Текст книги "Алеша, Алексей…"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
И зевнула.
– Я устала. Спать хочу.
Никто не представлял, как сложится жизнь каждого из нас дальше. Останемся ли мы живы или кого-то из нас не станет? Кто мог сказать? Что в армию меня не возьмут, я знал уже на второй день войны. Медицинская комиссия признала меня полностью негодным по зрению. Напрасно я показывал им свой значок «Ворошиловского стрелка». Они и слушать меня не хотели.
Первое время я не думал, что не дождусь тети Насти с семьей, и мы с Шурочкой решили так: она перейдет жить ко мне, а ее квартиру займет тетя.
Так мы планировали, а получилось иначе. Ночью я был у Шурочки, когда в дверь кто-то громко постучал. Не просто громко, а нетерпеливо, по-хозяйски. Шурочка проснулась. Постучали еще раз, еще громче и требовательнее. Потом послышалось, как открылась дверь у соседей и Юркина мать спросила:
– Вы к Шурочке?
– А к кому же? – ответил вопросом громкий мужской голос.
– Это он, – прошептала Шурочка, садясь на кровати.
Юркина мать посоветовала:
– Вы стучите сильнее. Она должна быть дома.
Дверь затряслась от мощных ударов. Шурочка кусала пальцы.
– Боже, что же это такое?
Внезапно она, босая, в одной сорочке, подбежала к дверям. И стала слушать, о чем говорили в коридоре. Говорили так громко, что слышно было и мне. Мужской голос сказал:
– Ждать я не могу.
– Странно, я сама слышала, как она пришла.
– Отпустили на час…
– Может быть, все-таки спит?
– Найдется у вас карандаш и бумага?
Слышно было, как Юркина мать ушла и вернулась. Писал он недолго. В щель под дверь просунулась бумажка.
– Счастливо оставаться.
– Счастливо вам…
Послышались быстрые удаляющиеся шаги. Шурочка кинулась к записке, затем к окну, в которое светил фонарь.
– Он уезжает. Сегодня. Сейчас.
Она торопливо оделась. Убежала. Я зажег спичку и прочел, что написал Василий: «Шуренок милый. Хотел тебя видеть, да, видно, не судьба. Понял одно – не так все надо было. С Викой попрощаться не успел. Целую. Твой Василий».
Я положил записку на стол и ушел к себе. Все во мне дрожало от волнения. Вышел на балкон. Отсюда хорошо просматривалась улица, поднимающаяся вверх, освещенная фонарями. Так простоял всю ночь. Шурочка появилась, когда уже начало светать. Где она искала его, не знаю. Она шла к дому неуверенно, медленно, как пьяная. Прошло, наверно, минут десять, прежде чем я услышал, как она вошла к себе. Я пошел к ней. Она, склонившись над раковиной, пила из крана. Села на кровать, бессильно опустив руки. Заметив меня, произнесла с ненавистью:
– Вот, бог наказал.
– При чем тут бог? – спросил я.
– Уйди, видеть тебя не могу.
…А через несколько дней я получил неожиданное письмо от сестры отца тети Маши, но не из Смоленска, где она жила, а из Томска. Она писала: «Нас эвакуировали. Жалко нашу милую Катю, но что теперь поделаешь… Моих тоже больше нет на свете, ни Андрея, ни Риммочки. И от дома ничего не осталось. Я была в саду и потому осталась жива. А зачем жива, и сама не знаю – лучше бы со всеми вместе. Приезжай ко мне. Будем как-нибудь. Ты один теперь родной…»
Несколько лет назад они побывали у нас в гостях. Когда это было? Кажется, в тридцать четвертом. Я перешел в пятый класс, а Риммочка училась уже на рабфаке. Единственная дочь тети Маши и Андрея Ивановича. Ничего не подозревая, она шалила и забавлялась со мной, как с ребенком, а я уже многое понимал и чувствовал. Однажды она прижала меня к себе, и я ощутил под ее тонкой кофточкой два упругих горячих холмика. После этого я мучился и ходил сам не свой. К счастью, они скоро уехали. Окончив рабфак, Риммочка училась в пединституте, затем год или два преподавала математику в школе. А Андрей Иванович на старости лет увлекся садом – выписывал книги и журналы, выводил какой-то новый сорт сливы. Позже я узнал, что на их дом упала бомба крупного калибра – Андрея Ивановича не нашли, а от Риммочки осталась голова и правая рука с тонким золотым колечком, украшенным маленьким зеленым изумрудом.
Тете Маше я пока ничего не ответил… Между прочим, война приближалась. Первая бомбежка. Первые военные пожары. Ночные бои истребителей в черном небе над городом, где, как шпаги, скрещиваются прожекторные лучи. И грохот зениток. Такой грохот, что человек стоит рядом, кричит – виден его раскрытый рот, а звука не слышно.
А мне было на все наплевать. Я словно окаменел. Делал, что делали все: рыл щели, тушил пожары, дежурил на чердаке, стоял в очереди за хлебом. Ждал только тетю Настю с семьей. Тогда еще ждал.
Пал Киев. В нашей квартире, в большой комнате поселились эвакуированные из Белой Церкви: молодая женщина Оксана, двое ее детей, Петя и Ваня, и старик отец. Третья, старшая, Аля, погибла еще в пути, когда немцы обстреляли с самолетов колонну беженцев.
Я жил теперь в маленькой комнате: в ней было одно окно, выходящее на Волгу, и дверь на балкон. Как-то старик пришел ко мне, оперся обеими руками о подоконник, долго смотрел на реку и острова.
– Это что же – Волга?
– Волга, – подтвердил я.
– Ничего особенного. А тоже песен всяких посочиняли… Великая да обильная. А что в ней великого?
Он со злобой, вопросительно смотрел на меня. Что я мог ему ответить? По-видимому, он был несколько не в себе. К счастью, пришла Оксана и увела старика. Через несколько минут она вернулась и положила передо мной довоенную фотографию своей семьи. Суровый, неулыбчивый муж (он сейчас на фронте), отец с мокрыми, причесанными на пробор волосами, а внизу, на низенькой скамейке, трое детей. Милей всех девочка с внимательными глазами и открытыми детскими коленками.
– Это Аля, – сказала Оксана.
И вдруг я заплакал. Сам не пойму, как получилось, что-то сорвалось внутри. Словно проснулся и сразу почувствовал боль всего, что творила война. Я и до сих пор не могу терпеть, когда что-то случается с детьми.
– Не надо, хлопчик, – испуганно заговорила Оксана. – Не надо. Я ж не знала, что нельзя показывать.
Шурочку я встречал теперь редко. Мы проходили мимо друг друга, как чужие. Впрочем, меня это мало трогало. Теперь меня занимала одна мысль. И эта мысль вытеснила все остальное. Конечно, в строй я не годился – в этом комиссия права. Но у меня созрел другой план, и о нем я подробно написал в своем заявлении военкому. Всем известно, что наши отдают города. И, судя по всему, еще будут отдавать. Так вот нужно меня оставить в таком обреченном городе, спрятать в каком-нибудь ничем не примечательном, но крепком здании, снабдить парой автоматов, хорошим запасом патронов, гранатами. Я бы залег в таком месте, чтобы знать, что именно здесь пройдут фашисты. До поры до времени я не подавал бы признаков жизни, а потом встретил бы их. Все дело в неожиданности. Нет, не мальчишество, а трезвый расчет. Одна жизнь против двадцати или тридцати.
Сперва я написал все это в заявлении, пошел к военкому. Я спросил, читал ли он мое заявление. Он посмотрел на меня сердито:
– Чего ты хочешь?
– Я там все написал.
Военком вспылил, даже портсигар в сердцах швырнул на стол. Почти закричал:
– Туго нам. Очень туго, но еще не дошли до того, чтобы калек на фронт брать… Не берем и брать не будем.
И махнул рукой, иди, мол, не путайся под ногами. Не до тебя…
На ощупь я нашел дверь, шатаясь, выбрался на улицу…
В первых числах июля зашел попрощаться Юрка Земцов. Уже в новой военной форме, пахнущей ремнем и сапогами.
– Жалко, что не вместе. Но не в этом суть. Ты-то ведь понимаешь, к чему идет дело? – и взглянул на меня хитро-прехитро.
– К мировой революции?
– Ну, конечно, – просиял Юрка.
Это была его любимая мысль.
– Только ты меня не провожай, – попросил он. – Ни к чему…
– Как хочешь.
– Ну, давай пять. Может, еще и встретимся.
Уехали на фронт и другие ребята из нашего класса и со стройки. Город становился чужим. Не к кому было пойти, не с кем поговорить. В эти дни я понял – никому я не нужен. К тому же в Липках встретил Раю Бахметьеву. Она катила впереди себя детскую колясочку. В колясочке два свертка – близнецы. Она кивнула мне радостно, присела рядом на скамейку. Мне показалось, что она мало изменилась – такая же тоненькая, хрупкая, словно фарфоровая. Но это на первый взгляд, а если приглядеться, она уже не походила на девочку. Главное, лицо – оно сильно поддалось времени: стало суше и холоднее. И глаза: в них уже не мелькала прежняя беспричинная веселость.
Жила она, вероятно, безбедно. Ее обтягивало необыкновенно красивое платье. В фасонах я ничего не понимаю, запомнилась материя – светло-желтый шелк, с осенними красно-коричневыми листьями клена. «Шурочке бы такое», – подумал я.
Рая пожала мою руку своими холодными пальцами.
– Я слышала, у тебя несчастье?
– Да.
Рая пососала эскимо и протянула мне.
– Хочешь? Откуси…
Я откусил. Рая замахала руками – около ее лица вилась пчела.
– Вот прицепилась, еще девчонок укусит.
Я спросил, как звать двойняшек. Она ответила. Я тотчас же забыл. Рая вздохнула.
– А Косте оставался всего месяц.
– Кто такой Костя? – спросил я.
– Как кто – муж. Он на флоте.
– Извини, забыл.
– Последний раз он писал из Риги… Ты знаешь, только о нем и думаю… На, возьми…
Она протянула остатки эскимо:
– Я больше не хочу. Доедай…
Я не отказался – в этом «доедай» было наше общее детство.
– Только о нем и думаю, – продолжала она. – Даже странно – ни отца, ни мать никогда так не любила. Сама себя не узнаю. Ты помнишь, какой я замуж выходила? Я и женщиной себя не чувствовала. Когда родился Витюля, я играла и забавлялась с ним, как с большой куклой. И уехал Костя во флот – сильно не переживала. А потом черт знает что… Еще, когда встречала… Как переродилась. На вокзале дичилась, а потом будто и не расставались…
– Значит, он приезжал?
– Конечно, в отпуск, – усмехнулась она и кивнула в сторону коляски. – Откуда бы они взялись?
Опять махнула рукой, отгоняя пчелу.
– Ах, Алеша, только бы он вернулся. Я б ему еще родила… Вам, мужчинам, непонятно это счастье… Я когда убедилась, что беременна, думала, с ума сойду от радости. Телеграмму Косте отправила. Работники почты, наверно, животы понадрывали, читая, что я там написала… А мне хоть бы что… Ни капли не стыдно.
Внезапно Рая стала серьезной.
– Алеша, а на флоте очень опасно?
– Везде опасно.
– Все-таки меньше, чем, например, в авиации. Правда ведь? Кругом броня…
– Ясное дело.
И вдруг Рая настороженно сощурила глаза:
– А ты почему не в армии?
Меня поразило это выражение глаз – внезапное отчуждение после приятельской доверчивости.
– Забыла? – спросил я вместо ответа, поднялся со скамьи и, не прощаясь, ушел.
Нет, невозможно жить в городе, в котором не осталось друзей. Нужно было что-то делать.
К тому же я почти лишился сна. Ночью ко мне на балкон пришла Оксана в накинутом на плечи пальто.
– О чем все думаешь? Оставь свои печали. Все ладно будет.
– Ни о чем я не думаю.
– Не журись понапрасну. Ты не старый еще. Молодайку гарну найдешь. Еще сколько счастья будет.
Я сделал вид, что засыпаю, чтоб она ушла. Другой раз среди ночи явился ко мне старик и принялся трясти за плечо.
– Зачем ты кричишь? Пожар, чи шо?
По-моему, я не кричал.
– К доктору тебя надо, – сочувственно уговаривала Оксана, – а может, меду попить? Дюже помогае…
В те дни я много и без всякой цели бродил по городу. Мною владело непонятное беспокойство. Нет, конечно, какая чепуха – к доктору. Надо уехать. Здесь я ни к чему…
Ходил на Гимназическую улицу, по которой когда-то мама водила меня в детский сад. Улица оставалась такой же. Ничего на ней не построили за минувшие годы. По-прежнему вся из небольших дореволюционных домишек, вся в акациях и вязах. На углу Гимназической и Московской находилась булочная Урюпина, где мама каждый раз покупала мне плюшку, душистую, свежую, облитую молочным сахаром. Позже, когда мама стала работать, водила меня тетя Капа… Чего-то я ждал от этой улицы, а пришел, ничего не случилось, все вокруг молчало. А почему-то вспомнил, как мечтал тогда о настоящем перочинном ножике, чтобы в нем было два лезвия, отвертка, шило, штопор и консервооткрыватель. Так мама и не собралась купить мне такой нож: то не было денег, то не было ножа. А когда появились свои деньги, то уже расхотелось покупать такой пустяк.
Как-то ранним утром забрел на Соколовую гору. С нее открывался вид на весь город. Он дремал внизу; в нежной дымке видны были ровные улицы, мосты, церкви. Все такое знакомое. Нашел среди беспорядка крыш острые шпили консерватории, серый купол цирка. Спускаясь вниз зарослями клена и ясеней, вспоминал, что эти деревья сажали еще до революции студенты. Может, я сейчас касаюсь ветвей дерева, которое тогда посадил мой отец? И все-таки не оставалось ничего другого, как уехать.
Во время моих блужданий однажды забрел на берег Волги, к переправе. По небу шли сырые, низкие тучи. На пыль под моими ногами упало несколько капель дождя. Едва заметно начинало смеркаться. От небольшой зеленой пристани готовился отчалить «Энгельс». Внезапно увидел Нонку Брыкову – она поспешно спускалась вниз по тропинке с Мушкой на поводке. Должно быть, Мушка первый раз в жизни оказалась привязанной и чувствовала себя непривычно. Она бестолково шарахалась из стороны в сторону, путаясь под ногами прохожих. Зачем Нонка сюда попала и что за причуда взять с собой Мушку? Ведь это путешествие через весь город.
Когда они проходили мимо меня, я окликнул Нонку. Она вздрогнула, остановилась, недовольно взглянула на меня. Потом кивнула и хотела пройти мимо, но я подошел к ней.
– От Юрки есть что-нибудь?
– Одно письмо, – проговорила Нонка нерешительно.
– Откуда?
Она нахмурила брови, припоминая:
– Не обратила внимания.
– Ты мне покажешь?
– Оно у меня дома.
– Ты куда идешь?
– Никуда. Я сейчас вернусь.
Она быстро спустилась вниз по тропинке, почти волоча за собой напуганную, упирающуюся Мушку. Через минуту я потерял Нонку из виду – она смешалась с толпой, а потом ее синий берет мелькнул на палубе «Энгельса». Я не понимал, что происходит: сказала «подожди», а сама уезжает. Зачем она обманула меня?
Через несколько секунд пароходик дал гудок и отчалил. Я уже собирался уйти, как ко мне приблизилась Нонка.
– Вот и я.
– А где Мушка?
Девушка усмехнулась невесело:
– Отправилась путешествовать.
– Как это? – не понял я.
– Папа написал, чтобы ее ликвидировали. Это вполне разумно, но не могла же я утопить ее или пристрелить… Пришлось отдать знакомому капитану.
– Кому?
Нонка опять усмехнулась:
– Предположим, я назову тебе фамилию и имя капитана. Что они тебе скажут?
– Ты права, – согласился я.
– Между прочим, он искал именно такую собаку – небольшую, но умную. Так что в этом отношении Мушке повезло.
– Чем она вам помешала?
– А кормить? В ближайшее время введут карточки. Тогда будет не до сентиментальностей – каждая крошка будет на учете. Людям будет не до собак…
Около Троицкого собора сели на трамвай. Поехали к Нонке. Она оставила меня во дворе, на лавочке, а сама ушла в дом. Ждать пришлось долго. Думал уже, что она забыла обо мне. Начался тихий дождь. Свет из окна освещал мокрые цветы на длинной клумбе. Я встал под развесистый густой вяз – под ним было сухо. За забором отчетливо слышались два голоса – мужской и женский:
– Если мальчик – назовем Игорем. В память о моем отце. А если девочка, как хочешь…
– Если девочка, пусть будет Светлана. Такое красивое имя.
– Пусть будет Светлана…
Нонка вышла на крыльцо, позвала меня.
– Я здесь, – сказал я, выходя на свет.
Нонка развела руками:
– Такая досада – не нашла. Где-то в книгах. Все перерыла.
– Как же ты? – невольно вырвалось у меня.
Голос Нонки сразу напружинился:
– А что изменится, если ты прочтешь? Он пишет, что жив и здоров – это могу сказать тебе и я.
«Что изменится?» Конечно, ничего. И все-таки подумалось: «Какого черта он ее любил?»
Только много позже, в вагоне, когда я прощался с родным городом, внезапно пришла в голову очевидная мысль: «Ведь Нонка тогда наврала: не было никакого знакомого капитана. Спровадила Мушку на другой берег Волги и только». Вот так у меня часто бывает: что мне говорят, принимаю за чистую монету и только потом начинаю понимать, что меня обманули. «Знакомый капитан» – какая все это чепуха…
…Побывал я на Соляной улице. Вот два окна, которые когда-то были нашими. Перед ними рос большой тополь, а через улицу стояла старообрядческая небольшая церковка. Я вошел во двор и заглянул в окна полуподвала. За белой занавеской мерцал свет. Спустился к тете Капе. Она жила в той же комнате, которая прежде была купеческой кухней. Тетя Капа вязала что-то на спицах. Я остановился у порога:
– Не узнаете?
– Никак, Алеша?
– Пришел попрощаться.
– Не забыл старуху? Обожди-ка, самовар поставлю.
– Ничего не надо. Николая нет?
– И его нет, и от него ничего. С первых дней воюет.
Тетя Капа с улыбкой разглядывала меня:
– Чем же мне угостить тебя? Воблу будешь? Помню, ты до нее охотник был.
– Воблу буду.
Как прежде в детстве, я занялся рыбой, а старушка села против меня:
– Как Екатерина Семеновна поживает?
– Маму немцы убили, – ответил я.
Тетя Капа перекрестилась:
– Царство ей небесное. Где же она в войну попала?
Я рассказал, как было дело.
– Значит, ты один теперь… Не женился, поди? Да тебе и рано еще.
– Я попрощаться зашел.
– А я и забыла, старая. Никакой памяти не остается… Ты же мужчина теперь. Ну-ну, с богом.
Прощаясь, старушка наказала:
– Перед отъездом зайди. Я не сегодня-завтра рукавички довяжу, ты их с собой возьми. Может, там Колюшку встретишь, чего в жизни не случается, так ему отдай и все обскажи, как у нас тут… Обязательно зайди.
У меня не хватило духу объяснить ей, что еду я не на фронт. И за рукавичками не зашел.
3
Вечером в вагон просунулось угристое, грязное лицо сцепщика. Он хрипло прошептал:
– Кто тут за главного?
До сих пор мы об этом не думали, но когда понадобился «главный», все единодушно признали таковым Дему. Сцепщик вызвал его к себе, они о чем-то поговорили вполголоса. Потом Дема вернулся, зажег фонарь «летучая мышь» и, брезгливо морщась, сообщил:
– Требует собрать пятьсот рублей. Ему и машинисту. Иначе, намекает, будем торчать здесь «до морковкиного заговенья».
Что такое «морковкино заговенье» – я не знал, но понял, что железнодорожники требуют взятку.
Дема снял с головы мужчины начальственной наружности фетровую шляпу и стал пробираться по вагону, собирая в нее деньги. При этом он покрикивал, как на базаре:
– Ну, живей поворачивайтесь – кому сколько не жалко.
– Кто-то проворчал несмело:
– Списочек бы надо.
– Пиши, если делать нечего, – мельком бросил Дема.
Кончив собирать деньги, он распихал их по карманам и ушел, как он выразился, «смазывать колеса».
Я забрался в свой угол, положил голову на портплед и уснул. Приснилась улица на рассвете, какой-то узкий каменный двор, где как будто живу я. Вхожу в калитку и у своей двери вижу Шурочку. Она приехала ко мне. У ног ее стоят два чемодана. Я иду навстречу ей. Она уже увидела меня, радостно улыбается, протягивает мне руки. Как вдруг из глубины двора слышится грозное рычание. Прямо на меня, мимо Шурочки мчится огромная белая собака, с теленка величиной. Шурочка в ужасе прижимается к стене, закрывает лицо руками. От страха не могу ни крикнуть, ни двинуться с места. Мне кажется, уже нет спасения – собака в двух шагах от меня. Я ожидаю, что сейчас она собьет меня с ног, вцепится зубами в горло. Но она пробегает мимо, выскакивает за калитку. Но где же Шурочка? Два чемодана по-прежнему стоят на асфальте, а ее нет. И вдруг двор освещается красным светом. Я поднимаю глаза вверх – все небо горит ярчайшим беззвучным заревом. Где-то рядом огромный пожар…
Проснулся я от толчка, – должно быть, наш вагон прицепили к паровозу.
До самого последнего момента меня мучали сомнения – ехать или нет? А когда тронулись, на душе стало спокойно. Боль ощутил, лишь когда переезжали Волгу. С высоты Увекского моста открылся весь Казачий остров. Люди в вагоне спали – им и остров, и город были ни к чему, а я, отодвинув дверь, смотрел в знакомые дали, старался найти то место, где мы купались с Шурочкой последний раз, ту высокую траву. Искал и не нашел. Зато узнал нашу стройку, электростанцию, которая дымила трубами, и рядом с нею наш странный дом, похожий на корабль. Уходило детство, начало жизни: старая Гимназическая улица, Липки и цветник возле Радищевского музея, Рая Бахметьева с нотной папкой, и Шурочка в синем комбинезоне, и прекрасный человек Юрка Земцов, с которым мы часто бродили до утра, болтая обо всем на свете.
Минула Волга, начались незнакомые полынные степи. Оно и лучше, что незнакомые, – нельзя же все время вспоминать. Нужны и периоды бесчувствия, когда живешь только тем, что перед глазами.
Место в вагоне мне досталось удобное: на дощатых нарах, в самом углу. Здесь я никому не мешал: сидел, лежал, думал и не вмешивался в общие разговоры, когда хотелось помолчать. Между прочим, выяснилось, что я попал в стихийный поток беженцев. Они не имели никаких эвакуационных документов, поэтому на эвакопунктах, организованных на больших станциях, мы не получали продуктов, а питались чем бог пошлет. Поезд наш шел без всякого расписания – то на полном ходу проскакивал города, то по нескольку часов без всякой причины стоял в открытой степи. Но и в это время от вагона нельзя было отойти, потому что поезд мог тронуться в любую минуту.
Впервые я оказался окруженный сплошь незнакомыми людьми, каждый из которых резко не походил на других. С интересом я всматривался в их лица, прислушивался к тому, что они говорили. В вагоне ехало человек сорок, но до сих пор некоторые из них стоят перед глазами так отчетливо, что кажется, можно дотронуться до них рукой.
…Небритый старик с серо-землистым лицом, без всяких вещей, без шапки, со спутанными седыми волосами, в накинутой на плечи ватной стеганке. Он ехал с осколком немецкой бомбы в плече. Нужно было слезть с поезда и обратиться в больницу, но он сидел в темном углу, ничего не ел и на все расспросы отвечал только: «Мне до Благовещенска».
…Слепой с изъеденным оспой лицом, с розовыми мокрыми впадинами вместо глаз. Ехал в сопровождении какой-то разбитной бабенки, играл на баяне, пел украинские песни и рассказывал глупые похабные анекдоты, над которыми никто не смеялся. Во мне весь он и особенно его хриплый самоуверенный голос вызывали брезгливость.
…Двое мужчин начальственной наружности с женами и множеством чемоданов. Они ехали, стараясь не обращать на себя внимания, говорили вполголоса, ели что-то, отвернувшись ото всех, тихо, как мыши. Здоровые и сильные, они чувствовали себя неловко среди женщин, стариков и детей.
…Запомнился уже успевший бежать из немецкого плена молодой узбек Юлдаш. Он ехал домой, в Самарканд.
…Рядом со мной разместился усатый старик Фарафонов. Ехал в какое-то Кривощеково близ Новосибирска. Дети звали его «дед Фарафон». Он рассказывал им сказки. Самых маленьких сажал на колени, постарше размещались на корточках вокруг него. Рассказывал, артистически изображая действующих лиц, меняя голос. Я с удовольствием слушал, что он рассказывал, вместе с детьми. Меня удивило, что волшебные истории старика не иссякают.
– Удивительная у вас память, – заметил я.
Он наклонился к моему уху и таинственно сообщил:
– Все как есть из головы. Надо же их чем-то позабавить.
Разговорились. Оказалось, он недавно освободился из заключения. Объяснил мне:
– Добрые люди позаботились, точнее жена, меня за решетку упрятать. Без всякой случайности, вполне намеренно. У нее хахаль завелся, а, стало быть, я мешаю. Они с ним это дело и сработали. И еще его брательник помог.
– За что же все-таки?
– За куль отрубей. Доказали, будто я общественные корма похищаю. Я тогда на ферме работал. Мешок отрубей они мне подкинули, во дворе под солому спрятали. Милиционер пришел – чей мешок? А я ни сном ни духом. Только руками развел. Ну, ты, говорят, из себя дурачка не строй. Что ж ты за хозяин, если не знаешь, что у тебя во дворе делается. Три года отбухал. А вышел на волю – тут война. Домой уже не поехал. Решил брата поискать. Тоже старик, свой домишко у него. Правда, лет десять не писал ему. Может, и в живых нет…
…Ехал московский наборщик Драч с удивительно хорошенькой девочкой Эммой. Эмма большую часть времени проводила около деда Фарафона. Тех, кто постарше, дед забавлял деревенскими фокусами на спичках и веревочках.
Ночью Фарафон, придвинувшись ко мне, спросил:
– Не спишь? Я тоже не могу. Как раздумаешься – обидно.
– Несправедливость?
– Нет, не то… Вся жизнь не так пошла.
Вздохнул сокрушенно:
– Ничего мне, по сути, не жалко. И что образования не получил, и специальности нет настоящей… Нужны и такие – на все руки мастера. И даже тюрьма… Одного не могу себе простить, что первой жене своей Любе разрешил аборт сделать. Сделать-то сделала, в результате женской способности лишилась. Что-то испортили врачи в ней. Так и жили бездетные. Женился второй раз – та вообще к детородству неспособная. Вот теперь и подумаешь – умру, ничего после меня не останется. Совсем ничего!
…Страшные рассказы моих попутчиков врезались в сознание.
Ехал из Пскова пожилой столяр Трагелев, с женой Соней. Мастер-краснодеревец, сутулый, как питекантроп. Если б его разогнуть, возможно, он оказался бы высоким.
Глухим прерывающимся голосом рассказывал, как немцы пытали его семилетнего сына:
– Темнело. Они спустились на парашютах. Одеты, как наши милиционеры. Кто мог знать? Схватили около водокачки Мишу и стали пытать, чтоб он сказал, где аэродром. А он дитя – откуда ему знать про какой-то аэродром. Его дело в лошадки играть. И они стали отрезать ему пальцы. Думали, он не хочет сказать. Мой товарищ видел: один немец держал, другой резал.
Жена Трагелева просила:
– Яша, не рассказывай.
Но он кричал:
– А я хочу, чтобы все люди знали. Все должны знать. Особенно те, кто едет в обратную сторону.
– Ты сам едешь в обратную сторону, – уговаривала его Соня.
– А куда же мне ехать? Мне шестьдесят третий год…
Посидев, несколько отдышавшись, говорил, ни к кому не обращаясь:
– А еще дочь – Сима. Эта уже на вокзале потерялась. Может, и едет где-нибудь.
– А что стало с Мишей? – спросил кто-то.
– Если бы я знал, – качал головой Трагелев. – Вы думаете, там можно было кого-нибудь найти, когда все кругом горело…
Юлдаш несмело спрашивал меня, указывая глазами на Трагелева:
– Вот он говорит, что меня расстреляют… Но ведь я сам приду в военкомат…
Трагелев услышал, о чем спрашивал Юлдаш, и крикнул:
– Обязательно расстреляют. Как дезертира. И правильно сделают.
Юлдаш бледнел, шоколадное лицо его становилось совсем мертвым.
– Я только с отцом попрощаюсь, а потом пусть делают, что хотят.
Вместе с Трагелевым ехала из Пскова Катя Мурашова с матерью Клавдией Михайловной. Мать – совсем неприметная, маленькая, бледная, а Катя рослая, красивая. Присмотревшись, я узнал в ней девушку, которая так активно выталкивала меня из вагона, когда я появился первый раз.
Трагелева она называла «дядя Яша».
– Вы что – родня? – поинтересовался я.
– Нет. На одном заводе работали. И в одном цеху. Договорились держаться вместе.
Ехала она так же, как я, в Томск.
– Почему именно в Томск?
– А так просто – слыхали, такой город есть.
Но заметнее всех был Дема. Он не унывал ни при каких обстоятельствах. Катя ему явно нравилась. Иногда он пытался обнять ее. Она добродушно била его по рукам.
– Ну, чего лезешь? Дома, небось, жена ждет?
– Как ты угадала? – притворно удивлялся Дема. – Только вот что я тебе скажу – у тебя рука тяжелая. Быть тебе вдовой.
– Привык лапы распускать.
– Сам не понимаю, как получается. В тебе магнит, что ли, заложен?
– Неужели не совестно?
– С чего это? У меня жизнь такая. Нынче здесь, а завтра там – вечный командированный. Если с совестью жить – пропадешь ни за что. Руки, ноги отсохнут…
Дема носил кожанку, военную фуражку без звездочки, вместо рубашки – сетку.
– Ты что? Рыбак? – смеялась над ним Катя.
– Сама задираешься? Смотри, девка, влюбишься – никто не поможет.
Дема первый спрыгивал с замедляющего ход поезда и мчался в станционный буфет. Один раз вернулся полуголый, с полной сеткой спелых яблок. И самые лучшие, конечно, отдал Кате.
Катя, симпатичнейшая девчонка лет семнадцати, поражала меня своим спокойствием. Она обладала удивительным даром невозмутимости. Ее никогда не покидало ровное, доброе настроение, как будто ей не о чем было беспокоиться, словно не было у нее на фронте отца и брата, позади сожженного родного города, а впереди – неизвестности.
Всегда румяная, приветливая… И лицо, и руки, и одежда ее блестели чистотой. Грязь словно не приставала к ней. Глядя на нее, вспоминалось выражение «кровь с молоком».
То, что Катя отталкивала Дему, его нисколько не огорчало. Он ехал налегке и на каждой станции, если мы останавливались, что-то старался добыть «для своих людишек»: то колбасу, то батоны, то яйца, а добытое делил поровну между всеми. Он не раз отставал от поезда, догонял с попутным, смешил всех действительными и выдуманными историями, доставал молоко детям, конфеты девчатам. Однажды мы совсем приуныли – Демы не было целые сутки, и в вагоне без него стало тихо и скучно. И вдруг он появился, весь обвешанный кругами копченой колбасы. Собирая с нас деньги за нее, он рассовывал их по карманам, не считая, и только спрашивал:
– Никто не забыл рассчитаться? А то в другой раз не будет оборотных средств.
Увидев старика с осколком в плече, поморщился:
– Бери свою порцию, отец, а денег не надо. Всем вагоном одного-то прокормим.
В честь своего возвращения Дема взял у слепого баян.
– Ну, чего ты его мучишь? Дай я спробую.
Сыграл выходной марш из «Цирка», затем протяжную тоскливую песню и неожиданно запел серьезно:
Позабыт, позаброшен
С молодых юных лет,
Я остался сиротою,
Счастья-доли мне нет…
Перестал петь, спросил:
– Почему не подтягиваете? Нехорошо старые песни забывать.
Как ему удавалось раздобывать что-то в станционных буфетах, совершенно непонятно. Я пытался пробиться к буфетной стойке, но, натолкнувшись на жесткие, словно утрамбованные, спины, безнадежно помахал своей трешницей над головами и отступился. Дема и кормил нас, и не давал упасть духом. При виде Демы улыбался даже старик с осколком в плече. Что-то похожее на нежность мелькало в его измученном лице, и он одобрительно качал головой:
– Один такой в роте попадется – совсем жизнь другая.
И рассказал, как немцы в пятнадцатом году пустили хлор и как такой же вот паренек спас их, научив кутать лица мокрыми шинелями.
– Слава богу, у самого болота стояли. Вот такой же веселый парень был. Всех смешил. Потом его стрелой убило. В плечо вошла, а через живот вышла. Бросали немцы такие с еропланов, сантиметров пятнадцать, летит и крутится, как волчок.
Из всей дороги лучше всего запомнился Урал. Почти все время, когда проезжали горы, мы с Катей стояли на тормозной площадке соседнего вагона. Девушка, хватая меня за плечи, восторженно восклицала: