Текст книги "Телеграмма из Москвы"
Автор книги: Леонид Богданов
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
И вот тогда, оглянувшись вокруг, вы поймете, что в атомный век не надо трудиться над созданием каменного топора и провозглашать этот топор вершиной всей мысли, науки и техники. Вы поймете, что творцы социализма и прочих, владеющих думами некоторых людей учений, создали нечто потупее и погрубее каменного топора по сравнению с тысячелетним совершенным учением Христа об основах человеческого общежития. И если что-нибудь на склоне лет потревожит вашу душу, наполнит ее тихой верой в будущее человечества, так это будет учение Его.
Мостовой умолк и вытер платком бледный, вспотевший лоб. За окошком брезжил рассвет. Уже было видно в полосах ползущих змеями утренних туманов синеющую каемку далекой тайги, огромной, тяжело проходимой и таинственной, как сама человеческая жизнь.
– Скажите, Ландышев, вы верите в Бога? – спросил Мостовой и пытливо посмотрел на поэта.
Тот как-то сразу будто бы сжался и после небольшой паузы ответил:
– Не знаю.
– Значит, верите, – улыбнулся Мостовой – Тот, кто сомневается, никогда не станет неверующим, но может быть самым большим праведником, а тот, кто верит безотчетно, может перестать верить.
Сомневающийся способен думать, а мысль и только мысль и есть основа религии.
Вы знаете, Ландышев, на чем построена наша антирелигиозная пропаганда?.. На внешнем эффекте, который воспринимается глазом, а не мыслью. Помню, один из антирелигиозников меня просвещал: вот, плюну на икону и ничего мне не будет. И плевал. Больше того, рубил иконы топором, жег их на костре и танцевал вокруг огня, стреляя из нагана. Это было в самом начале советской власти. Я тогда был еще юноша. Я посмотрел и поверил: нет Бога!
Прошло много лет. Я научился думать. И теперь я понимаю, к чему тогда стремился антирелигиозник, вернее, не он – он был круглым дураком, – я понимаю, к чему стремились тогда вожди коммунистической партии. Они призывали рубить иконы, убивать в людях веру, потому что их человеконенавистническое куцее учение – пигмей, по сравнению с вечным учением Христа о любви, справедливости, душевной чистоте. Это великое учение является неисчерпаемым источником силы и веры в своего ближнего, в будущее, источником всего, без чего нельзя, – вы понимаете? – нельзя жить!
Мостовой вытер платком выступивший на лбу пот и продолжал:
– Нет! Они религию не убьют. Помните, как во время войны, почуяв смертельную опасность, они сами открыли церкви, чтобы отогреть огнем тысячелетней веры замороженные сердца людей, не видящих, ради чего они будут сражаться и не хотевших сражаться за несколько томов Маркса и других писак. Этим они показали свою духовную немощь.
Теперь даже слепой видит, кто сильнее.
И настанет еще такое время, Ландышев, когда человек, встретив другого, спросит: "Ты христианин?" "Христианин", – ответит другой И больше ничего им не надо будет спрашивать, чтобы узнать друг друга, и каждый из них доверится другому полностью, без страха, и будут они, как братья. Это время настанет! Оно будет, будет!
Ты понимаешь, Ландышев, оно должно быть, потому что иначе мы, люди, съедим друг друга. Съедим так же, как ест у нас член партии другого члена партии и как сожрали уже миллионы партийцев. Так же, как сейчас ты можешь меня съесть, написав донос, что Мостовой мол говорит крамольные речи. Напишешь?!..
– Я знаю, что не напишешь, – не дождавшись ответа продолжал Мостовой. – Столбышев написал бы... Маланин, которого, может быть, сейчас сожрали, тоже написал бы. Они – партийцы по духу: властолюбивые бездельники, тупицы, которым без партии единственное место – навоз возить. На коммунизм им наплевать, и они в него не верят так же, как и мы с тобой. Но попробуй сказать, что их кормилица-партия нехороша, что вся система – блеф. Горло перегрызут!.. А вот Егоров, старый партиец с девятьсот пятого года, этот -овечка, заблудившаяся в волчьей стае. Он – подвижник в публичном доме.
– А я кто? – спросил Ландышев.
– Ты просто человек. Ты любишь свои стихи, как мать своих детей, и как мать идет ради своих детей продаваться, так и ты, ради того чтобы печатали твои стихи, продаешься. Только тут уже не то. Ты себя обманываешь, как обманывают себя все советские писатели.
Пожалуй, в Советском Союзе для писателей созданы небывалые еще в истории мира условия. Наконец-то, благодаря советской власти, появились писатели-миллионеры. Некоторые за одну книгу миллион получают. Только пиши да пиши. Но, что пиши? То, что ты думаешь, или то, что написано в очередном постановлении ЦК партии? У советских писателей кастрировано творчество. Их произведения оплодотворены чужим семенем и не похожи на своего отца, не содержат никакого отцовского наследства. Писатель, поэт ничему в своих произведениях читателя не учит. Учит партия, а писатель лишь ищет персонажи и форму, как передать это учение. Передал – хорошо, получил кучу денег за литературную проституцию. Не можешь передать, способен только своими мыслями кормить читателя – коленкой под зад! Не просто на улицу, а подальше, в концлагерь: раз есть свои мысли, значит, опасный человек. Сколько наших писателей было расстреляно, послано на гибель на Колыму, Магадан только за то, что они писали от души, а не по партийной указке? Поэтому те, кто живет, пишет, ловко подделываясь под линию партии, те уже не писатели, это литературные ландскнехты, подхалимы, приживальщики, наемные шуты и плакальщики.
Таким я не хочу быть. И я не буду писать, пока мое творчество будет служить средством перепевания чужого и ненавистного мне. Вы вправе, Ландышев, спросить меня: хорошо, Мостовой, вы стали в позу, вам нужна свобода творчества и вы не пишете книг. Но зачем же тогда вы пишете газетные статьи? Ведь это тоже творчество и очень даже несвободное.
Наверное, вы хотите меня спросить это?.. Да, Ландышев?
– Да.
– Чудно. Начнем хотя бы с того, что очень много писателей занимались газетной стряпней, чтобы получить средства и вести серьезную литературную работу. Я к этой категории не отношусь. Зачем же я тогда работаю в газете?
Не задумывайтесь над ответом, все равно не угадаете. Чужая душа -потемки, а у меня в душе лежит большая идея.
Мостовой встал и молча прошелся несколько раз по комнате, потом улыбнулся: – Заметили ли вы, как люди читают серые, словно дождливое утро, и такие же однообразные газетные строчки? Они томятся. И вот если взять и все время писать в газетах, как можно скучнее, унылее, то у человека от такой болезни, как от соленой воды, появится дикая жажда прочитать живое, человеческое слово. И человек невольно берется за классиков. Он начинает напитываться хорошими мыслями, у него развивается вкус, он облагораживается. Получается, что скучная газета, набивая читателю оскомину, оберегает его от советской литературы, опасной потому, что это – литература, вернее, литературоподобная чистая пропаганда и она куда действеннее, чем газетная серость. Таким образом, я думаю охранить сотни людей от тлетворного действия коммунизма. Я думаю, что таким путем можно сберечь хоть какое-то количество живых и мыслящих людей для будущего.
Иде-фикс, скажете? Далеко не так! Я уже десять лет здесь редактором и все время сушу газету. И за эти десять лет в Орешниках стали вдвое больше читать классиков и почти перестали читать советскую литературу. Я это вижу по статистике районной библиотеки. Результаты, как сказал бы Столбышев, налицо.
Правда, в последнее время я стал писать живее, но тут есть определенный расчет. За воробьиную эру я не буду отвечать: у меня есть письменное распоряжение Столбышева, что и как писать. Но эта дурацкая затея лопнет, как мыльный пузырь. Ведь Москва – не Орешники. Там сидят ловкие заговорщики, а не дураки, и нет там такого сумасшедшего, чтобы приказывал заготавливать воробьев. Тут произошла обыкновенная телеграфная опечатка. Настоящая фамилия подписавшего телеграмму министра – Воробьев, а приказал он заготавливать кедры. Почтовые же работники перепутали и получилось: заготовлять воробьев, замминистра Кедров. Чего проще. И вот, когда эта дурацкая затея лопнет, будет и без того много смеха, но с моими ура-статьями станет еще веселее смотреть на этот кабак. В общем, я себя компенсирую за долгое насилие над своей душой. Прочтите-ка, Ландышев, свои новые стихи о воробье...
Поэт смутился и заерзал на стуле.
– Да вы не стесняйтесь, все мы тут глупостями занимаемся, – подбодрил его Мостовой. Ландышев откашлялся:
– О, воробей, на службу став народу,
Ты гордым соколом вознесся в высоту...
– Ну, вот, вы уже смеетесь!..
– Я плачу, – ответил сквозь смех Мостовой, и Ландышев увидел, как две крупные слезы выкатились из глаз Мостового и упали на грязный, залитый чернилами, письменный стол.
–
ГЛАВА XIII. ТАИНСТВЕННЫЙ БЛЕДНОЛИЦЫЙ
Вся эта печальная история с таинственным бледнолицым началась с того, что Раиса влюбилась в заграничный костюм Гоги Дельцова. Как истинная представительница слабого на разные штучки пола, Раиса мысленно поклялась быть верной Дельцову до гроба (его гроба, разумеется) и, оставаясь ему сердцем верна, страсть свою отдала лейтенанту Взятникову. Почему именно Раиса сделала своим избранником Взятникова, догадаться не трудно, если вспомнить, что для женщин любая форма, даже самая малопочетная, как, скажем, пожарного, является большой притягательной силой; и если вспомнить, что совершенно никудышний петух, но с яркими перьями, всегда пользуется большим успехом у кур, чем голосистый и сильный петух, но с одноцветной окраской.
Столбышев, как каждый мужчина, был доверчив и, как каждый коммунистический руководитель, замечал только дальние измены, а не те, которые совершаются перед самым его носом. Поэтому, когда Раиса по вечерам подходила к нему и со стоном жаловалась на головные боли, он, повздыхав с ней дуэтом, предлагал ей:
– Иди, того этого, домой, а я позаседаю.
И заседал он до утра.
Взятников же для маскировки своих вечерних отсутствии придумал таинственного бледнолицего человека, который неизвестно откуда появился в районе и занимался подсчетом поголовья воробья, то-есть – вел шпионаж. Взятников, якобы, ловил его каждую ночь, но опытный и матерой шпион ускользал из его рук.
– А что, если он, того этого, стукнет меня по голове? – тревожно спрашивал Столбышев. – Пропадет район без руководства!
– А ты оружие носи! – на свою беду советовал Взятников перепутанному секретарю райкома.
Однажды Столбышев, прозаседав подряд четыре ночи, на пятую закрыл заседание в два часа утра, разбудил членов бюро райкома и предложил идти спать по домам.
Ночь была тихая. Луна то выплывала из-за облаков, освещая спящие Орешники фосфорическим голубоватым светом, то опять закутывалась облаками и наступала темнота, хоть глаз выколи.
– Мда, погодка удобная для шпионажа, – разговаривал сам с собой Столбышев, осторожно, с оглядкой, двигаясь по улице. Пистолет он держал в кармане со снятым предохранителем.
До избы Раисы он дошел без приключений.
– Рая! Это – я, секретарь райкома, – постучал он в окно.
Ответа не последовало. Столбышев постучал громче:
– Проснись, того этого, на данном этапе!
И показалось Столбышеву, что в избе произошло какое-то движение.
– Мда, проснулась, – решил он и уселся на крылечке ожидать, пока откроется дверь и его верная Раиса прижмется к нему разогретым сном телом.
... Темная ночь, только пули свистят по степи... – тихонько запел он, оглядываясь по сторонам
Луна вышла из-за облаков, задумчиво посмотрела на партийного лирика и снова спряталась.
– Раиса, того этого, не спи, как на лекции по истории партии, -пошутил Столбышев и пошел стучать в заднее окно.
Но как только он вышел за угол дома, сердце его екнуло и стремглав переместилось в пятки: какая-то белая фигура кралась через огород.
– Стой! – шопотом прокричал Столбышев и, бросившись за дом, залег в бурьяне, клацая зубами.
"А вдруг шпион заметил, где я?" – тревожной молнией пронеслась мысль в голове Столбышева. Он стал на четвереньки и, хрюкая от страха и натуги, полез в росшие неподалеку кусты. Там ему казалось безопасней. Но едва он достиг кустов, как чуть не стукнулся лбом с бледным, как сметана, лицом.
– Диверсант!!! – дико закричал Столбышев и, подхлестнутый собственным голосом, бросился бежать, выкрикивая: – Стой! Стой! А то стрелять буду!
И выстрелил. Как и куда он целился – неизвестно. Но выпущенная Столбышевым в диверсанта пуля попала Столбышеву в ногу. Не сильно, слегка поцарапала кожу и распорола голенище сапога.
– Умираю, но не сдаюсь, – прохрипел секретарь райкома, падая на землю.
Лейтенант Взятников первым прибыл на место происшествия, одетый по-форме, но без шапки. Он оказал раненому медицинскую помощь. Потом прибежала взволнованная Раиса. Она, с горестью несостоявшейся вдовы, прижалась к груди лежавшего на земле Столбышева, левой рукой обняла его за шею, а правой, за своей спиной, передала Взятникову шапку.
– Надо объявить тревогу и начать поиски диверсанта, – отчеканил Взятников, напяливая шапку.
– Он в меня стрелял! Надо, того этого, арестовать Маланина! – стонал Столбышев.
Поиски диверсанта продолжались безрезультатно всю ночь и весь день. Тем временем арестованный Маланин уже признался в своей связи с диверсантом.
– Где у тебя с ним явки? – грозно вопрошал, ведя следствие, Взятников.
– Нет у меня с ним явок! – еле шевелил Маланин распухшими губами.
– Колись! – Взятников огрел его ножкой от стула по левому боку.
– Нет явок!
– Колись! – избитая ножка от стула опять просвистела в воздухе.
– Нет явок! – упрямствовал Маланин, корчась от боли.
– Колись, шпионюга! Эх!..
– Ой! Не имеете права бить! Конституция...
– Конституция для честных граждан, а ты – враг народа! Колись! Эх!
После пятого сломанного ребра Маланин признался, что явки у него с шпионами есть.
– Наверное, у Егорова? – спросил Взятников.
– Нет, не у Егорова.
– Эх!..
– Да, у Егорова...
Взятников взял из папки уже заготовленный ордер на арест Егорова.
– Чубчиков! Тащи его сюда!
Дело начало разрастаться. Столбышев, несмотря на ранение, сидел в своем кабинете и, кривясь от боли, составлял список. "Семчук", – старательно выводил он, –"несомненно в связи с Егоровым и принадлежит к их шпионской организации. Основание для подозрений: при упоминании имен вождей контрреволюционно улыбается, аплодирует в полруки и повинен в срыве воробьепоставок. Тырин.." – вписывал он следующую жертву, – "давнишний приятель Маланина и активный член шпионской организации. Основания для подозрений: служил в оккупационных войсках в Германии и видел живого американца. По замашкам – злостный воробьевредитель."
Столбышев окончил писать и, тыкая пером в список, пересчитал фамилии:
– Двенадцать! Гм, того этого, для начала хватит. Каждый из них еще признается, кто его сообщники. Таблица умножения, так сказать..
Потом Столбышев позвонил в райотдел МВД:
– Взятников? Как дела?.. Гм! Того этого. Ты бей Егорова чем-нибудь потверже, у него здоровье слабее... Диверсанта, говоришь, не поймали? Надо мобилизовать на это школьников. Партактив уже весь брошен, так сказать, на поиски. Хорошо! Да! Кто?. Конечно, арестуй!.. Ну, покедова.
Столбышев повесил трубку и нарисовал в списке крестик около имени жены Маланина.
Многие специалисты по русскому вопросу утверждают, что между царским и советским правительством существует лишь незначительная разница, и с этим нельзя не согласиться. Например, в старом царском указе от 8 февраля 1822 года писалось: "На мужа извинительно жене и не доносить." Правило это сохранено и при советской власти с незначительным изменением: из него выброшено "не". Именно из-за этого незначительного изменения жена Маланина стояла перед столом Взятникова.
– Ты почему не доложила, что муж твой шпион?!
– Не шпион он!
– Поговори у меня, проститутка! Вот возьму, арестую твоих щенков!
– Не трогайте детей! Пожалуйста, не трогайте!
– Тогда признавайся, что муж твой шпион!
– Хорошо, признаюсь. Только детей не трогайте! – Маланина залилась слезами.
– Да не реви! – примирительно пробурчал Взятников, записывая показания в протокол. – Не реви! Больше десяти лет за укрывательство тебе не дадут. Поедешь на север, там климат хороший. А за детей не беспокойся. Мы их в детдом отошлем. Там и воспитание отличное, и кормят ничего. Я сам из детдома. Смотришь, через десяток лет и твой сын будет работать в МВД. Еще чего доброго тебя будет допрашивать. Хе-хе! Бывает такое...
Шпиона поймали только вечером. Поймала его Сонька Сучкина. Ее пост был на краю деревни, и уже в сумерках она увидела неизвестного человека в кожаном пальто. Он шел в деревню совершенно открыто и не прячась. Сонька-рябая выломала из забора большой кол, подкралась к нему сзади и изо всех сил тяпнула его по голове. Шпион упал, как срубленное дерево. Когда его отлили водой, то на вопрос Взятникова, как его фамилия, он ответил:
– Не знаю.
– Ага, старый шпионский приемчик. Дурачком прикидываешься? По чьему заданию работаешь?
– Не знаю!
– Эх! – Взятников с чувством огрел человека в кожаном пальто в ухо.
В это же время к зданию райкома подъехал запыленный "ЗИМ". Из него вышел человек тоже в кожаном пальто и направился в райком. Через несколько минут он выбежал обратно, а за ним бежал Столбышев и воздевал руки к небу. Он был настолько взволнован, что не сел в машину и, забыв о раненой ноге, как скороход, побежал перед машиной, показывая дорогу Когда машина остановилась около районного МВД, Столбышев, как чорт вокруг грешной души, завертелся около незнакомца.
– Ну, видать, большой начальник! – заметил Мирон Сечкин, находившийся тут же в толпе любопытных – Сейчас они, наверное, расстреляют шпионов, а потом будет над ними суд.
– Ай-ай-ай, – заохал дед Евсигней, – как же так сразу расстреливать?
– Оно всегда так бывает! Взятникову орден обеспечен, – добавил Сечкин и с авторитетным видом пыхнул цигаркой.
Но советская система – плохое поле для любых, даже самых искушенных и опытных предсказателей. Через полчаса из районного МВД под конвоем вывели лейтенанта Взятникова, уже с оборванными погонами, без пояса и шапки. Сзади Взятникова шел с наганом в руке милиционер Чубчиков, притом с настолько бесстрастной и будничной миной, словно он чуть ли не каждый день своей жизни водил своих же арестованных начальников. Чубчиков закричал:
– Разойдись!
И когда толпа образовала проход, он ударом коленки подбодрил Взятникова и, проходя мимо Сечкина, подмигнул ему. Вслед за Чубчиковым из МВД выбежал Столбышев и прокричал:
– Веди просто в тюрьму! У, бериевское отродье!!!
Столбышев кричал очень громко и, видно, совсем не для Чубчикова, потому что, обругав еще раз Взятникова "бандитом", "кровопийцей", он все время посматривал на двери МВД. А когда оттуда под руки вывели "шпиона", Столбышев со всех ног бросился к нему и, присев на четвереньки, предложил:
– Садите товарища полковника ко мне на спину. Он ведь, голубчик наш, еле ногами двигает...
–
ГЛАВА XIV. ОРЕШНИКИ ПРИОБРЕТАЮТ МИРОВУЮ ИЗВЕСТНОСТЬ
Много на своем веку перевидали Орешники: тиф, дизентерию, оспу, сибирскую язву, скарлатину, сап, холеру, чуму и, наконец, им предстояло увидеть прогрессивных иностранцев: болезнь значительно опаснее, чем все вышеперечисленные бичи человечества.
Подготавливать прием иностранцев в Орешниках приехали полковник госбезопасности Дубов и его помощник, майор госбезопасности Живодерченко. Злосчастный полковник так и не оправился от удара Соньки-рябой и от последующей обработки Взятникова. Его отправили в областной госпиталь, а на месте остался Живодерченко. Человек он оказался деловой и энергичный. Отправив полковника, Живодерченко ликвидировал происшествие с арестами и притом "по справедливости", как он выразился:
– Взятников обманывал партию и заставлял признаваться людей в несуществующих преступлениях, – объяснял Живодерченко Столбышеву. – А оба Маланиных с Егоровым помогали ему обманывать партию, признаваясь в том, чего они не делали. Поэтому все они одинаково виноваты!
Короче, всех виновных отправили под конвоем в область по старой дорожке, протоптанной в одну сторону. Столбышев и на этот раз, какой уже по счету, вышел из воды сухим. Черный список людей подлежавших аресту по делу Маланина и Егорова, он проглотил не пережевывая в первую минуту встречи с Живодерченко и никаких следов его соучастия в этом деле не осталось. И только по тому, как он подчеркнуто по-дружески обращался с некоторыми руководящими работниками, можно было догадаться, кто у него был в списке.
Вечером того же дня Живодерченко созвал районный актив и в пять минут объяснил цель своего приезда в Орешники.
– Руководители партии и правительства, – говорил он, постукивая карандашом по блокноту с записями, – решили взять курс на мирное сосуществование. Курс этот вызван тем, что за последние годы некоторые наши шаги в международной политике привели к вооружению капиталистического мира. Это для нас невыгодно и опасно. Поэтому сейчас, не меняя сущности нашей политики, мы должны внешними мирными маневрами успокоить капиталистический мир, заставив его разоружиться и этим облегчить победу коммунизма во всем мире, когда перевес сил, и особенно в атомном оружии, окажется на нашей стороне. В свете теперешнего нового курса играет большую роль высказывание иностранцев о нашем миролюбии и о наших успехах в мирном строительстве. Сюда, в Орешники, должны приехать иностранцы и вынести отсюда самые лучшие впечатления. Как это сделать – моя задача.
– Мы достигли больших, того этого, успехов в воробьеловстве! – сияя сообщил Столбышев.
– Чего?! – удивленно вскинул бровями Живодерченко.
– В воробьеловстве, понимаете? Из Москвы такое задание...
– Раз Москва приказала, то меня это не касается.
– А могут ли, того этого, иностранцы знать о воробьеловстве! -показывая свою бдительность, осведомился Столбышев.
Майор Живодерченко просмотрел свои записи и официально сообщил:
– В списке, что можно показывать, такого нет. Значит, показывать ни в коем случае нельзя. Вопрос ясен? Приступим к конкретной стороне подготовки.
Живодерченко работал, как точно заведенный механизм. Глядя на него, Столбышев первое время восхищенно почесывал затылок:
– Сразу видать, того этого, из Москвы...
Но когда Живодерченко одним телефонным звонком вызвал целый полк саперов и они за один день привели в порядок дорогу от Орешников до станции, Столбышев потерял всякое уважение к талантам майора госбезопасности:
– Подумаешь, – говорил он шопотом по секрету одной только Раисе, -подумаешь, организатор... Один звонок и дорога готова. Попробовал бы он, того этого, организовывать в таких условиях, как я, когда для того, чтобы получить литр бензина, надо исписать литр чернил на просьбы. На него, так сказать, вся страна работает, он – барин, а мы – каторжники.
В общем, Столбышев на сей раз был прав. Но как бы там ни было, организация встречи иностранцев прошла блестяще.
В Орешниках выстроили для иностранцев специальную уборную. Она была древней конструкции – выгребная яма, но внутри ее обили красным бархатом. Потом в Орешники приехала колонна автомашин, груженая шампанским, водкой, паюсной икрой, балыками и большим количеством различных промтоваров. Шампанское и прочие деликатесы пошли под замок в кладовую райкома, а промтовары заперли в районный магазин, поставили около него стражу и не впускали туда даже самого заведующего магазином Мамкина. И, наконец, из огромного здания тюрьмы были выведены все заключенные и под конвоем угнаны в тайгу, где для них был сооружен временный загон из колючей проволоки со сторожевыми вышками по углам. Опустевшую тюрьму убрали, побрызгали одеколоном. Двум, оставленным в ней, мелким ворам дали новые костюмы и вдели им гвоздички в петлички. На воротах тюрьмы написали: "велькоме".
– Рано или поздно эти дураки сюда попадут, но уже не в качестве гостей, –разглядывая приветственный плакат, заключил Живодерченко и поехал организовывать прием иностранцев на станции.
Орешники должны были посетить четыре иностранца: прогрессивная французская общественная деятельница Жанин Шампунь, прогрессивный японский общественный деятель профессор Кураки, индийский гость Кришна Диван и американский журналист Чизмэн. Букет этот был составлен не только из людей различных национальностей и вероисповеданий, но и все, входившие в него, были различными по воспитанию и по прежней жизни, по взглядам на жизнь и по политическим взглядам.
Жанин Шампунь была в прошлом недорогой парижской проституткой. Во время немецкой оккупации ее выгнали за неприличное поведение из публичного дома ("орднунг мусс зейн") и она, очутившись на улице, что-то неудачно украла и была посажена в кацет.
В 45 году, когда союзники победили, оказалось, что в Германии в кацетах не было ни одного уголовного преступника. Уголовники, со свойственной их профессии ловкостью, моментально подделались под действительных мучеников -политических и расовых жертв нацизма. Для уголовников настала золотая пора. Взломщики, убийцы, грабители, проститутки, жулики записывались в "общество жертв фашизма" и, не довольствуясь щедрой помощью союзников, каждый из них занимался прежним ремеслом. Такая политическая деятельность долготерпеливым союзникам, наконец, не понравилась, и кое-какие мнимые жертвы фашизма стали водворяться обратно в родные тюрьмы в качестве жертв антифашизма.
Это заставило мадемуазель Шампунь несколько призадуматься над будущим. Она украла все, что было награблено коллегами по обществу "жертв фашизма" и укатила в Париж, где вступила в коммунистическую партию и, как участница резистанса (соответствующая справка стоила ей три пачки американских сигарет) стала писать мемуары.
Книга, благодаря смеси вымысла о борьбе с наци и приукрашенной правды о сексуальной жизни авторши, имела бурный успех и была признана одной из лучших политических книг.
Имя Жанин Шампунь стало известным и, хотя в СССР никогда в жизни не напечатают ее книги, так же, как не допустят художества в стиле Пикассо, и ее и Пикассо, и других, им подобных, советское правительство готово использовать. Поэтому мадемуазель Шампунь пригласили в Международный Комитет Защиты Мира и она поехала в Корею, – дело было в 50 году, – уговаривать коммунистических солдат каждому убить хотя бы по десять американцев. За усилия в деле защиты мира советское правительство наградило ее Сталинской премией, а писатель Эренбург в одной из речей назвал ее "совестью человечества." Вот, пожалуй, и все, что можно сказать о прогрессивной деятельнице Жанин Шампунь.
Японский профессор Кураки был человеком совершенно иного сорта. Он никого в своей жизни не обокрал и не занимался ничем, с точки зрения уголовного кодекса, предосудительным. Он был просто человеком редкого склада. Обыкновенно ребенок, появившись на свет, вначале громко кричит и возмущается, потом он начинает подрастать, улыбаться, пускать пузыри, радоваться лицу матери, склонившемуся над коляской, и так далее. Всего этого не произошло с Кураки. Он как скривился, взглянув первый раз на свет Божий, так и не переставал кривиться до седых волос. Ничто ему в мире не нравилось. Он всем возмущался, все ругал и с годами достиг в этом искусстве большого мастерства.
В 46 году он стоял на одной из людных улиц Токио и возмущался тем, как люди переходят дорогу. Он так громко кричал, что не услышал автомобильного гудка и сам подлез под американский военный джип. Удар получился несильный. Кураки даже устоял на ногах. Но с тех пор при слове "американец" на него нападало неудержимое бешенство. Поэтому его пригласили в Международный Комитет Защиты Мира, где он ругал на чем свет стоит всех американцев.
О Кришна Диване можно сказать следующее: он родился в семье очень богатого индийского землевладельца, получил воспитание в Оксфордском университете, нахватался много громких фраз, по складу ума был глуп, как обстриженный баран, и очень любил политику. А политика в его представлении слагалась из компромиссов, но не для всех. Например, он всегда говорил, что Формоза – китайская территория и ее надо отдать китайцам. Когда его спрашивали: "А Чанг Кай-ши – не китаец?" Он пожимал плечами: "Нельзя дразнить Мао Цзе-дуна." "А Чанг Кай-ши можно дразнить?" – спрашивали его, и он опять пожимал плечами: "Надо делать компромиссы!".
Кришна Диван страшно не любил белых, к которым он причислял всех южных корейцев и китайских националистов, и он очень болел за дело народов Азии, к которым он причислял народы СССР и страны советских сателлитов (в Восточной Германии жили азиаты, в Западной – европейцы). Благодаря особому складу ума Кришна Дивана, советское правительство устраивало ему при каждом посещении СССР торжественные встречи с музыкой и прочими почестями, о которых не мог и мечтать ни один из иностранных коммунистов, посещающих СССР.
– Он для нас выгоднее всех коммунистов, – говорили советские вожди, а растроганный радушием Диван, уезжая из СССР, каждый раз говорил:
– Я оставляю здесь свое сердце!
– А где он оставляет свою голову? – улыбаясь, сказал однажды один из вождей, но этого, конечно, Дивану не перевели.
Мистер Чизмэн был не похож на трех остальных иностранцев. До 41 года он представлял себе коммунистов и, стало быть, всех русских, некими антиподами с красной звездой на лбу и ножем в зубах. В 41 году его представление переменилось, и у антиподов выросли ангельские крылья. В 45 году у ангелов начали появляться рога.
В 50 году Чизмэн приехал корреспондентом одной американской газеты в Москву и к удивлению своему увидел, что живут там люди, как люди. Одень москвича в американский костюм, посади в "Форд" или "Шевролет" и не отличишь его от жителя Нью-Йорка. "А где же полицейский террор?" – задал себе вопрос пытливый мистер Чизмэн и, внимательно все разглядывая, прошел от гостиницы "Метрополь" до Большого театра. Путь был недалек, всего наискосок через дорогу, но и на этом коротком пути Чизмэн увидел, что в СССР люди не боятся полиции и что нет в СССР полицейского террора: на глазах у всех милиционер штрафовал шофера, а тот без всякой боязни выражал свое возмущение, и милиционер его даже не арестовал. "Свобода! Точно так же, как и в Америке!" – решил Чизмэн и в тот же день отправил первую телеграмму в свою газету: "Наличие свободы в СССР – неоспоримый факт. Люди не боятся полиции. Видел смеющихся граждан. Видел у многих деньги, и люди их свободно тратят. Народ обожает власть и мимо Кремля ходит на цыпочках. Волга проходит через Россию так, как это обозначено на карте, и это доказывает, что правительство ничего не скрывает."
Вначале органы МВД относились к Чизмэну с опаской. За ним следили и к нему подкинули проститутку в звании лейтенанта госбезопасности. Но потом на него махнули рукой: это хороший корреспондент! Хорошим он оказался потому, что писал такие корреспонденции: "Видел тысячелетней древности Кремль, что доказывает высокую культуру коммунистов." Или: "В кругах русских дипломатов возмущены поднятым в ООН вопросом о подневольном труде в России." Короче говоря, Чизмэн, сам не понимая того, использовал испытанный способ коммунистической пропаганды (Чизмэн писал "русской пропаганды"). Когда он писал о балете, театре, живописи и обо всем хорошем, он писал "советский балет", "советский театр" и т. д. Когда он писал о чем-нибудь плохом, то обязательно с приставкой "русское". Очень хороший способ подымать престиж коммунистов и восстанавливать против себя русских. Был хорошим корреспондентом Чизмэн еще и потому, что для своих корреспонденции о советской жизни пользовался так называемым треугольником: по государственному универмагу No. 1 судил о наличии товаров в торговой сети СССР; по ресторану "Метрополь" судил о том, что в СССР люди едят; а по публике в Большом театре судил, как люди одеваются.







