Текст книги "Алеша, Алексей…"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
В начале июня я заменял заболевшего арматурщика. Работа эта была тяжелая, но интересная – арматурщики вязали проволокой стальные пруты и фигурные угловые консоли – в узких щелях опалубки. Весь день на коленях, согнувшись в три погибели. Десятник строго следил за тем, чтобы арматура не высовывалась из щели, потому что за мной шли бетонщики и крутильщики. Бетонщики заполняли щели бетоном, а крутильщики поднимали на вантах всю рабочую палубу. Она медленно двигалась вверх, а под нею оставались стены будущего элеватора. Иногда выпадали моменты, когда ремонтировали бетономешалку или подносчики не успевали обеспечить нас арматурой. Тогда я усаживался на краю опалубки, смотрел на город и Волгу.
Еще мальчишкой я мечтал стать летчиком, мечтал о высоте. Рядом летали голуби, едва не задевая крылом лица. А если наклониться и посмотреть вниз, то как на ладони виден весь двор, заваленный стройматериалами. И опять Шурочка. Красная косынка, синий комбинезон, руки на рычагах, управляющих лебедкой.
Шурочка… Чем она так влекла к себе? Довольно высокая – на два пальца выше меня. С худыми загорелыми ногами. С челкой на лбу. Со слабо развитой грудью… И вот что странно: на стройке она позволяла парням всякие вольности, а дома держалась очень замкнуто. Со мной она только здоровалась. Ни разу не заговорила. Юрка как-то сказал о ней: «Из трех щепочек сложена». Должно быть, он ничего, кроме щепочек, в ней не видел, а меня она притягивала. И еще одно отличало ее: Шурочка красила ресницы и веки подводила чем-то синим. Теперь это модно, а тогда на такие штуки решались немногие. Позже я попросил ее, чтоб она не красилась, и она не стала, но это потом, а вначале мне было стыдно смотреть ей в лицо, как будто она какая-нибудь доступная. Нет, конечно, о доступности не могло быть и речи: жила она одиноко и замкнуто. Никто к ней, и она ни к кому. Но таилось в ней что-то чрезвычайно притягательное. В этом невозможно разобраться – почему один человек так непонятно нравится другому.
Говорят, голубые глаза – невинность, но глаза у Шурочки, хотя и были как ясное небо, говорили мне очень и очень многое. Я не понимал, но уже чувствовал, что значит, если женщина смотрит на тебя такими глазами. В то время мучила меня непреодолимая робость. Позже я научился ее скрывать, а тогда, повстречав Шурочку, я терялся и горел от смущения.
Звал ее уменьшительным именем не один я. Все так звали в нашем доме.
Зарабатывал я по тем временам немало. Вкалывали мы по двенадцать часов в смену, потому что стройка считалась срочной. От непривычки я сильно уставал, болело все тело…
Несмотря на это, каждый раз я с радостью шел на работу. Приятно было, что иду не один, а с другим рабочим людом, приятно было небрежно показать пропуск в проходной, а затем взбираться с плоскогубцами за поясом и мотком мягкой проволоки вверх, по опасным мосткам к своему месту. Любил я утреннюю прохладу, ветер с Волги, ощущение легкости и силы во всем теле и ожидание, что увижу Шурочку. Еще ничего не было сказано между нами, но что-то завязалось, более крепкое, чем слова, и от одной этой мысли замирало сердце.
Вот тогда-то и заболела мама. Утром я проснулся оттого, что она стонала, – губы ее шевелились, но невозможно было понять, что она хочет сказать. Я растерялся, а мама все твердила что-то и показывала рукой на стену, и, наконец, я понял, что она просит позвать Юркиного отца.
Я постучал в дверь к Земцовым. Вышел Юркин отец и, узнав, в чем дело, сейчас же пришел к нам. Он внимательно обследовал маму, а затем сказал, что парез этот временный, вероятней всего – на почве недавно перенесенной малярии, а сейчас мне надо вызвать участкового врача. Перед войной с этим было очень строго – за прогул отдавали под суд. Я тотчас же побежал на стройку, оставил записку прорабу, оттуда поехал в поликлинику, которая находилась где-то около завода комбайнов. Участкового врача уже не застал, но в регистратуре записали вызов и велели мне сидеть дома и ждать.
И бывают же в жизни такие удачные совпадения. Оказывается, Юркин отец уже несколько лет изучал осложнения малярии и даже писал диссертацию на эту тему. Вечером явилась участковая врачиха, и он еще раз пришел к нам, беседовал с ней, и она согласилась с его диагнозом. В последующие дни маму посещала медсестра, делала ей хинные уколы. Эти-то уколы и спасли ее.
Вот тут и произошел мой первый разговор с Шурочкой, а причиной тому послужило глупое происшествие. На трамвайной остановке, возле поликлиники, разодрались двое пьяных – один низкорослый хлюпик, другой широкоплечий, рослый верзила. Оба едва держались на ногах, по лицам и рукам их текла кровь. И надо же было мне вмешаться, чтобы разнять их. Вот так со мной случается часто – сунусь, куда не просят, а потом раскаиваюсь. Короче говоря, низкорослый обрадовался, что появился некто третий, за кого можно спрятаться, и принялся крутиться вокруг меня, поминутно спотыкаясь и цепляясь за мою одежду.
– Да будет вам, – уговаривал я их.
Они, вероятно, и сами забыли, из-за чего началась драка. Кулаки верзилы мелькали возле моего лица. Мне казалось, что вот-вот он промахнется и сокрушительный удар, предназначенный его противнику, достанется мне. К счастью, этого не случилось. Произошло другое: на мне была старая-престарая рубашка, которую мама стирала всегда с особой осторожностью. По ее выражению, она на ладан дышала. И когда я оказался между дерущимися и оба они стали хвататься за меня, рубашка затрещала. Теперь я уже хотел вырваться и не мог. В результате рубашка оказалась изодранной в клочья и обильно выпачкана кровью. Кто-то из ждущих трамвая вмешался и помог мне освободиться от объятий пьяниц. А тут подошел трамвай, и я уехал от них. Вероятно, выглядел я весьма устрашающе. В проходе все осторожно и почтительно расступались передо мной. Подняв руку, я ухватился за поручни, и клочья изорванного рукава свешивались вниз кровавыми лохмотьями.
А в дверях нашего дома я лицом к лицу столкнулся с Шурочкой. Увидев меня в таком виде, она побледнела.
– Алеша, что с тобой?
– Я ничего… – отвечал я, по-дурацки улыбаясь. – Это не я…
И тут Шурочка проявила находчивость и энергию. Она сразу поняла, что в таком виде я не могу появиться перед больной матерью, затащила меня к себе, сорвала остатки окровавленной рубашки, заставила вымыться под краном и сама, как маленького, вытерла свежим холщовым полотенцем. Я все время твердил, что эти заботы ни к чему, но она и слушать не хотела. Кончилось тем, что она достала из комода чистую, хорошо выглаженную рубашку своего мужа, натянула ее на меня и даже нацепила на манжеты блестящие запонки. Затем причесала гребенкой мои мокрые волосы. Она что-то спрашивала, а я что-то отвечал, но из нашего разговора ничего не запомнилось. От смущения все вокруг меня плавало, словно в тумане. Ее ласковые ладони касались моей кожи, она называла меня по имени. Не помню даже, сказал ли я ей «спасибо».
Ночью я не спал и старался восстановить в памяти, как все было. Вспоминались ее испуганное, бледное лицо, прикосновения горячих рук, запах чистого полотенца, но никак не мог припомнить, во что она была одета, как выглядела комната.
На другой день маму увезли в больницу. Везти было недалеко, всего лишь через улицу.
Я остался один и предложил Юрке Земцову перебраться ко мне. Он обрадовался, потому что дома у него, кроме родителей, обитали две младшие сестренки, порядочные хохотушки и балаболки, а ему нужно было готовиться к экзаменам.
Началась летняя жара. Юрка, раздевшись до трусов, лежал на полу, посреди комнаты, обложившись книгами и конспектами, зубрил что-то про королей и походы. Однажды кинул тетрадку в сторону, проговорил с досадой:
– Мартышкин труд. Все равно мне истфака не кончить, а тебе не достроить своего элеватора.
Целыми днями наша квартира находилась в его распоряжении, потому что я уходил на работу рано утром, а возвращался вечером. Перед сном я еще «гонял» его по датам. Занимался он как черт. Я так никогда не умел, и потом, через несколько лет, вспоминая Юрку, думал о том, что из него вышел бы настоящий ученый. Когда он работал, то забывал обо всем: и о кино, и о книгах, и даже о Нонке.
Что касается Нонки, то она, по-моему, совсем не подходила ему. Он красивый, рослый, а она… Впрочем, о ней не скажешь, что уродка. Невысокого роста, но довольно фигуристая. Ходила неторопливо, с чувством собственного достоинства, две пушистые, неестественно длинные косы перебрасывала через плечи на грудь. И еще была у нее манера – разговаривая с человеком, испытующе смотреть ему в глаза. Неприятная манера.
Юрка находил Нонку необыкновенно умной. Мне она такой не представлялась – по-моему, она была просто-напросто зазнайка. Зазнайка – и только. Встречаясь с Юркой, начинала говорить о всяких умных вещах, о Сократе, Платоне, Гегеле, и в разговоре со мной так и сыпала заголовками журнальных статей, которых я не читал. Я думаю, она делала это нарочно, чтобы показать Юрке, что его друг в области интеллекта мелко плавает. Поэтому я старался встречаться с Нонкой поменьше.
Один только раз вместе с Юркой попал я к ней домой. Жила она с родителями в небольшом доме сразу за вокзалом. Нонка имела отдельную комнату. В ней стояла кровать и пианино, а на стенах висели японские миниатюры, написанные нежными блеклыми красками. Запомнилось необычное пианино – не черное, а темно-вишневое. Она играла для нас что-то длинное и печальное, а потом вдруг веселилась, звала в комнату желтую собачонку Мушку, и та начинала подвывать в такт музыке. Вид у Мушки был преуморительный, словно она выполняла какое-то крайне серьезное дело. Даже неудобно было смеяться.
– Какие-то зачатки сознания в ее голове есть, – говорил Юрка.
– Одни голые инстинкты, – возражала Нонка.
– Инстинкты – это и есть зачатки сознания.
– Но замороженного, реликтового.
И пошли спорить!
Пока они рассуждали о своих высоких материях, мы с Мушкой вышли во двор. Я бросал ей щепку, она приносила обратно. Хорошо, что я нашел себе дело – Нонка подчеркнуто не обращала на меня внимания. В общем, я неплохо провел время с Мушкой…
Да, Юрка и Нонка схватывались по любому поводу. Едва встретятся, сразу – в спор. Как заклятые враги. Иногда я задумывался: неужели Юрка ее целует? Это в моем сознании не укладывалось – ничего в Нонке не было девичьего, одна вредность.
Юрка, между прочим, отличался твердым характером. Решит что-нибудь – обязательно выполнит. Я так не умел, не мог. Например, никому не хотел говорить, что Шурочка меня умывала и причесывала, но Юрке проболтался. Он, правда, выслушал меня без насмешек и так же серьезно сказал:
– На этом дело не кончится. Вот увидишь…
А я бы хотел, да ничего не видел. При встречах со мной Шурочка намеренно сухо здоровалась и смотрела мимо меня. Я ничего не мог понять. Неужели она такая бесчувственная? Или, может быть, то, что случилось, для нее всего лишь случайное происшествие? Или она притворяется? А если притворяется, то зачем? В общем, я ощущал себя глупым мальчишкой, с которым вздумалось поиграть женщине. «Ну и пусть, – решил я. – Не очень нужно мне ее внимание. Надо покрепче взять себя в руки». Но взять в руки не получалось – я мучился и считал себя очень плохим.
А потом все перевернулось, и я больше уже не думал над тем, хороший я или плохой. В тот вечер я смотрел в «Зеркале жизни» наш любимый фильм «Петер». Который раз? Шестой или седьмой. Идя домой, я напевал песенку о весне, которую в фильме исполняла Франческа Гааль. Я остановился около своего порога и уже полез в карман за ключом, как вдруг дверь рядом приоткрылась и я увидел Шурочку. В квартире было темно, но лицо ее освещалось электрической лампой из коридора. Такой я еще никогда ее не видел – это было странное лицо, словно она сердилась на меня и вместе с тем едва сдерживала смех. Я даже вздрогнул от неожиданности. Она поманила меня.
– Зайди. Пробки перегорели, – зашептала она.
Я и правда подумал, что дело в пробках. Почему не починить? Странным, однако, показалось то, что о таком пустяке она говорит шепотом. Я вошел к ней, и она сразу закрыла дверь на ключ. «Зачем?» – еще раз удивился я, все еще не понимая, что происходит.
– Найдется у тебя проволочка?.. – начал я, но Шурочка зажала мне рот ладонью.
– Тише…
Мы стояли в маленьком тесном коридорчике подле самой двери. Она закинула обе руки мне на шею.
– Не надо света, – продолжала она шептать, прижимаясь ко мне.
Я стоял, онемев от смущения, больше всего мне хотелось вырваться и убежать, но я знал, что не вырвусь и не убегу.
– Разве я тебе не нравлюсь? – спрашивала она.
– Нравишься…
– Боже мой, – старалась она привести меня в чувство, – ну обними же меня, как следует. Да не так… Я ведь не стеклянная. И не бойся обидеть…
…Когда все кончилось, она отстранила меня и повернулась лицом к стене.
– Что с тобой? – встревожился я.
– Иди к себе, – ответила она отчужденно, – и ни о чем не думай. У меня всегда так.
И я ушел домой. Юрка спал на полу, положив под голову пачку книг. А я спать не мог – до утра простоял на балконе. Как нехорошо она сказала: «Всегда так».
С той ночи все во мне переменилось, я словно ошалел от счастья и ходил, мало понимая, что делалось вокруг. Все мысли были о Шурочке, и все в ней казалось мне прекрасным: и худощавое, мускулистое тело, и короткая узкая юбка, которая мне прежде не нравилась, и слова, сказанные шепотом. Огорчало лишь то, что вне дома она держалась так, словно мы были едва знакомы. Это притворство выглядело так натурально, что мне становилось страшно – вдруг она решила все кончить? Но ничего не кончалось. Ровно в десять я неслышно подкрадывался к ее двери и не успевал взяться за ручку, как дверь приоткрывалась. Шурочка уже ждала меня.
Мама лежала в третьем корпусе, и из окна палаты всегда могла видеть окна нашей квартиры. Однажды, когда я принес маме передачу – бутылку молока и несколько баранок, она сама вышла в скверик. И спросила озабоченно:
– Где ты бываешь после десяти? Или ты так рано ложишься спать?
Я опустил голову.
– Что с тобой, сын? Ты похудел… Много куришь или плохо питаешься?
Потом мама рассказала мне свой сон. Как будто Шурочку муж прогнал из дома, и она вся в слезах стала проситься к нам. Мать пожалела ее, оставила у себя, а когда Шурочка разделась, чтобы лечь спать, то мама заметила, что вся кожа у гостьи покрыта гнойными прыщами.
Рассказывая, мама внимательно следила за моим лицом, и я невольно покраснел. Неужели она о чем-то догадывается?.. Я знал, что неизбежно наступит день, когда мама обо всем узнает. Но жизнь рассудила иначе – мама так никогда и не узнала правды. Выйдя из больницы, она взяла отпуск без сохранения содержания и уехала к сестре Насте в Киев подлечиться, набраться сил.
А Юрка?.. Он или действительно ничего не замечал, или только делал вид, что не замечает. Во всяком случае, он ни о чем не спрашивал, и я был этому рад, потому что, если б он стал расспрашивать, я бы все равно не смог сказать ему ничего толкового. Многое в наших отношениях казалось мне неожиданно обидным и странным. Когда я приходил, Шурочка никогда не зажигала света. Лицо ее я видел только при лунном свете. Не было у нас ни откровенных разговоров, ни признаний, ни рассказов о себе. Спустя месяц я знал о ней почти столько же, как после первой встречи. И я думал: «Неужели это все? Не может быть». Почему-то во мне жило убеждение, что в любви должно быть еще что-то. Иногда во время работы выпадала свободная минута, я подходил к заграждению, и с вершины элеватора открывались дали: в голубом тумане Увек, мост через Волгу, трубы крекинг-завода. Приходили хорошие спокойные мысли о будущем, словно не было на свете проклятого Гитлера, как будто не было в помине зловещей карты в окне Дома книги. И обязательно в моих планах присутствовала Шурочка.
Но эти свободные минуты выпадали редко. Чаще приходилось работать так, что некогда было утереть пот со лба, а десятник суетился на рабочей площадке и поторапливал простуженным голосом:
– Давай-давай, ребята!
И почти к каждому слову прибавлял мат. Мне такое обращение не нравилось, и я сказал ему об этом. Десятник вытаращил на меня глаза:
– Хоть бы когда обидел?! Всегда по-хорошему…
Между собой мы звали его «Давай-давай» и всерьез на него не обижались.
Это был маленький человечек с узкой суетливой мордочкой, вечно небритый, вечно в одном и том же грязном комбинезоне. «Давай-давай» где-то когда-то учился и недоучился, имел кое-какой опыт, но элеватор, да еще таким, как он выражался, «чумурудным» методом строил впервые. К методу этому он относился подозрительно, и, как я заметил, его все время угнетало одно и то же опасение:
– А вдруг стены пойдут вкось? Как тогда их выправишь?
Действительно, выправить их не представлялось возможным. Пришлось бы ломать рабочую площадку и начинать все сначала.
«Давай-давай» бегал, кричал, ругался, а иногда подсаживался покурить с нами и говорил заискивающим голосом:
– Вы уж, ребятки, старайтесь, чтобы все как полагается. А то ведь в случае чего меня прямо к стенке и поставят…
– А прораб? – возражали мы. – Он в первую очередь отвечает.
– Прораб с высшим образованием, выкрутится как-нибудь, а меня шлепнут.
Но страхи его были напрасны – стены элеватора поднимались строго вертикально, а сам «Давай-давай» погиб весьма нелепо: оступился и загремел вниз с шестого этажа… Мы ходили смотреть – он лежал ничком на сырых осколках кирпича в такой позе, как будто все еще куда-то бежал. Вокруг него белели бумажки, которые он в момент падения держал в руках: какие-то требования, фактуры, расписки, накладные. Пришел прораб, полный самоуверенный мужчина, собрал всю эту чепуху, а нам буркнул сердито:
– Ну, что уставились? Идите на свои места. Я уже позвонил, куда надо. Если нужно – допросят.
Шурочка со мной наедине была одна, на улице – другая, на стройке – опять не такая. В ней все время оставалось что-то отчужденное. Чередование ее влюбленности и холодности я мог еще как-то объяснить, но вместе с тем я догадывался, что ни работа, ни свидания со мной не занимают ее всю. Иногда она называла меня ласковыми именами, которые придумывала в минуты нежности, но ни разу не сказала, что любит меня.
Один раз я купил ей букет роз около консерватории – там всегда сидели старушки с корзинами цветов. Мне хотелось сделать ей приятное, но она неожиданно рассердилась:
– Еще чего не хватало…
– Цветы – разве это плохо? – спросил я.
– А ты кто, чтоб с цветами?
Я не знал, что сказать. И правда: кто я такой?
– Шура, давай хоть раз поговорим серьезно.
Голос мой дрожал от волнения.
– Хочешь ясности? – спросила она насмешливо. – Ну что ж, спрашивай.
– Ты пишешь мужу?
– Нет.
– Но ты любишь его?
– Конечно.
– Зачем же тогда я?
Шурочка задумалась, потом проговорила безразличным голосом:
– Я тебя не привязала. Хочешь – не ходи…
Другой раз, лежа рядом с ней, долго молчал. Она спросила:
– Все обдумываешь? Ну и зря. Все очень просто. Я, знаешь, кто? Брошенная жена – и только. Он написал мне, что больше не вернется. Наверное, у него там другая… Так что можешь считать – его нет. И пусть тебя не мучит совесть.
Проговорила она это насмешливо, с пренебрежением в голосе.
Шурочка постоянно обижала меня своей чрезмерной осторожностью. Ходить у нее в комнате она позволяла, только сняв обувь, и если нечаянно скрипела половица, вздрагивала и раздражалась:
– Что ты топаешь, как медведь?
Когда я появлялся у нее, она каждый раз включала репродуктор на полную мощность, чтоб соседи не слышали нашего шепота. И получалось так, что в самые нежные минуты вдруг раздавался бравурный марш или монотонный голос докладчика.
Однажды я попросил у нее почитать книгу. Она отказала:
– Лучше не надо. Она подписана. Земцов спросит, как она к тебе попала. Что ты ответишь?
Если б она любила меня, откуда бы взялась такая трезвая предусмотрительность?
Меня оскорбляло, что она никогда ничего не спрашивала о моей жизни – видимо, я нисколько не интересовал ее. Ее также нисколько не заботило, во что выльются наши отношения. Случалось, уходя, я давал себе слово никогда больше не бывать у нее, но наступал вечер, и от моей решимости ничего не оставалось.
Как-то ночью она шепнула мне, как бы между прочим:
– Мне кажется, у нас будет ребенок.
– Пусть будет, – сказал я.
Она быстро вскинула глаза, пристально и зло взглянула мне в лицо.
– Ты хочешь?
– Хочу.
– Ну и дурак.
Я подошел к окну, стал смотреть на темную ночную улицу. На душе стало больно и горько.
Она подошла сзади, положила подбородок мне на плечо.
– Обиделся? Не надо.
– Рожать очень больно? – спросил я.
– Чудак ты – спрашиваешь. Я кричала, как сумасшедшая. Но не в этом дело. Рано тебе. Куда тебе о ребенке? Ты сам еще ребенок.
– Мне девятнадцать!..
– Ой, как много!..
Шура скривила губы.
– Между прочим, на вид тебе можно дать не более шестнадцати.
(Дурацкий вид – я и курить начал, чтобы казаться взрослее.)
Так мы постояли молча, потом я сказал:
– Шура, переходи жить ко мне. Должны же мы когда-нибудь устроиться по-человечески.
– А зачем? – неожиданно весело спросила она. – Мне все равно жить недолго.
– Откуда такие мысли? Ты больна чем-нибудь?
– Просто я знаю.
Что она имела в виду? Неужели тоже войну? Была она в этот раз печальна, все о чем-то думала. Прощаясь, шепнула:
– Оказывается, ты ничего.
– Как это понять?
– Я думала, ты маменькин сыночек.
Насчет своей беременности она ошиблась, а может быть, намеренно испытывала меня, но что-то после этого сдвинулось в наших отношениях. Сдвинулось к лучшему, хотя внешне она оставалась прежней – резкой и неласковой.
Тяжелее всего было уходить от нее – в этом заключалось нечто противоестественное. Разве не были мы мужем и женой? Но ни разу она не сказала: «Останься!» Затаив дыхание, стояла в коридорчике, приложив ухо к фанерной двери, прислушиваясь, не идет ли кто по коридору, потом быстро, приоткрыв дверь, кивком головы приказывала: «Иди!»
Один только раз случилось так, что она уснула у меня на руках, и я был счастлив, что могу пробыть у нее до утра. Она лежала на спине, разметавшись от июньской жары, и луна освещала ее лицо, во сне несчастное и доброе. Я тоже уснул и проспал до самого восхода солнца, и увидел то, чего прежде не замечал: под веками закрытых ее глаз намечались мелкие морщинки, и я подумал, что нелегкую жизнь она прожила до того, как сблизилась со мною. Да и возраст – все-таки ей двадцать пять.
Шурочка испуганно открыла глаза.
– Что мы наделали? Как ты теперь уйдешь?
– А может быть, не уходить?
– Нельзя.
И все-таки постепенно Шурочка менялась. Все чаще мы сидели просто так, взявшись за руки, и мне казалось, что в полутьме она что-то печально и упорно обдумывает. И, наконец, в одно из воскресений Шурочка согласилась поехать со мною на Казачий остров. Но и на этот раз не обошлось без конспирации. Во-первых, она потребовала, чтобы мы встретились не на пляже, а именно на безлюдном Казачьем острове. Во-вторых, даже здесь она не решалась показываться вместе со мной. Я должен был перебраться вплавь и дожидаться Шурочку, которая переедет на катере.
Мы точно договорились о времени, но меня разбирало нетерпение, и я переплыл на остров часа за полтора до назначенного срока. На острове было хорошо, как всегда – пустынно и ветрено. Я сидел на песке и думал, что когда придется умирать, то, наверное, больше всего будет жалко покидать вот эти пустынные волжские просторы.
Я увидел ее издали и засмеялся от радости – я так боялся, что она не явится, что в последний момент выдумает какую-нибудь причину. Она шла босиком у самой воды, твердой кромкой мокрого песка. В одной руке несла свои новые белые туфли, в другой авоську с продуктами. Авоська особенно тронула меня – в этом было нечто семейное, новая близость.
Мы расположились в тени тальников. Шурочка сняла платье, аккуратно сложила его и придавила бутылкой лимонада, чтоб его не унес ветер. Волга была неспокойна, волны шуршали о песок, и по небу бежали облака.
Шурочка здесь совсем переменилась. Впервые я видел ее милое лицо не мельком, никого не боясь, и впервые она сама заговорила о нашем общем будущем.
– Давай вместе готовиться в строительный техникум? Ты поможешь мне по математике? Ладно?
– Хорошо, – согласился я с готовностью.
Мне нравилась работа строителя – каждый день видишь, что живешь не зря. Оглянешься назад, а позади нечто прочное, поставленное на века…
– Боюсь математики. Теорию я выучу сама. А вот задачи. Ты научишь меня решать?
– Научу.
Сам я в математике не боялся ни теории, ни задач. Больше всего мне нравилась стереометрия. Когда мы решали с ребятами домашние задачи, я закрывал глаза и почти все решал в уме.
Вместо скатерти Шурочка расстелила на песке свою розовую косынку, и мы поели то, что она принесла с собой. Потом ушла от меня куда-то и тихо позвала. Я нашел ее в густой высокой траве.
– Смотри, как здесь хорошо, – проговорила она, улыбаясь.
Сперва мне показалось странным, что она держится со мной стыдливо, как девушка, но потом понял, и мне стало радостно, как будто у нас все начиналось сначала.
– Скажи, что любишь, – попросила она.
Я сказал.
– Еще, еще…
Мы совсем утонули в траве. Никогда, ни до этого, ни после я не видел такой чудесной травы: вся одинаковая, ярко-зеленая, шелковистая, она текла под ветром, по ней бежали настоящие волны, как по воде. И опять я заговорил с Шурочкой о том, о чем думал все время:
– Нехорошо, что мы скрываемся, как преступники. Перебирайся ко мне…
На этот раз она не смеялась, не фыркала презрительно. Сказала только:
– Наверно, этим дело и кончится…
– Так зачем откладывать? – вспыхнул я. – Переходи ко мне сегодня.
Она озабоченно нахмурилась:
– Как у тебя все просто: раз, два… Нет, нехорошо. Вот вернется твоя мама – тогда.
– Пустяки.
– Ты мужчина – тебе не понять. А я знаю… Надо спросить ее согласия, чтобы все было как положено.
Тогда мне думалось: какое значение может иметь разрешение мамы в таком деле, которое касается нас двоих? Но спрашивать я не стал – пускай будет, как хочет Шурочка.
– Тогда и Вику к нам возьмем.
– Возьмем, – кивнул я.
В ту минуту я готов был взять вместе с Шурочкой хоть целый детский сад.
Когда начало темнеть, мы расстались. Она ушла к мосткам, куда подходил катер, а я остался лежать на песке и смотрел на остатки заката. Вот, наконец, все стало на свои места.
На меня напала какая-то удивительная счастливая лень – никуда не хотелось плыть, хотелось растянуться на теплом песке и уснуть. И все же, когда стало совсем темно, я поплыл на городской берег. На середине протоки я перевернулся на спину, закинул руки за голову и долго смотрел в небо. На нем не было туч, ярко и сильно светили звезды. Многие созвездия я знал, мне показывал их в раннем детстве отец, а позже мы изучали их на уроках астрономии.
Городской берег был весь в огнях. Пахло водой, смолой. Почти рядом со мной против течения прошел большой пассажирский пароход. На пустой верхней палубе стояла женщина в белом платье. Закрыв ладонями лицо, она плакала. Меня так поразила эта одинокая женщина на ярко освещенной палубе, ее неутешное горе, о причине которого я, должно быть, никогда не узнаю, что я совсем забыл про волну от парохода. Она внезапно накрыла меня, швырнула в сторону, как щепку.
Выбравшись на берег, я нашел в штабелях бревен спрятанную одежду и пошел домой.
Дома я застал Юрку Земцова. Он сидел в темноте.
– Где ты пропадал весь день? – спросил он.
– На острове.
Меня несколько удивил его резкий тон:
– С ней?
– А с кем же еще?
– Сегодня утром началась война с Германией. Екатерина Семеновна в Киеве?
Это он спрашивал про мою маму.
Потом зажег свет и стал собирать свои учебники и конспекты. Они валялись повсюду – и на полу, и за диваном. Он собрал их в ровную стопку, перевязал бечевкой. К чему такая аккуратность? Все равно он забыл их взять, и они так и остались лежать в большой комнате, на подоконнике…
Первые дни никак не укладывалось в голове, что о довоенной жизни надо забыть, что все теперь измеряется другими мерками. Почти каждый день объявляли учебные воздушные тревоги. Пустели улицы. На некоторых домах появились надписи с белыми стрелами: «Бомбоубежище». На окнах синели наклеенные крест-накрест полосы бумаги. Исчезли в магазинах крупа, консервы, мука. Появились очереди за хлебом.
Война началась в воскресенье, а в среду пришла телеграмма из Киева: «Катя погибла бомбежке похоронили Байковом кладбище всей семьей выезжаем тебе Настя». Весть о гибели мамы обрушилась на меня так неожиданно, что вначале даже не верилось. Зачем-то отправил длинную телеграмму тете Насте, но не дождался ни ответа, ни ее самой с семьей. Так я никогда и не узнал, что случилось с ней, дядей Никифором и девочками.
Тетя Настя… Мы жили у нее дней десять, когда мама возвращалась со мною от Филатова. Город запомнился смутно: горбатые улицы, автобусы, которых у нас не было, пушка на высоком постаменте, золоченые купола Киево-Печерской лавры. Тетя с семьей жила в глубине обширного двора, отделенного от улицы чугунной изгородью, обвитой лозами дикого винограда. Запомнился ужин под открытым небом – свет из окна, падающий на круглый стол во дворе, кринка молока на столе, а рядом куски теплого черного хлеба. У тети была большая семья: она сама, муж ее дядя Никифор и четверо девочек: Люда, Зина, Вера и Оляна. Да еще старые родители дяди Никифора.
Говорили в семье на странном, но приятном наречье – смеси украинского языка и русского. Запомнилось и Байковое кладбище, на которое мы ходили, чтобы побывать на могиле Леси Украинки: красивые каштаны, аллеи, посыпанные желтым песком, мраморные памятники и склепы с железными поржавевшими дверями. Думала ли мама, ведя меня за руку, что будет лежать на этом кладбище?
Телеграмму я получил утром, а вечером пошел к Шурочке. Я положил перед ней телеграмму. Она ничего не сказала, прижала мою голову к своей груди. Так мы сидели долго. Потом она сказала мне, что наша стройка приостанавливается до конца войны. Но это я знал и без нее. Затем прибавила, что поступает санитаркой в госпиталь, который будет открыт в сорок третьей школе. Санитаркой так санитаркой – я ничего не мог ни посоветовать, ни возразить. Я рассказал ей о человеке, которого видел сегодня у ларька с газированной водой. Невысокий, плотный, с сединой на висках, он стоял в очереди передо мной. Губы его были ярко накрашены, лицо напудрено, спокойно и печально-высокомерно. Он выпил стакан воды и пошел прочь, неловко переставляя ноги. Все смотрели ему вслед – он был обут в белые женские босоножки на высоких каблуках.
– Симулянт, – равнодушно заметила Шурочка.