе: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий», а на выдохе: «Помилуй мя, грешнаго». И так на протяжении многих часов, неподвижно, пока не растеплится сердце и не озарит его высший Фаворский свет.
Неужели и Александр с Голицыным тоже пытались?! Вряд ли… В Петербурге, на Фонтанке, заниматься аскетической практикой, этим православным художеством, как его называли, к тому же без опытного наставника… нет, нет. Но стулец-то был: вот он, стулец! Значит, об исихазме знали, и не понаслышке. Во всяком случае, неуемный, дотошный Голицын – уж он-то докопался, раздобыл драгоценные крупицы сведений, а от него, своего верного друга, узнал и Александр. И не унес ли Александр этот стулец с собой в скит? Не буквально, конечно, взял и унес, но ведь старчество православное – это исихазм, постоянно творимая молитва Иисусова, а Феодор Козьмич – старец…
Ну, а как же это согласовывалось со строгим православием, канонической церковью? Можно было бы успокоить себя, разделив духовный путь Александра на два этапа: мистические искания юности, порывы, метания и – православное старчество. Да, это по сути верно, но до конца согласовать Александра нам не удастся, внутреннюю церковь он в себе сохранил и пронес через всю подвижническую жизнь; отцу Феодосию остался верен – тому самому отцу Феодосию, который в знак приближения царства Божьего и схождения Небесного Иерусалима взял себе новое имя. Какое, читатель? Да, уже знакомое нам имя – Феодор.
Вот и еще одна причина, по которой Александр позднее назвал себя так же. Или, может быть, совпадение?
Глава пятая Баденские принцессы
Дмитрий Мережковский в своем романе, воссоздавая обстановку Зимнего дворца времен Александра, всегда точно описывает, что было видно из окон. Да, из окна той или иной гостиной, спальни, кабинета – набережная Невы, Дворцовая площадь, Адмиралтейство. Наверное, готовясь к работе, обошел весь Зимний дворец с записной книжкой: а ну-ка, если встать так, посмотреть отсюда, а теперь чуть в сторону?.. Даже не наверное – наверняка, недаром Зинаида Гиппиус о нем писала: «Начиная с «Леонардо» – он стремился кроме книжного собирания источников еще непременно быть там, где происходило действие, видеть и ощущать тот воздух, ту природу». И уж если Италию исколесил вдоль и поперек, прослеживая жизненный путь Леонардо, то и в Зимнем должен был «непременно» побывать, ведь со времен Александра прошло всего сто лет, почти ничего не изменилось, виды из окон те же, разве что чуть-чуть исказило их время.
Вот и я брожу по Зимнему дворцу и, останавливаясь у окон, думаю: и Александр так стоял, глядя на Неву, на шпиль Петропавловской крепости. И тут же возникает другая мысль: Александр-то ладно, ему это было все родное, с детства знакомое, а как же Елизавета Алексеевна, когда впервые доставили ее в Петербург и она смотрела в эти окна? Боже, каким все казалось чужим, пугающим, серым, холодным после привычных идиллических пейзажей ее родины, маленьких домиков с черепичными крышами, ратуши, кирхи, подстриженных лужаек и холмистых далей! Собственно, она и Елизаветой еще не была, а была Луизой-Августой, дочерью наследного принца Баден-Дурлахского, привезенной из Карлсруэ статс-дамой императрицы графиней Шуваловой, а до этого рекомендованной Екатерине графом Николаем Петровичем Румянцевым, чрезвычайным посланником и полномочным министром на сейме германских княжеств во Франкфурте-на-Майне.
Граф получил от Екатерины деликатное поручение – наведаться в Карлсруэ и, не вызывая ненужных толков, присмотреться к дочерям принца, особенно к Луизе-Августе и Фредерике-Доротее, разузнать о них побольше, навести справки и выбрать ту, которая могла бы угодить тонкому, взыскательному вкусу Александра. Ведь Александру было уже пятнадцать лет, он превращался в юношу, томимому сладкими грезами и смутными, неясными для него самого сердечными порывами и влечениями, о чем Екатерине докладывал его воспитатель Протасов: «От некоторого времени замечаются в Александре Павловиче сильные физические желания, как в разговорах, так и по сонным грезам, которые умножаются по мере бесед с хорошенькими женщинами».
Вот и следовало его поскорее женить! Во времена Екатерины на это смотрели просто, следуя ее непреложному правилу: естественность прежде всего, а остальное довершит опытность. Поэтому юный возраст жениха и невесты не смущал императрицу, а, напротив, отвечал ее далеко идущим расчетам – передать корону внуку через голову сына. Александру – минуя Павла. Для этого нужно было, чтобы Александр как можно раньше стал самостоятельным, остепенился, женитьба же – верное средство придать степенности тому, кто при всей склонности к чтению и научным занятиям способен шалить и озорничать как мальчишка.
О Луизе-Августе Екатерина услышала еще в 1783 году от баденского поверенного в делах Коха: описывая достоинства пяти дочерей наследного принца, он расточал особенные похвалы четырехлетней Луизе. И Екатерина это запомнила… Через семь лет она получила отзыв Румянцева: «Принцесса Луиза несколько полнее и развитее, чем обыкновенно бывают в ее лета. Хотя ее нельзя признать вполне красавицей, тем не менее она очень миловидна. По-видимому, она кротка, вежлива и приветлива; сама природа наделила ее необыкновенной грацией, которая придает особенную прелесть всем ее речам и движениям. Общий голос отдает ей предпочтение перед всеми ее сестрами; хвалят ее характер, а лучшей гарантией ее здоровья служат ее телосложение и свежесть».
Румянцева можно понять: старается не оплошать, боится ошибиться, а ответственность очень велика, ведь подыскивает невесту будущему самодержцу всероссийскому, поэтому, дабы обезопасить себя, отмечает и мелкие недостатки, но так, чтобы и их обратить ей на пользу: «Единственно, что умаляет благоприятное впечатление, производимое ее особой, – это некоторая полнота, которая грозит в будущем сильно увеличиться…» Полнота? Ну, что полнота!.. Восемнадцатый век худых и костлявых не любит, ценит телесную избыточность, пышность, рубенсовские формы. Полнота – она же дородность, степенность, – придает осанке величие и подчеркивает право властвовать, судить, повелевать.
И Екатерина поручила Румянцеву осторожно разведать, как отнесется принц к возможности такой партии: Александр и одна из его дочерей, Луиза-Августа или Фредерика-Доротея, о которой тоже был получен похвальный отзыв. Румянцев писал о ней: «Если принцесса Луиза слишком развита для своих лет, принцесса Фредерика-Доротея развита гораздо менее, чем ей следовало; она до сих пор еще очень скромный и молчаливый ребенок, но который обещает сделаться очень красивым… Принцесса Фредерика, с своими большими прекрасными глазами, имеет вид более важный и серьезный, между тем как в принцессе Луизе заметно более резвости и довольства, что указывает на веселость, но веселость скорее тихую, чем шумную».
«Резвость» – словечко из обихода восемнадцатого века («Песни, резвость всякий час»), естественного, натурального при всех тогдашних умствованиях, еще не «испорченного» романтизмом, а вот тихость, мечтательность в облике Луизы уже явно предсказывают девятнадцатый век.
Екатерину особенно беспокоило, что может возникнуть препятствие с переменой веры у невесты, ведь ей придется принять православие, а для немки это вопрос щекотливый. Румянцев переговорил с принцем, дипломатично намекнув, что Петербург имеет весьма серьезные виды на его дочерей. Оказалось, что принц и не мечтал о лучшей партии для них. Что же касается веры, то принцу сумели преподнести православие в таком выгодном свете, что он воскликнул: «Черт возьми! В таком случае мне остается ожидать той минуты, когда мне тоже посоветуют его принять!»
Словом, все уладилось как нельзя лучше: принц на все соглашался и, несмотря на юный возраст своих дочерей, вскоре охотно отпустил их на смотрины. И вот осенью 1792 года сестры, баденские принцессы, нежные, тепличные создания, отправились в далекий Петербург; в дороге, конечно, промокли, простудились, схватили насморк, и их носики заметно покраснели, но все же благополучно добрались до Северной столицы. Во время первой встречи с императрицей Луиза сразу узнала ее в толпе придворных по пышности одежд, богатству украшений и царственной осанке, но оробела и, боясь ошибиться, замешкалась с приветствием. И фаворит Екатерины Платон Зубов стал делать ей знаки внушительным взглядом, движением бровей и даже беззвучно зашевелил губами, давая понять, кто перед нею. И тут Екатерина сама пришла ей на помощь, покровительственно улыбнулась и приблизилась к принцессе со словами:
– Я в восторге, что вижу вас.
Сестры по очереди поклонились и почтительно, не без робости поцеловали ей руку.
Конечно, Екатерине не терпелось поделиться впечатлениями, и она, уединившись в своем кабинете, окунув перо в чернильницу, тут же написала Румянцеву о Луизе: «Эта старшая показалась всем, видевшим ее, очаровательным ребенком или, скорее, очаровательной молодой девушкой; я знаю, что дорогой она всех пленила… Из этого я вывожу заключение, что наш молодой человек будет очень разборчив, если она не победит его…»