355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Юзефович » Контрибуция » Текст книги (страница 3)
Контрибуция
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:18

Текст книги "Контрибуция"


Автор книги: Леонид Юзефович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

– Золотой?

– Платиновый. Ювелир оценил его в тридцать две тысячи рублей по курсу шестнадцатого года.

– Тридцать две – тридцать три, – солидно уточнил Константинов. – Изумительная вещь. Бриллианты чистейшей воды и необычайно крупные.

– Пускай будет тридцать три, – милостиво решил Пепеляев. – Три тысячи мы ему вернем. Чаем, свечами или мылом. Вы что предпочитаете, господин Сыкулев?

Тот не отвечал, с ненавистью косясь на генерала.

– Любопытно, откуда у вас такой перстень?

– Говорит, что фамильная драгоценность, – объяснил Шамардин.

– Ага, – ухмыльнулся Грибушин. – От бабки-поденщицы в наследство достался.

– Ну, а этот гусь? – Пепеляев ткнул пальцем в Исмагилова.

Шамардин развел руками:

– Ничего не принес. Отказывается, понимаете ли.

– Лучше помирать буду! – заявил Исмагилов и тут же, без долгих разговоров, отослан был в тюрьму, чтобы там подумать как следует.

– И черт с ним! – сказал Пепеляев, когда Исмагилова увели. – Я хочу посмотреть перстень. Надо же, тридцать три тысячи!

Шамардин шагнул к столу, взял маленькую черную коробочку, поставил ее себе на ладонь, бережно открыл и замер, вылупив глаза: перстень исчез.

Когда Пепеляев ушел, Мурзин снова сел на пол. Сидел, мял в руке оброненную кем-то из купцов перчатку, думал о Наталье. Как она там? Успела ли уйти к тестю? В чулане было темно, и возникало такое чувство, будто ему перед смертью завязали глаза. Всякий раз, едва по коридору приближались чьи-то шаги, чтобы оглушительно прогреметь мимо двери и удалиться, он невольно втягивал шею в плечи и напруживал мускулы, как охотничий кречет, которого уже вывезли в поле и вот-вот сдернут с головы застящий свет суконный клобучок.

Дед Мурзина родом был из Казанской губернии, село Старокрещеново под Царевококшайском, жили там русские вперемешку с татарами, крестившимися в незапамятные времена; они ходили в церковь, но почитали и развалины древней мечети за околицей, пили водку, но не брезговали и кумысом. Еще при царе Михаиле Федоровиче старокрещенцам пожалована была свобода от всех податей и казенных повинностей кроме одной: ловить и поставлять ко двору для царской охоты белых кречетов, которые водились в окрестных дубравах. Потом всех кречетов переловили, а свобода осталась. Цари давно стали императорами всероссийскими, позабыли, как с кречета клобучок снимать, как подбрасывать его с руки при виде мелькающей в полях куропатки, а старокрещенцы хотя и пахали земно, как все мужики, но по-прежнему считались государевыми кречетниками, людьми вольными; никому не принадлежали. Народ был лихой, соседние помещики их побаивались. А лет семьдесят назад, еще при крепостном праве, начальство в Казани вдруг спохватилось: какие-такие кречетники? Откуда взялись? Донесли в Петербург, и велено было старокрещенцам записаться в, по выбору, любое из податных сословий: в купцы, мещане или казенные крестьяне. Мурзин-дед приписался к царевококшайскому мещанству, а внук перебрался в Пермь, женился, работал слесарем на пушечном заводе.

Для забавы Мурзин держал голубятню, но нет-нет, и особенно по пьяному делу, всплывала давняя пацанья мечта – поехать в Старокрещеново, изловить белого кречета, которые, как говорили, раз в десять лет еще попадались в тамошних прореженных дубравах. И Наталья, когда он, хмельной, вваливался в дом, гладила по голове, шептала о том, как вместе поедут, поймают, выучат, станут на охоту ходить, всегда будет на столе свежая дичь; он затихал, размякал от этого шепота, а утром вставал и шел на завод собирать орудийные замки. Детей у них не было. Потом решили взять из приюта младенчика, и, чтобы от соседей скрыть, что не свой, приемыш, Наталья подкладывала на живот, под платье, подушечку – будто беременная. Но тут началась на пушечном забастовка, Мурзин в поганой тачке прокатил по цехам инженера Люкина, мерзавца и шпиона, за что угодил в Сибирь, на поселение, и там, среди ссыльных, пить бросил, начал книжки читать, в три года стал тем Мурзиным, каким и был теперь.

Вскоре после того, как ушел Пепеляев, за дверью поднялась беготня, крики, еще час, наверное, миновал, затем приблизились шаги, отличные от всех прочих, и в проеме, на свету, опять возникла высокая легкая генеральская фигура.

– Выходи, – сказал Пепеляев.

Негнущимися пальцами расстегивая шинель, чтобы нараспашку пойти навстречу смерти, Мурзин выбрался из чулана, однако двинулись не к выходу, а в глубь особняка. Вошли в тот же кабинет, в углу валялись остатки каравая, который до сих пор отрыгивался, и когда Пепеляев, не садясь, опять заговорил о купцах, о сделанных ими добровольных пожертвованиях, Мурзин никак не мог взять в толк, зачем ему все это рассказывается по второму разу. Смерть была совсем близко, рядом с ней шестнадцатый год, по ценам которого Пепеляев собирался принять у купцов пожертвованные товары, то есть всего-навсего позапрошлый, казался далеким, как времена кречетников: тогда была одна жизнь, а теперь – другая, и не понятно было, каким образом из той могла возникнуть эта.

Он слушал Пепеляева, но слышал не его слова, а заоконные будничные звуки утреннего города: звон ведер у обледенелой колонки, собачью брехню, налетевший свист санного полоза, колокол, и так ясны и отчетливы были эти звуки, так много за ними открывалось душе, что, казалось, никакая сила не может заставить его, Мурзина, больше их не слышать. Даже смерть.

Солнце играло в закуржавевшем окне кабинета, Пепеляев хвастал не то своей прозорливостью, не то просто удачей – дескать, за день добыл то, чего Мурзин не сумел получить за целый год; и снова появилась мысль, больно ожегшая еще утром, когда купцы разбирали из чулана шубы и шапки, чтобы идти за контрибуцией: вот не отобрали у них всего и досталось генералу, обернется оружием, лошадьми, фуражом, продовольствием. А из-за кого так вышло? Тот, с глазами навыкате, пометивший фальшивой датой приказ об эвакуации, сказал бы, не задумываясь: вы и виноваты, товарищ Мурзин. Но виноват ли? Да, он доказывал, что нехорошо купцов разорять подчистую, они тоже люди, кто-то ведь и торговать должен был в этом мире, раз уж мир так устроен. Кто – как, но Мурзин при реквизициях поступал по совести, изымал не все, а лишь ту часть, что нажита обманом. Сам, расспрашивая приказчиков и горожан, вникая в бухгалтерию, изучая приходные и расходные книги, тщательно определял эту часть, для каждого из купцов разную: например, у Сыкулева-младшего она доходила до девяти десятых всего имущества, а у Калмыкова составляла не более половины. Почему же революционная власть должна ставить их на одну доску? Это несправедливо. Он, Мурзин Сергей Павлович, начальник рабочей милиции, хотел справедливости, и не его вина, что город пал, снег ли тому причиной, как утверждали самооборонцы, или проспали штабные, изменил Валюженич, но город пал, ничего не поправишь, и купцы сдались, остается лишь умереть достойно, в распахнутой шинели.

А Пепеляев продолжал говорить, и внезапно на ровной тусклой поверхности его речи, будто выброшенное подводным ключом, закачалось, вынырнув, одно-единственное слово, круглое и блестящее, не похожее на другие – перстень. И опять – перстень, перстень. Мурзин прислушался: был, оказывается, какой-то перстень, принесенный Сыкулевым-младшим, а теперь его почему-то нет, был и сплыл. И прежде чем все окончательно прояснилось, еще не понимая, какая существует связь между этим разговором и пропавшим сыкулевским колечком, но уже предчувствуя новый поворот судьбы на дороге, которая минуту назад казалась выпрямленной до конца, видной во всю длину, Мурзин, со снисходительной улыбкой взглянув на генерала, спросил:

– Что, надули Сил Силычи?

Через четверть часа вместе с Пепеляевым вошли в большую комнату. В углу горел камин, забранный в чугунную, с литыми цветами, раму, к нему тягой сносило дым от папирос, которые курили Калмыков и Грибушин. Сизые разводья и струи с двух сторон вплывали в горящий камин, хотя Калмыков из скромности пускал дым себе за пазуху, а Грибушин выдувал его чуть не в лицо стоявшему рядом с ним важному лысому старичку с бородкой – это, видимо, и был ювелир Константинов. Каменский мрачно сосал погасшую трубку, Фонштейн грыз ногти, Сыкулев-младший скреб кочергой поленья, чтобы горели жарче, и на вошедших не смотрел. Ольга Васильевна разглаживала на столе бумажку от конфеты.

Ссутулившись, втянув голову в плечи, Мурзин задержался у порога. Он по опыту знал, что первый взгляд бывает ценнее всех последующих, открывает многое, и не торопился входить в залу, но Пепеляев, шедший сзади, нетерпеливо подтолкнул в спину – мол, клобучок сдернут. Лети! Впрочем, это не генерал, а Мурзин сам так про себя подумал. Пять минут назад Пепеляев подбросил его с руки охотиться за исчезнувшим перстнем, и Мурзин полетел, потому что на этот раз выкупом обещаны были еще четыре жизни – двоих самооборонцев, раненого пулеметчика и китайца Ван-Го, он же Иван Егорыч. Мурзин сам потребовал такой выкуп, и Пепеляев согласился.

Старичка-ювелира Мурзин видел впервые, но купцов знал хорошо. И они тоже его знали – утром, когда, пихаясь и лязгая зубами, расхватывали из шинельного чулана свои шубы, Грибушин брезгливо поморщился при виде Мурзина, сидевшего в этом чулане; Исмагилов выругался по-татарски, Каменский как бы нечаянно наступил каблуком на ногу и предложил всем проверить карманы – не пропало ли чего; Фонштейн злорадно хихикнул; Сыкулев-младший, который в чулан не входил, потому что был в шубе, от дверей замахнулся палкой, и лишь Калмыков, оттесненный товарищами, последним дорвавшийся до своего пальтеца, украдкой сунул Мурзину в руку хвост копченой рыбки.

Все они сейчас были здесь, кроме Исмагилова. По их пришибленным физиономиям не трудно было представить, что им пришлось пережить, какая буря пронеслась по этой зале два часа назад, когда обнаружилось, что черная коробочка таинственным образом опустела. Мурзин видел баранью шевелюру Каменского, способную скрыть не один перстень. Шевелюра взъерошена; вероятно, в ней шарили, раздвигая упругие завитки, чьи-то пальцы – юнкера-часового, Шамардина или даже самого Пепеляева. Тот вполне мог не сдержать нахлынувшее бешенство, дать волю рукам.

Мурзин видел вывернутый и не заправленный обратно карман калмыковского пальтеца, съехавший на сторону грибушинский галстук и еще многое другое, ясно говорящее, что купцов уже успели обыскать. И, видимо, при этом не сильно церемонились. Но в туалете Ольги Васильевны, единственной из всех, он не заметил ни малейшей небрежности. И выражение лица было таким, словно ничьи руки не шарили только что по ее телу: чуть искоса глядят хитрые черные глаза, безмятежный профиль представлен для обозрения генералу и точно следует за его перемещениями по комнате, чтобы Пепеляев именно в таком ракурсе ее видел. Руки в муфте, муфта лежит на коленях и едва заметно шевелится – пальчики елозят в меховой пещерке. Рядом Каменский трясет полосатыми коленями. Беззвучно шевелит губами Сыкулев-младший, его щеки опали, борода торчит и кажется, даже палка истончилась – не апостольский посох, а старческая клюшка. И печать надменного всезнания на лице Грибушина хотя и держится еще, но расплылась, побледнела, стала водянистой. Калмыков же и Фонштейн, почему-то ставшие вдруг похожими, как родные братья, нежно прижимались плечами друг к другу.

– Этот человек, – Пепеляев кивнул на Мурзина, – он вам, слава богу, известен, будет вести дознание.

Купцы молчали, плохо понимая, почему из арестанта, чуланного сидельца, Мурзин внезапно превратился в следователя, почему генерал с ним заодно. Это было похоже на провокацию, и купцы настороженно молчали, выжидая, что будет дальше, поглядывая на Мурзина, который рассматривал зубоврачебное кресло, потом несколько раз крутанул винт подголовника.

– Все его распоряжения должны исполняться беспрекословно, как мои собственные. – Пепеляев уже овладел собой, голос звучал спокойно, глухо, чуть глуше, может быть, чем вчера, и только паузы между словами, жесткие, как металлические прокладки, свидетельствовали о сдерживаемой ярости – легкий звон повисал в воздухе, когда сказанное слово, обрываясь, наталкивалось на такую паузу.

– Этот мерзавец? – не выдержал наконец Фонштейн. – Он же нас грабил!

– Господа, нас нарочно хотят унизить! – догадался Каменский. – Вы издеваетесь над нами?

– А вы надо мной? – ледяным тоном спросил Пепеляев.

– У вас эсеровские замашки, – отважно заявил Грибушин. – Экспроприации, контрибуции… Мы будем жаловаться в Омск.

– Это я уже слыхал. И тоже повторю: никто из вас не выйдет отсюда до тех пор, пока не будет возвращен перстень.

– Дайте нам бумагу и чернила! – крикнул Каменский. – Сейчас мы составим петицию!

– Я не подпишусь, – быстро сказал Фонштейн.

– Я тоже, – поддержал его Калмыков.

– И я, – просипел Сыкулев-младший. – Пущай те подписывают, у кого рыльце в пуху.

Каменский оторопел:

– Вы что, спятили? Вы на что намекаете?

– Коли не брал, так и сиди смирно. Пущай ищут.

Наблюдая за Мурзиным, Грибушин неожиданно передумал:

– Правда что, пускай поищут, – он заговорщицки подхватил под локоть Ольгу Васильевну. – А мы с вами, душенька, полюбуемся, как это у них получится. Не каждый день такие спектакли.

– Кто-то же его взял, – рассудила она, кокетливо поглядывая то на Грибушина, то на Пепеляева.

Пепеляев уже не слушал. Сопровождаемый Шамардиным, он направился к двери, но Мурзин заступил им дорогу:

– Минуточку… Ведь капитан тоже был здесь, когда кольцо исчезло?

– Я не отлучался ни на секунду! – похвалился Шамардин.

– Значит, и вы должны остаться. Подозрение ложится на всех.

Шамардин, пораженный таким оборотом дела, вопросительно уставился на генерала, ища поддержки, надеясь прочесть в его глазах возмущение, участие и даже, если повезет, молчаливое дозволение смазать по сусалам этому вконец охамевшему арестанту, но ничего подобного прочесть не удалось.

– Останься, – равнодушно сказал ему Пепеляев и вышел в коридор.

Там ждал поручик Валетко – ухи из калмыковского осетра он в лазарете отведал, а на койку так и не лег. Пепеляев распорядился немедленно доставить сюда из тюрьмы тех четверых, о ком говорил Мурзин. Не велики птицы, в любом случае стоят перстня ценой в тридцать три тысячи рублей. И тем хуже для Мурзина, если найти не сумеет. Как тогда посмотрит в глаза людям, которые от его имени получили надежду на жизнь? А это будет им объявлено сразу, сейчас же, как приведут, решил Пепеляев, и никакого садизма тут нет, все по справедливости За надежду тоже надо платить, а с шестнадцатого года цены на этот товар сильно поднялись.

Валетко удалялся по коридору особой адъютантской походкой, одинаковой и в комендатуре, и на поле боя со стороны могло показаться, что он идет медленно, хотя Валетко шел быстро Пепеляев смотрел ему вслед, в голове щелкало шестнадцатый год, шестнадцатый год Будто колесо рулетки прокручивалось и замирало всякий раз на одной цифре Время развала, надвигающейся катастрофы и поражений на фронтах, но теперь приходилось равняться на этот год, как на грудь правофлангового, хотя грудь тощая, цыплячья.

В приемной дожидались посетители, дежурный офицер уже рассортировал их по трем категориям, как накануне предусмотрел сам Пепеляев прежде всего дела военные, затем личные и в последнюю очередь общественные Эти потому относились к третьей категории, что были пока трухой, переливанием из пустого в порожнее, ничего не значили Общество еще не осознало себя при новом порядке, и личные дела были важнее через них обыватели скорее уразумеют происшедшие перемены.

Пепеляев прошел в свой кабинет, начался прием.

Бывший жандармский ротмистр Микрюков, ныне – начальник дивизионной контрразведки, пришел посоветоваться относительно постановки сыска в городе, но тем не менее принят был первым. По виду это было общественное дело, а по сути – военное, потому что время военное, и на оплату агентов Пепеляев решил выделить Микрюкову часть денег из наложенной на купцов контрибуции. Начальник вокзальной охраны просил увеличить число постов, определенных караульным расписанием; четыре офицера, принятые по очереди, уроженцы Пермской губернии, ходатайствовали о предоставлении им отпуска в родные места, причем один из них, прапорщик Гашев, юлил, пытался прикрыть личную нужду общественной – без него якобы в Нытвенском заводе не сможет утвердиться демократия. Троим Пепеляев просто отказал, а Гашеву чтобы неповадно было, приказал прямо из комендатуры отправляться на гауптвахту.

Это уже были дела на грани между военными и личными, после чего пошли сугубо личные.

Мещанин Шмыров, погорелец, просил о возмещении убытков за дом, спаленный вчера солдатами на постое; Пепеляев подробно расспросил его, как случился пожар, уличил в неправильном хранении керосина и выгнал с позором. Нескольким офицерским вдовам в недалеком будущем обещан был пенсион. Мамаша девицы Геркель, узнавшая среди юнкеров соблазнителя своей дочери, требовала, чтобы генерал поговорил с ним и заставил жениться; Пепеляев согласился, записал фамилию юнкера.

Личных дел было много, а общественных, как сообщил дежурный по комендатуре, совсем мало. Пришел один из членов комитета по выборам в городскую думу, но зачем он пришел, Пепеляев так и не понял – видимо, для того, чтобы изобразить деятельность, пофигурировать перед генералом. Некий Гусько принес смету на ремонт водопровода, но Пепеляев, торопясь в каминную залу, не стал в нее вникать, велел зайти через неделю. Последним дежурный привел странного человечка в ветхой чиновничьей шинели, с воспаленными глазами на комковатом, обросшем седой щетиной личике. Фамилия его была Гнеточкин, раньше он служил в канцелярии губернского правления, письмоводителем. Гнеточкин явился с двумя проектами. Первый – на Сибирской улице, перед комендатурой, поставить мраморную вазу под балдахином, куда бы все обиженные опускали свои жалобы л прошения. Второй – как Александр Македонский держал при себе философов для говорения ему одной лишь правды, так бы и генерал с той же целью принял в свою свиту его, Гнеточкина.

«Сумасшедший», – подумал Пепеляев.

– Предположим, – сказал он, – я принимаю вас к себе, что бы вы открыли мне в первую очередь?

– Сегодня утром, – таинственным шепотом отвечал Гнеточкин, – я проходил мимо этого дома и видел, как из окна вылетела чья-то душа.

– Да ну? – улыбнулся Пепеляев.

– Истинный крест, ваше превосходительство!

– Как же она выглядела?

– Белая, ваше превосходительство. С крыльями. И собой не велика. Можно сказать, душонка.

Пепеляев сделал серьезное лицо:

– И что вы советуете мне предпринять?

Гнеточкин кивнул на дежурного по комендатуре:

– Пусть он выйдет.

– Выйди, – сказал Пепеляев.

– Среди ваших помощников, – моргая, заговорил Гнеточкин, когда остались вдвоем, – есть человек, продавший душу. Скорее найдите его и отошлите от себя. Иначе он завлечет вас на ложный путь. Берегитесь, ваше превосходительство!

В недолгой беседе выяснилось, что он и к губернатору обращался со своими проектами, после чего был выгнан со службы, и к красным тоже; те якобы уже приготовили такую вазу, правда, не мраморную и без балдахина, да не успели поставить. Пепеляев поблагодарил за предупреждение, обещал срочно приступить к розыскам человека без души и выпроводил Гнеточкина за дверь, велев обождать в приемной.

– По глазам, по глазам смотрите, – уходя, наказал тот.

Дежурному по комендатуре приказано было сейчас же увести этого юродивого в больницу, там и держать, чтобы не болтал по городу, будто при генерале Пепеляеве состоит какой-то сукин сын, души не имеющий.

Пепеляев встал, походил по кабинету, остервенело распинывая вылезшие из гнезд паркетины. Мерзко было на душе. Да, он победил – взял город, захватил мост и плацдарм на правом берегу, если собрать корпус в кулак, – можно наступать дальше на запад, к Глазову и Вятке, а там рукой подать до Котласа, до Архангельска, англичане по Белому морю все подвезут, кроме валенок; соединиться с Северной армией и – на Москву. Все так, но на душе мерзко. Как же вышло, что он, генерал Пепеляев, с протянутой рукой стоял перед теми, кто ему по гроб жизни должен быть благодарен, ради кого он мерз, не досыпал, питался гнилой селедкой, шел под пули? И чего добился? Такие, как Мурзин, высаживая стекла в оранжерее, думают согреть оранжерейным теплом всю Россию, а эти под шумок строят себе теплицы из осколков. Или идиоты кругом, юродивые, как этот Гнеточкин, лупоглазые фанатики, или выжиги, рабья кровь. Скорей бы уж на фронт!

Стол завален был ворохом поздравительных телеграмм, пришедших со всей Сибири от всевозможных дум, комитетов и частных лиц: молимся за победу, примите сердечные, гордимся доблестным Средне-Сибирским и прочая. Быстрым движением руки Пепеляев смел их со стола. Грюш цена этим бумажкам, как дойдет до дела, никто ни копейки не даст. Телеграммы разлетелись по кабинету, усеяли пол; с наслаждением сминая их сапогами, Пепеляев прошел в коридор, затем во двор, вскочил в седло и один, без конвоя, поскакал к вокзалу Горнозаводской ветки.

Как сообщил Валетко, со станции Левшино пригнали два эшелона с пленными красноармейцами числом до полутора тысяч. На месте обнаружилось, однако, что вовсе это не красноармейцы, а просто солдатики, уроженцы сибирских губерний, они возвращались домой из германского плена и под Пермью задержаны были боями на магистрали. Начальник штаба предлагал всех их мобилизовать, но Пепеляев счел опасным держать вблизи линии фронта этих людей, наверняка распропагандированных большевиками. Он распорядился беспрепятственно пропустить эшелоны на восток и телеграфировать генералу Голицину, дабы тот их задержал и рассовал по тыловым частям.

Правда, немного утешила другая новость: на складах губснабжения нашли семь тысяч пар новых валенок. Пепеляев вспомнил виденных позавчера убитых из 29-й дивизии – они лежали на снегу в лаптях, в ботиночках, просто в намотанном на ноги и подвязанном веревками тряпье – и подумал, что, видать, появились и у большевиков свои чиновники. Это радовало не меньше, пожалуй, чем захваченные валенки. Вообще все яснее становилось, что трофеи достались богатые – оружие, снаряжение, продовольствие, можно бы и наплевать на купеческие рубли, на пропавший перстень. Пропади они пропадом, выжиги! Но спускать не хотелось.

Пепеляев медленно ехал по Сибирской вверх к губернаторскому особняку, потом гикнул и пустил Василька вскачь.

– Ну, господин Мурзин, – сказал Грибушин, – насколько я понимаю, вы – калиф на час. Не теряйте времени.

С проницательностью опытного коммерсанта, привыкшего распознавать подлинные отношения между людьми, какими бы словами ни прикрывались эти отношения, он сумел правильно истолковать ситуацию. И Ольга Васильевна женским чутьем поняла: этот альянс между Пепеляевым и Мурзиным – временный, непрочный. Но остальные, в том числе и Шамардин, сильно встревоженный тем, что генерал за него не вступился, к новому представителю власти отнеслись вполне серьезно, с уважением: есть, значит, на то свои причины. Фонштейн, принося тысячу извинений и благоразумно избегая слова «контрибуция», начал выяснять, будет ли предъявленный им вексель зачтен за добровольное пожертвование в пользу воинов-освободителей в том случае, если перстень так и не сыщется. И Каменского занимал тот же вопрос, но применительно к подписанному им обязательству уступить «Людмилу» Сыкулеву-младшему.

– Я свою долю внес, – говорил Каменский, – и знать ничего не знаю. Сами виноваты, что не уследили.

– За вами уследишь, – сказал Шамардин.

Несмотря на грибушинский совет, Мурзин пока выжидал, не торопился. Двое самооборонцев, раненый пулеметчик и китаец Ван-Го, невидимые, с надеждой смотрели на него, а он верил в свою удачу и не торопился.

Час назад, в генеральском кабинете, нахлынул азарт, как позавчера, на камском льду, когда вдруг выхватил револьвер. По-пацаньи захотелось показать себя, утереть нос генералу. Мол, знай наших! Но, поостыв, начал торговаться. Четыре жизни потребовал он взамен, ставя залогом собственную, и это красная цена сыку-левской побрякушке, сколько бы она ни стоила. И уж вообще не имела цены возможность посрамить генерала, чтобы уразумел, с кем воюет. Его честному слову Мурзин доверял, но на всякий случай пожелал услышать обещание при свидетелях. Поколебавшись, Пепеляев позвал двоих офицеров: дежурного по комендатуре и поручика Валетко и дал слово при них…

Минут десять прошло, и поскольку Мурзин молчал, купцы начали постепенно забывать о его присутствии. Грибушин, склонившись к Ольге Васильевне, вполголоса рассказывал о своем путешествии в Японию, где он изучал правила чайной церемонии, о том, что адмирал Колчак, тоже несколько месяцев проживший в Японии, проявляет, как слышно, большой интерес к чайному обряду.

– Вот вам и повод рассказать ему о здешнем самоуправстве, – сказал Каменский, но ответом удостоен не был.

Грибушин с Ольгой Васильевной, будто отгороженные незримой стеной, ни на кого не обращая внимания, разговаривали как у себя дома. Каменский, не принятый в их компанию, с завистью поглядывал на Грибушина.

Сыкулев-младший, угрожающе нависая над Константиновым, сипел:

– Тридцать три тысячи! Язык-от не отсох? Да я за него сорок платил!

– Тридцать три и ни копейки больше, – твердил Константинов. – Возможно, вас обманули, господин Сыкулев.

– А ваш перстень действительно стоил сорок тысяч? – спросил Мурзин.

– Вот те крест, сорок!

– Тогда почему принесли именно его?

– Ты еще спрашиваешь? Сам все отнял и еще спрашиваешь?.. Всякую шваль собрали, – закричал вдруг Сыкулев-младший, в упор глядя на Каменского, – ясно дело, покрадут! Чего ногой-то зудишь, а?

– Отойдите от греха подальше, – сквозь зубы проговорил Каменский, однако ногой трясти перестал.

Мурзин вспомнил, что эти двое – давнишние конкуренты. Лет десять назад оба держали свои пароходы на ближних пассажирских линиях и сферы влияния поделить никак не могли. За их борьбой следил весь город, многие бились об заклад, ставя на одного из них, и летними вечерами, когда Мурзин возвращался с завода домой, Наталья докладывала ему, что еще предприняли Каменский или Сыкулев-младший, переманивавшие друг у друга пассажиров. Один свои пароходы раскрасил, как игрушечные, и другой не отстал. Один приобрел новые скамьи, и другой заказал точно такие же. У обоих буфеты с пивом, медные поручни блестят, как на броненосце, капитаны ходят в адмиральских фуражках. Каменский на палубах граммофоны поставил, чтобы ездить веселее, и Сыкулев-младший тут же перенял. Но ни тот, ни другой победить не могут. Наконец прибегли к последнему средству: стали снижать цены на билеты. Каменский на копейку сбавит, Сыкулев – на две, Каменский – на три, а Сыкулев уже целый пятак скостил, и отставать нельзя. До того дошли, что чуть не в убыток себе пассажиров начали возить. Лишь тогда спохватились и решили установить твердые цены, у обоих одинаковые на всех маршрутах. Заключили договор, при свидетелях ударили по рукам, Сыкулев-младший спокойно уехал на север скупать пушнину, а когда вернулся и сошел на берег, то глазам не поверил: его пароходы стояли пустые, народ валом валил к сопернику. Как так? Почему? Значит, нарушил, подлец, договор, переступил рукобитье? Прямо с пристани побежал узнавать, и, ходили слухи, едва кондрашка его не хватила, как узнал, почему. Оказывается, всего лишь бублик положил Каменский на свою чашу весов, и она перетянула: каждому пассажиру, куда бы тот ни ехал, впридачу к билету выдавалось еще и по бублику. Грош ему цена, а обернулся тысячными прибылями. Эх, Сыкулев! Надули тебя, вспомнил Мурзин.

Сейчас бывшие конкуренты продолжали яростно собачиться, подогреваемые Грибушиным, который ловко стравливал их на потеху Ольге Васильевне.

Мурзин прислушивался, присматривался. Еще и для того хотелось найти перстень, чтобы эти люди, презирающие таких, как он сам, не уважающие в других ничего, кроме силы, хитрости и сознания собственной выгоды, поняли бы: его, Мурзина, провести не удастся, Рано или поздно им всем придется жить бок о бок, и это понимание ох как еще пригодится той власти, которую он представлял на самом деле…

Время шло, разговоры начали мельчать, уклоняться в сторону от основного русла. Словно сговорившись, про перстень уже не вспоминали. Казалось, шестеро купцов, ювелир и генеральский адъютант собрались в этой комнате, чтобы посидеть запросто, потолковать о том о сем. Калмыков приставал к Мурзину, просил разрешения послать записочку сыновьям, пускай те принесут сюда обед: у него на обед уха из мороженой рыбки, похлебали бы вместе.

Мурзин же думал о том – кому выгоднее всего завладеть сыкулевским колечком? Хотя для того, чтобы ответить на этот вопрос, не надо было долго думать – разумеется, самому Сыкулеву. Он не только сохранял перстень и получал обратно свою долю контрибуции, но и рассчитывался с Фонштейном, «Людмилу» приобретал совершенно бесплатно, а вдобавок еще надеялся содрать с Пепеляева мыла и свечек на три тысячи рублей. Барыш неплохой, но опасно подозревать человека лишь на том основании, что он имел возможность украсть больше, чем остальные. Мурзин знал этих людей: взять перстень мог любой из шестерых. Даже Грибушин. Да и Шамардина с Константиновым тоже нельзя было пока сбрасывать со счетов.

Да, взять мог любой, но рисковать стал бы не всякий. Вот Исмагилов, тот лихой джигит, вполне способен, однако его, как утверждает Шамардин, привели сюда буквально за минуту до того, как вошел Пепеляев и обнаружилась пропажа. А эти восемь человек провели рядом с черной коробочкой около получаса. Подумав, Мурзин временно снял подозрение с Калмыкова и Фонштейна, известных своей трусостью. Затем присоединил к ним ювелира Константинова, но уже по другой причине – он внушал доверие. Он внушал доверие тем, пожалуй, как старательно пытался скрыть свою бедность; все на нем было почищено, отглажено, и Мурзин далеко не сразу понял, что костюму его – сто лет в обед. Человек богатый и не желающий выдавать свое богатство может прийти в лохмотьях, в дырявых сапогах, как Фонштейн, в драной шубе, как Сыкулев-младший, но Константинов нищету не выставлял напоказ, напротив – хотел скрыть. Чувство собственного достоинства, вот что все отчетливее видел Мурзин в этом лысом странноватом старичке, и подозревать его, видимо, не имело смысла.

Итак, Фонштейн, Калмыков. Чуть в стороне – Константинов. И Грибушин, пожалуй, он до обычной кражи вряд ли опустится. Эта птица другого полета. А Ольга Васильевна? Весной, когда дом Чагиных взят был под наблюдение, она, вероятно, это заметила и сама донесла в ЧК на мужа, чтобы сохранить себе жизнь и свободу. Хитрая баба, от нее всего можно ожидать. Но осторожная. Ради перстня, пускай даже ценой в тридцать три тысячи рублей, рисковать репутацией не станет. Зато, например, могла подбить Каменского, обещав ему за это свою любовь. И теперь нарочно на него не смотрит, любезничает с Грибушиным. А Каменский за ней давно увивается, даже катер назвал ее именем, на что покойный Чагин ответил по-своему: самое дешевое и грубое мыло начал штемпелевать печаткой «каменское». Значит, Каменский. Впрочем, и Грибушин, по всему видать, зол на генерала, вполне может подложить ему свинью, убедив себя, что это не кража вовсе, а нечто иное. Мурзин от Калмыкова и Фонштейна мысленно передвинул Грибушина поближе к Ольге Васильевне и Каменскому. К ним же приставил и Сыкулева-младшего: ему сам бог велел украсть, он в своем праве. И не трус, нет. А Шамардин? Для него это дело самое безопасное, и по физиономии видать, что высокими принципами не отягощен. Разве Пепеляев стал бы его подозревать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю