355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лео Яковлев » Антон Чехов. Роман с евреями » Текст книги (страница 8)
Антон Чехов. Роман с евреями
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:03

Текст книги "Антон Чехов. Роман с евреями"


Автор книги: Лео Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Десятки евреев, обращавшихся к Чехову, будь это начинающий писатель или просто проситель, неизменно получали от него ответ, совет или посильную помощь.

Так, например, уже упоминавшийся одессит Михаил Полиновский, пославший Чехову свой текст под названием «Еврейские типы. I. Ицек. II. «Элюким-тамес», получил от Чехова весьма подробный разбор своей работы:

«Ваши рассказы хороши, особенно первый, и их можно было бы напечатать где угодно, если бы не язык, над которым Вам, очевидно, придется еще много поработать…

И зачем писать об евреях так, что это выходит из «еврейского быта», а не просто «из жизни»?

Читали ли Вы рассказ «В глухом местечке» Наумова (Когана)? Там тоже об евреях, но вы чувствуете, что это не «из еврейского быта», а из жизни вообще…

Чтобы выработать себе язык, надо побольше писать и почаще печататься. Где печататься? Это уже Ваше дело. Вы сами должны пробить себе дорогу; положение в литературе, хотя бы очень скромное, не дается, не берется, а завоевывается…» (М.Полиновскому, 8-10 февраля 1900 г.).

Отметим один весьма интересный штрих: вряд ли известный народнический писатель «Николай Иванович Наумов» представлялся читателям как Коган, и это означает, что Чехов, почувствовав в очерке «В глухом местечке» высокую жизненную правду, специально навел для себя справки о его авторе.

«Случай» с Полиновским скептический читатель может отнести на счет того особого отношения Чехова к литературе, к писательству, заставлявшего его бесценное время своей недолгой жизни бескорыстно тратить на прочтение и редактирование чужих, нередко весьма посредственных сочинений. Поэтому здесь будет в качестве примера рассмотрен еще один типичный для Чехова случай, когда к нему приходили люди со своими житейскими проблемами, и он, уже тяжело больной человек, за считанные месяцы до своей кончины находил время и силы заниматься их делами.

Так, однажды явился к нему ялтинский житель, врач Израиль Бухштаб (по визитной карточке Михаил) с просьбой помочь его сыну Абраму. И Чехов в первом же письме поручает Книппер:

«…узнай, не может ли полковник Стахович дать письмо (свое или от кого-нибудь) министру народного просвещения Зенгеру о том, чтобы приняли одного еврея в ялтинскую гимназию. Этот еврей держит экзамены уже 4 года, получает одни пятерки, и все-таки его не принимают, хотя он сын ялтинского домовладельца. Жидков же из других городов принимают. Узнай, дуся, и напиши мне поскорее» (О.Книппер, 29 августа 1902 г.).

Книппер, также не откладывая, занимается этим поручением:

«Стаховичу говорила о еврейчике…» (О.Книппер – Чехову, 6 сентября 1902 г.).

Из ответа Книппер ясно, что хлопоты рискуют затянуться, но тем временем вопрос решается, и Чехов пишет ей:

«…насчет еврейчика не хлопочи, он уже учится в гимназии» (О.Книппер, 10 сентября 1902 г.).

На сей раз все уладилось само собой, и «еврейчик» Абрам Бухштаб навсегда исчезает из его мира, но поражает готовность Чехова устранить несправедливость, добравшись до самых высот имперской бюрократической иерархии.

Конечно, сторонники мнения о существовании для позднего Чехова в еврейской теме «кладезя агрессии» могут откопать, например, такую фразу из его письма Меньшикову:

«О Толстом пишут, как старухи об юродивом, всякий елейнейший вздор; напрасно он разговаривает с этими шмулями».

В известной студенческой песне 50-х гг. XX века «В имении Ясной Поляне жил Лев Николаич Толстой…» были и такие слова: «В имении Ясной Поляне любил принимать он гостей: к нему приходили славяне и негры различных мастей». Но кроме «славян и негров различных мастей» наблюдалось также обильное паломничество евреев, привлеченных известным филосемитизмом Толстого. Почти каждый из них считал своим долгом немедленно опубликовать в какой-нибудь газете свои заметки о великом мыслителе и писателе. Можно ли судить Чехова за то, что ему не нравился этот неиссякаемый поток елея? Тем более что главной причиной его резкости в письме к Меньшикову было все-таки не обилие «шмулей», а то, что Толстой, по его, Чехова, мнению, лишил свое гениальное, потрясшее Чехова, «Воскресение» достойного финала, заменив этот финал обширным текстом из Евангелия от Матфея о заблудшей овце и о прощении, и после своих восторгов Чехов констатировал:

«Конца у повести нет, а то, что есть, нельзя назвать концом. Писать, писать, а потом взять и свалить все на текст из Евангелия, – это очень уж по-богословски… Почему текст из Евангелия, а не из Корана? Надо сначала заставить уверовать в Евангелие, в то, что именно оно истина, а потом уж решать все текстами» (М.Меньшикову, 23 января 1900 г.).

А ведь действительно: почему «Воскресение» завершается текстом из Евангелия, а не из Корана?

Чехов великолепно, почти наизусть, знал Евангелие, как и Ветхий Завет, и явная и тайная печать этого знания лежит на всем его творчестве. Когда Горький обратил его внимание на книгу «Евангелие как основа жизни» известного православного священника и проповедника Григория Петрова, впоследствии члена Государственной Думы, резко выступившего в прессе против еврейских погромов, в организации которых он обвинил «неронов» и «неронишек» в царской администрации, Чехов долго находился под ее впечатлением:

«Читали ли Вы «Евангелие как основа жизни» священника Петрова? После этой книги я не читал ничего интересного, кроме, впрочем, «Одиноких людей» Гауптмана» (А.Суворину, 10 августа 1899 г.).

Поэтому его недовольство наверняка было вызвано не фактом обильного цитирования Евангелия, а неуместностью этого текста в «Воскресении», нарушившего те одному ему, Чехову, открытые «законы равновесия», без соблюдения которых невозможно творческое совершенство. А заодно досталось и «шмулям».

Другим примером чеховской «нетерпимости» для слишком требовательных русско-еврейских литературоведов могло бы служить третирование им в переписке с Книппер театральных критиков Александра Кугеля и Николая Эфроса:

«Очевидно, Немирович пал или падает духом, его заедают рецензии. А ты, дурочка, не верь этим пошлым, глупым, сытым рецензиям нелепых людей. Они пишут не то, что прочувствовано ими, или велит им совесть, а то, что наиболее подходит к их настроению. Там, в Петербурге, рецензиями занимаются одни только сытые евреи-неврастеники, ни одного нет настоящего, чистого человека» (О.Книппер, 16 марта 1902 г.).

«Сытые евреи» – это Кугель и, возможно, Николай Эфрос, заклевавшие пьесу Вл. Немировича-Данченко «В мечтах». Потом он придумает для Книппер чисто женское объяснение нехорошего поведения «сытых евреев-неврастеников»:

«Вообще я газетчикам не верю и верить не советую. Эфрос хороший малый, но он женат на Селивановой, ненавидит Алексеева, ненавидит весь Художественный театр, – чего он не скрывает от меня; Кугель, пишущий о театре в десяти газетах, ненавидит Художественный театр, потому что живет с Холмской, которую считает величайшей актрисой» (О.Книппер, 1 марта 1903 г.).

Так что в общем «евреи-неврастеники» сами по себе оказываются «хорошими малыми», и только русские бабы сбивают их с пути истинного…

Объяснить такие вспышки острого недовольства, проявляющиеся наедине с собой или в эпистолярных диалогах, влиянием болезней или безденежья и многолетнего балансирования на грани нужды, как это делает, например, автор «Поэтики раздражения», невозможно, так как эти и многие другие «раздражающие» факторы в жизни Чехова носили хронический характер, а темные волны какой бы то ни было нетерпимости в чистом и светлом море чеховского бытия возникали спонтанно и лишь на мгновения, как в настроениях ребенка, и это сравнение не случайно, потому что Гений – явление внечеловеческое, вселенское. Душа Гения, гениальность, обретает свою земную оболочку в детском сердце и все время своего земного существования живет памятью детства. Поэтому в характере Гения, будь это Ньютон или Эйнштейн, Толстой или Моцарт, до конца их дней звенело светлое человеческое детство. Догадываясь об этом, «взрослые», «нормальные» люди окрестили их ребяческие выходки причудами Гения. Вспомним, сколько в последних годах Пушкина было такого непонятного простым смертным ребячества, стоившего ему жизни; вглядимся пристальнее в дневник Шевченко, и откроется нам его светлый детский взгляд, незамутненный пережитыми страданиями и потерями.

И в Чехове постоянно выглядывает притаившийся в его душе ребенок. Как он ни силится упрятать его поглубже, он, этот ребенок, в своих «дразнилках» в минуту гнева может помянуть «добрым словом» все то, что как-то выделяет объект его недовольства среди прочих: «этот немец» (А.Маркс), «сытый еврей» (А.Кугель, причем слово «сытый» он само по себе считал весьма обидным), «городовой» (В.Розанов, организовывающий с непонятной Чехову целью, как городовой, – с «разрешения» властей «религиозно-философские собрания», откуда его, Розанова, потом с треском выгонят за людоедскую позицию в «деле» Бейлиса), и т. д., и т. п. Кстати, история с Розановым для Чехова очень характерна: в декабре 1901 г. он спрашивает у В.Миролюбова:

«Что у Вас, у хорошего, прямого человека, что у Вас общего с Розановым…» (17 декабря 1901 г.).

А год спустя тому же Миролюбову пишет следующее:

«В «Новом времени» от 24 декабря прочтите фельетон Розанова о Некрасове. Давно, давно уже не читал ничего подобного, ничего такого талантливого, широкого и благодушного, и умного» (30 декабря 1902 г.).

Каждому деянию – свое слово, и в этом предельная беспристрастность Чехова. Вообще же психологический анализ богатейшей внутренней жизни Чехова, навеки сохраненной в его письмах, вещь бесконечно увлекательная, но, во-первых, он требует той высочайшей степени понимания, для которой одной любви к нему недостаточно – нужна еще и конгениальность, а во-вторых, такой анализ лежит за пределами нашего повествования, которое завершим обязательным упоминанием о «милом Исааке Наумовиче» – о докторе Альтшуллере, друге и враче Чехова в последние шесть лет его жизни, и рассказом о еще одном эпизоде чеховско-еврейских отношений.

Летом 1903 г. Чехов получил для прочтения две книги петербургского издательства «Знание», опекаемого Горьким, – «Рассказы» С. Гусева-Оренбургского и первый том сочинений С. Юшкевича, включавший рассказы «Распад», «Невинные», «Портной», «Убийца», «Кабатчик», «Гейман» и «Ита Гейне». Вот что писал он по этому поводу:

«Я читал на днях книжки Юшкевича и Гусева-Оренбургского. По-моему, Юшкевич и умен и талантлив, из него может выйти большой толк, только местами и очень часто он производит впечатление точно перевод с иностранного; таких писателей, как он, у нас еще не было. Гусев будет пожиже, но тоже талантлив, хотя и наскучает скоро своим пьяным дьяконом. У него почти в каждом рассказе по пьяному дьякону» (В. Смидовичу (Вересаеву), 5 июня 1903 г.).

Кто после этого может упрекать Чехова в национальных пристрастиях? Он смело отводит в своем отзыве первое место еврею Семену Юшкевичу, действительно необычайно талантливому писателю, в большей степени веря в правду незнакомых ему еврейских типов из его рассказов, чем хорошо знакомому в русской литературе типу «пьяного дьякона», и основой этой веры Чехова была его чуткость и открытость всему талантливому и чистому, кто бы ни был носителем этого таланта и этой чистоты.

Предельная беспристрастность Чехова особенно удивительна тем, что самому ему пришлось жить в атмосфере скрытой зависти. Простота его гениальных творений была обманчивой. Многим пишущим казалось (и кажется до сих пор!), что у них получается не хуже и даже лучше, чем у Чехова, но почему-то читатели оставались с Чеховым. Совсем недавно – в годы «перестройки» – на страницах журнала «Москва» (№ 2, 1988) один из выпускников «Высших литературных курсов» поведал миру, что он считает Чехова «скучным, однообразным нытиком», у которого «все его взлохмаченные умно рассуждающие доктора везде совершенно одинаковы», и что «рассказ» «Невеста» напишет нынешний средний писатель, а Гоша Семенов, Сережа Никитин – так еще и лучше», и что он, Чехов, бедного провинциального учителя обкакал». Что это? «Синдром Моськи» или попытка избежать причитающегося всякого рода «Гошам» и «Сережам» забвения? Гигант и пигмеи, Моцарт и бесчисленные Сальери – вечная тема. Ну как понять, что «Каштанка» – гениальна?! Из числа окружавших Чехова собратьев по перу, пожалуй, только Суворин, Толстой и Бунин догадывались, что он – Гений. Самого Чехова это, впрочем, не беспокоило.

Было сказано: «Не бывает пророк без чести, разве только в своем родном городе и в собственном доме». В одном из еврейских евангелических текстов, не принятых христианами, это высказывание дополнено словами: «И врач не лечит среди своих». Все это имеет самое прямое отношение к Чехову. Его «Попрыгунья», имевшая в беловой рукописи название «Великий человек», – это не только картинки из жизни художнической богемы. Как и многие другие вещи Чехова, этот рассказ имел и второй смысл: в «Попрыгунье» Ольге Ивановне сконцентрировано все современное Чехову общество, в котором не один только еврей Волынский, а целые толпы братьев-славян метались в поисках «великих» людей – философов, богоискателей, спиритов, литераторов, а рядом с ними находился единственный по-настоящему гениальный писатель и мыслитель Чехов (врач, как и Осип Дымов).

При этом, если несколько проницательных умов еще догадывались, что перед ними несравненный писатель, то мыслителя в нем не видел никто. Чехов только посмеивался, радуясь тому, что ему удалось так глубоко упрятать свой дар пророка и мыслителя, и лишь однажды почувствовал себя «разоблаченным»: в начале 1903 г. он получил первый номер журнала «Мир Божий», где прочитал о себе такие строки:

«Он (Чехов) оригинальный цветок в русской литературе и не менее оригинальный и глубокий мыслитель, и многому у него можно поучиться. У него именно нужно учиться любить и понимать человека, любить и понимать жизнь в том глубоком значении слов, в каком они к нему применимы».

Чехов был тронут и попытался узнать хоть что-нибудь о личности автора этой статьи – Вениамина Альбова, но это ему не удалось. Другим человеком, почувствовавшим в Чехове великого мыслителя, был Сергей Булгаков, прочитавший в 1904 г. в Ялте и Петербурге лекцию «Чехов как мыслитель», дважды впоследствии издававшуюся. К сожалению, Булгаков к этой теме не вернулся, и лекция его по отношению к Чехову предельно доброжелательна, но неглубока, что, впрочем, он и сам отмечал в предисловии к ее второму изданию. Были еще публикации Л.Шестова и А.Глинки-Волжского, но и они не смогли убедить «массового» читателя в том, что не вызывало ни малейшего сомнения у Горького, писавшего по поводу повести «В овраге»: «У Чехова есть нечто большее, чем миросозерцание, – он овладел своим представлением о жизни… Он освещает ее скуку, ее нелепости, ее стремления, весь ее хаос с высшей точки зрения». Добавим: как художник-мыслитель, Чехов всегда оставался свободным; он пристально всматривался в «овраг» жизни и при этом оставался духовно неуязвимым, проще говоря, «на высоте». С этой-то высоты были видны ему все и всяческие «овраги» – в пространстве и во времени, в душах людей.

Исследование философских взглядов Чехова – отдельная огромная тема, и упомянута она здесь лишь в качестве еще одного примера глубокого непонимания присутствия Гения, непонимания, присущего большинству его современников и сохраняющегося отчасти по сей день.

НЕСКОЛЬКО ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫХ СЛОВ

Года два назад я познакомился с изданной в Москве книгой Елены Толстой под названием «Поэтика раздражения. Чехов в конце 1880-х – начале 1890-х годов» (М.: Радикс, 1994). В основе этой книги, если говорить о ее сути, лежит всем известная марксистская формула, которую нам вдалбливали с детства: «бытие определяет сознание». В данном случае делается попытка выявить, каким образом некоторые источники раздражения в жизни Чехова в указанный выше период его бытия повлияли на его сознание – на поэтику его творчества. В числе таких возможных раздражителей автор упомянутого исследования рассматривает ранние болезни (кровотечения, кровохаркание, желудочные явления, геморрой и т. п.), постоянное безденежье и… евреев.

Меня, откровенно говоря, заинтересовал только последний «источник раздражения», и, читая книгу Елены Толстой, я старался следить в основном за ее «еврейской» линией. Прочитанное меня не удовлетворило, и, поскольку «лучшее», по мнению Елены Толстой изложение проблемы «Чехов и евреи» (Donald Rayfield, «Chekhov and the Jews», Judaism Today, 1973) оказалось для меня недоступным, я решил попытаться рассмотреть эту проблему самостоятельно в год стосорокалетия со дня рождения Чехова.

Книга Елены Толстой при этом была не только побудительным мотивом в моей работе, но и источником целого ряда сведений, которые мне оставалось лишь перестроить в соответствии с моим представлением о взаимоотношениях Чехова с еврейским племенем и его отдельными представителями, в связи с чем считаю своим долгом выразить ей свою признательность, хотя, естественно, взятые мною из ее книги факты не исчерпывают содержания этого обзора.

Основными же источниками моего повествования являются сочинения самого Антона Чехова, его переписка и моя искренняя любовь к этому гениальному писателю и человеку.

Будучи более полувека постоянным читателем Чехова, я никогда не замечал в структуре его произведений и в приемах его творчества – во всем том, что литературоведы именуют «поэтикой», – даже самого незначительного «раздражения», одну лишь тайную, глубоко упрятанную любовь и сострадание к людям. Чехов – милостивый и милосердный! Оно и понятно: Екклесиаст равнодушен и взирает на жизнь человеческую отстраненно; он учит, а не раздражается; заставляет переживать, но глубоко скрывает собственные переживания. Ну а можно ли отнести еврейство и евреев к числу «раздражающих» факторов в его жизни, пусть рассудят те, кто прочитал эти заметки.

Харьков,

апрель 2000 г.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Антон Чехов
«ЕВРЕЙСКИЕ РАССКАЗЫ»
ТИНА
I

В большой двор водочного завода «наследников М.Е. Ротштейн», грациозно покачиваясь на седле, въехал молодой человек в белоснежном офицерском кителе. Солнце беззаботно улыбалось на звездочках поручика, на белых стволах берез, на кучах битого стекла, разбросанных там и сям по двору. На всем лежала светлая здоровая красота летнего дня, и ничто не мешало сочной молодой зелени весело трепетать и перемигиваться с ясным голубым небом. Далее грязный, закопченный вид кирпичных сараев и душный запах сивушного масла не портили общего хорошего настроения. Поручик весело спрыгнул с седла, передал лошадь подбежавшему человеку и, поглаживая пальцем свои тонкие черные усики, вошел в парадную дверь. На самой верхней ступени ветхой, но светлой и мягкой лестницы его встретила горничная с немолодым, несколько надменным лицом. Поручик молча подал ей карточку.

Идя в покои с карточкой, горничная могла прочесть: «Александр Григорьевич Сокольский». Через минуту она вернулась и сказала поручику, что барышня принять его не может, так как чувствует себя не совсем здоровой. Сокольский поглядел на потолок и вытянул нижнюю губу.

– Досадно! – сказал он. – Послушайте, моя милая, – живо заговорил он, – подите и скажите Сусанне Моисеевне, что мне очень нужно поговорить с ней. Очень! Я задержу ее только на одну минуту. Пусть она извинит меня.

Горничная пожала одним плечом и лениво пошла к барышне.

– Хорошо! – вздохнула она, вернувшись немного погодя. – Пожалуйте!

Поручик прошел за ней пять-шесть больших, роскошно убранных комнат, коридор и в конце концов очутился в просторной квадратной комнате, где с первого же шага его поразило изобилие цветущих растений и сладковатый, густой до отвращения запах жасмина. Цветы шпалерами тянулись вдоль стен, заслоняя окна, свешивались с потолка, вились по углам, так что комната походила больше на оранжерею, чем на жилое помещение. Синицы, канарейки и щеглята с писком возились в зелени и бились об оконные стекла.

– Простите, пожалуйста, что я вас здесь принимаю! – услышал поручик сочный женский голос, не без приятности картавящий звук р. – Вчера у меня была мигрень, и, чтобы она сегодня не повторилась, я стараюсь не шевелиться. Что вы хотите?

Как раз против входа, в большом стариковском кресле, откинувши голову назад на подушку, сидела женщина в дорогом китайском шлафроке и с укутанной головой. Из-за вязаного шерстяного платка виден был только бледный длинный нос с острым кончиком и маленькой горбинкой, да один большой черный глаз. Просторный шлафрок скрывал ее рост и формы, но по белой красивой руке, по голосу, по носу и глазу ей можно было дать не больше двадцати шести – двадцати восьми лет.

– Простите, что я так настойчив… – начал поручик, звякая шпорами. – Честь имею представиться: Сокольский! Приехал я по поручению моего кузена, а вашего соседа, Алексея Ивановича Крюкова, который…

– Ах, знаю! – перебила Сусанна Моисеевна. – Я знаю Крюкова. Садитесь, я не люблю, если передо мной стоит что-нибудь большое.

– Мой двоюродный брат поручил мне просить вас об одном одолжении, – продолжал поручик, еще раз звякнув шпорами и садясь. – Дело в том, что ваш покойный батюшка покупал зимою у брата овес и остался ему должен небольшую сумму. Срок векселям будет только через неделю, но брат убедительно просил вас, не можете ли вы уплатить этот долг сегодня?

Поручик говорил, а сам искоса поглядывал в стороны.

«Да, никак, я в спальне?» – думал он.

В одном из углов комнаты, где зелень была гуще и выше, под розовым, точно погребальным, балдахином стояла кровать с измятой, еще не прибранной постелью. Тут же на двух крестах лежали кучи скомканного женского платья. Подолы и рукава, с помятыми кружевами и оборками, свешивались на ковер, по которому там и сям белели тесемки, два-три окурка, бумажки от карамели… Из-под кровати глядели тупые и острые носы длинного ряда всевозможных туфель. И поручику казалось, что приторный жасминный запах идет не от цветов, а от постели и ряда туфель.

– А на какую сумму векселя? – спросила Сусанна Моисеевна.

– На две тысячи триста.

– Ого! – сказала еврейка, показывая и другой большой черный глаз. – А вы говорите – немного! Впрочем, все равно, что сегодня платить, что через неделю, но у меня в эти два месяца после смерти отца было так много платежей… столько глупых хлопот, что голова кружится! Прошу покорнейше, мне за границу нужно ехать, а меня заставляют заниматься глупостями. Водка, овес… – забормотала она, наполовину закрывая глаза, – овес, векселя, проценты или, как говорит мой главный приказчик, «прученты»… Это ужасно. Вчера я просто прогнала акцизного. Пристает ко мне со своим Траллесом. Я ему и говорю: убирайтесь вы к черту с вашим Траллесом, я никого не принимаю! Поцеловал руку и ушел. Послушайте, не может ли ваш брат подождать месяца два-три?

– Жестокий вопрос! – засмеялся поручик. – Брат может и год ждать, но я-то не могу ждать! Ведь это я, надо вам сказать, ради себя хлопочу. Мне нужны во что бы то ни стало деньги, а у брата, как нарочно, ни одного свободного рубля. Приходится поневоле ездить и собирать долги. Сейчас был у арендатора-мужика, теперь вот у вас сижу, от вас еще куда-нибудь поеду и так, пока не соберу пяти тысяч. Ужасно нужны деньги!

– Полноте, на что молодому человеку деньги? Прихоть, шалости. Что, вы прокутились, проигрались, женитесь?

– Вы угадали! – засмеялся поручик и, слегка приподнявшись, звякнул шпорами. – Действительно, я женюсь…

Сусанна Моисеевна пристально поглядела на гостя, сделала кислое лицо и вздохнула.

– Не понимаю, что за охота у людей жениться! – сказала она, ища вокруг себя носовой платок. – Жизнь так коротка, так мало свободы, а они еще связывают себя.

– У всякого свой взгляд…

– Да, да, конечно, у всякого свой взгляд… Но, послушайте, разве вы женитесь на бедной? По страстной любви? И почему вам нужно непременно пять тысяч, а не четыре, не три?

«Какой, однако, у нее длинный язык!» – подумал поручик и ответил:

– История в том, что, по закону, офицер не может жениться раньше двадцати восьми лет. Если угодно жениться, то или со службы уходи, или же взноси пять тысяч залога.

– Ага, теперь понимаю. Послушайте, вот вы сейчас сказали, что у каждого свой взгляд… Может быть, ваша невеста какая-нибудь особенная, замечательная, но… я решительно не понимаю, как это порядочный человек может жить с женщиной? Не понимаю, хоть убейте. Живу я уже, слава тебе господи, двадцать семь лет, но ни разу в жизни не видела ни одной сносной женщины. Все ломаки, безнравственные, лгуньи… Я терплю только горничных и кухарок, а так называемых порядочных я к себе и на пушечный выстрел не подпускаю. Да, слава богу, они сами меня ненавидят и не лезут ко мне. Коли ей нужны деньги, так она мужа пришлет, а сама ни за что не поедет, не из гордости, нет, а просто из трусости, боится, чтоб я ей сцены не сделала. Ах, я отлично понимаю их ненависть! Еще бы! Я откровенно выставляю на вид то, что они всеми силами стараются спрятать от бога и людей. Как же после этого не ненавидеть? Наверное, вам про меня уж с три короба наговорили…

– Я так недавно сюда приехал, что…

– Но, но, но… по глазам вижу! А разве жена вашего брата не снабдила вас напутствием? Отпускать молодого человека к такой ужасной женщине и не предостеречь – как можно? Ха, ха… Но что, как ваш брат? Он у вас молодец, такой красивый мужчина… Я его несколько раз в обедне видела. Что вы на меня так глядите? Я очень часто бываю в церкви! У всех один бог. Для образованного человека не так важна внешность, как идея… Не правда ли?

– Да, конечно… – улыбнулся поручик.

– Да, идея… А вы совсем не похожи на вашего брата. Вы тоже красивы, но ваш брат гораздо красивее. Удивительно, как мало сходства!

– Немудрено: ведь мы не родные, а двоюродные.

– Да, правда. Так вам непременно сегодня нужны деньги? Почему сегодня?

– На днях кончается срок моего отпуска.

– Ну, что ж с вами делать! – вздохнула Сусанна Моисеевна. – Так и быть уж, дам вам денег, хотя и знаю, что будете бранить меня. Поссоритесь после свадьбы с женой и скажете: «Если б та пархатая жидовка не дала мне денег, так я, может быть, был бы теперь свободен, как птица!» Ваша невеста хороша собой?

– Да, ничего…

– Гм!.. Все-таки лучше хоть что-нибудь, хоть красота, чем ничего. Впрочем, никакой красотой женщина не может заплатить мужу за свою пустоту.

– Это оригинально! – засмеялся поручик. – Вы сами женщина, а такая женофобка!

– Женщина… – усмехнулась Сусанна. – Разве я виновата, что бог послал мне такую оболочку? В этом я так же виновата, как вы в том, что у вас есть усы. Не от скрипки зависит выбор футляра. Я себя очень люблю, но когда мне напоминают, что я женщина, то я начинаю ненавидеть себя. Ну, вы уйдите отсюда, я оденусь. Подождите меня в гостиной.

Поручик вышел и первым делом глубоко вздохнул, чтобы отделаться от тяжелого жасминного запаха, от которого у него уже начинало кружить голову и першить в горле. Он был удивлен.

«Какая странная! – думал он, осматриваясь. – Говорит складно, но… уж чересчур много и откровенно. Психопатка какая-то».

Гостиная, в которой он стоял теперь, была убрана богато, с претензией на роскошь и моду. Тут были темные бронзовые блюда с рельефами, виды Ниццы и Рейна на столах, старинные бра, японские статуэтки, но все эти поползновения на роскошь и моду только оттеняли ту безвкусицу, о которой неумолимо кричали золоченые карнизы, цветистые обои, яркие бархатные скатерти, плохие олеографии в тяжелых рамах. Безвкусицу дополняли незаконченность и лишняя теснота, когда кажется, что чего-то недостает и что многое следовало бы выбросить. Заметно было, что вся обстановка заводилась не сразу, а частями, путем выгодных случаев, распродаж.

Поручик сам обладал не бог весть каким вкусом, но и он заметил, что вся обстановка носит на себе одну характерную особенность, какую нельзя стереть ни роскошью, ни модой, а именно – полное отсутствие следов женских хозяйских рук, придающих, как известно, убранству комнат оттенок теплоты, поэзии и уютности. Здесь веяло холодом, как в вокзальных комнатах, клубах и театральных фойе.

Собственно еврейского в комнате не было почти ничего, кроме разве одной только большой картины, изображавшей встречу Иакова с Исавом. Поручик оглядывался кругом и, пожимая плечами, думал о своей новой странной знакомке, о ее развязности и манере говорить. Но вот раскрылась дверь платье, с сильно затянутой, точно выточенной талией. Теперь уж поручик видел не только нос и глаза, но и белое худощавое лицо, черную кудрявую, как барашек, голову. Она не понравилась ему, хотя и не показалась некрасивой. Вообще к нерусским лицам он питал предубеждение, а тут к тому же нашел, что к черным кудряшкам и густым бровям хозяйки очень не шло белое лицо, своею белизною напоминавшее ему почему-то приторный жасминный запах, что уши и нос были поразительно бледны, как мертвые или вылитые из прозрачного воска. Улыбнувшись, она вместе с зубами показала бледные десны, что тоже ему не понравилось.

«Бледная немочь… – подумал он. – Вероятно, нервна, как индюшка».

– А вот и я! Пойдемте! – сказала она, идя быстро впереди его и обрывая на пути с цветов желтые листки. – Сейчас я дам вам деньги и, если хотите, покормлю завтраком. Две тысячи триста рублей! После такого хорошего гешефта вы с аппетитом покушаете. Нравятся вам мои комнаты? Здешние барыни говорят, что у меня пахнет чесноком. Этой кухонной остротой исчерпывается все их остроумие. Спешу вас уверить, что чесноку я даже в погребе не держу, и когда однажды ко мне приехал с визитом доктор, от которого пахло чесноком, то я попросила его взять свою шляпу и ехать благоухать куда-нибудь в другое место. Пахнет у меня не чесноком, а лекарствами. Отец лежал в параличе полтора года и весь дом продушил лекарствами. Полтора года! Мне жаль его, но я рада, что он умер: так он страдал!

Она провела офицера через две комнаты, похожие на гостиную, через залу и остановилась в своем кабинете, где стоял женский письменный столик, весь уставленный безделушками. Около него, на ковре, валялось несколько раскрытых загнутых книг. Из кабинета вела небольшая дверь, в которую виден был стол, накрытый для завтрака.

Не переставая болтать, Сусанна достала из кармана связку мелких ключей и отперла какой-то мудреный шкаф с гнутой, покатой крышкой. Когда крышка поднялась, шкаф прогудел жалобную мелодию, напомнившую поручику Эолову арфу. Сусанна выбрала еще один ключ и вторично щелкнула.

– У меня здесь подземные ходы и потайные двери, – сказала она, доставая небольшой сафьяновый портфель. – Смешной шкап, не правда ли? А в этом портфеле четверть моего состояния. Посмотрите, какой он пузатенький! Ведь вы меня не придушите?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю