355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лео Яковлев » Победитель » Текст книги (страница 1)
Победитель
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:32

Текст книги "Победитель"


Автор книги: Лео Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Лео Яковлев
Победитель
Почти документальная повесть

Посвящается гражданину Соединенных Штатов Америки Ефиму Янкелевичу


Прелюдия

Быть хорошо ни в чем не виноватым

Простым солдатом, простым солдатом.

(Из забытой песни)

«Если бы этот дурак не кричал, что судьба Италии ему дороже всей Восточной кампании, не снял бы с этого несчастного фронта несколько боеспособных дивизий и не перегнал бы их поближе к Сицилии, чтобы преградить путь англичанам и американцам, то чаша весов могла бы качнуться в нашу сторону, а так и „Цитадель“ проиграна, и союзники все равно в том же июле заняли Сицилию и скоро высадятся на полуострове и двинутся на север Италии, а там, глядишь, будут и здесь», – так думал про себя генерал-фельдмаршал Эрих фон Манштейн, прохаживаясь по большому залу для докладов в ставке Верховного главнокомандующего в ожидании появления хозяина. Последнее время он все чаще позволял себе мысленно и в довольно резких выражениях не соглашаться с «мудрой» стратегией и тактикой фюрера, ощущая, что близится час, когда эта критика будет им высказана вслух, и чтобы унять тревогу, порожденную этим предчувствием, он взглянул в окно. Чарующий вид Зальцбурга, открывающийся из больших окон этого зала, всегда вызывал у него легкое сердцебиение. Перед этой красотой отступали даже самые мрачные мысли: ему говорили, что фюрер за глаза брезгливо называет его «Левински» даже без вожделенной для всякого истинного немца приставки «фон».

С фамилиями у генерал-фельдмаршала вышла такая история: его отец, генерал Эдуард фон Левински, очень любил работу по производству детей и настрогал их целый десяток. Десятым оказался Фридрих Эрих. Сестра его матери была замужем за генералом Георгом фон Манштейном. Детей у этой пары не было, и Эдуард фон Левински подарил им своего младшего сына. Манштейн усыновил Фридриха Эриха – так и появилась у мальчика двойная фамилия, но вторую ее, вернее – первую, часть он старался не упоминать, естественно, не из-за предвидения, что она будет прославлена на весь мир юной американской специалисткой по оральному сексу, а потому что он нее исходил еврейский душок. Это в тысячелетнем рейхе было пострашнее, чем оральный секс, и всегда, когда он представал перед фюрером, ему казалось, что тот, приближаясь к нему, шевелит ноздрями, как охотничий пес: не пахнет ли здесь евреем.

Панорама Зальцбурга и на этот раз отвлекла его от этих неприятных размышлений, и в его памяти возник другой образ – образ Крыма и его Южного берега: его красотами он любовался из Ливадийского дворца. Тогда он задумчиво смотрел на по-летнему синее море. Недолгий бой за Ялту стих еще неделю назад, а стрельба, доносившаяся с восточной окраины города, его не волновала: он точно знал, что доблестные немцы приканчивают там на дне оврага у знаменитых виноградников Массандры полторы тысячи детей, женщин и стариков за то, что он евреи. (На этом месте новая крымская мразь сейчас возводит свои особняки и доходные дома.) Вообще эти евреи постоянно путались у него под ногами: побывал он как-то в свою свободную минуту в Бахчисарае, полюбовался, как он потом напишет, шедеврами татарской архитектуры, имея в виду ханский дворец, а вот на обратном пути, когда он в неге смежил очи, снизошедшее на него умиротворение было прервано каким-то мерзким шумом. Оказалось, что бравые нибелунги, выловив в лагере военнопленных тысячонку-другую евреев, весело гнали их теперь к морю, чтобы утопить и, тем самым, реализовать несколько модернизированный библейский сюжет, отразившийся в немецкой народной песне тех времен:

 
Еврей идет через Красное море,
И волны смыкаются над ним.
 

Он любил историю с географией и был в этом смысле человеком начитанным. Приступая к описанию своего Крымского похода, он помянул добрым словом живших на полуострове греков, готов, генуэзцев и татар. Среди жителей Тавриды, которых он забыл назвать, был и небольшой народ – крымчаки – потомки упомянутых им генуэзцев, исповедовавшие уникальную иудео-исламскую религию, – народ, практически полностью уничтоженный его стараниями, во имя Германии, разумеется. Впрочем, какое ему до этого дело: он ведь был простым солдатом, и потому, по его мнению, имел полное право назвать суд в Гамбурге, перед которым он предстал как военный преступник, актом «дорогостоящей мести», развертывавшимся с праздной серьезностью.

Эрих фон Манштейн, он же Левински, был очень сентиментален, как положено всякому добропорядочному немцу, но не мягкотел, как фон Паулюс, о котором злословили, что он, когда штаб его 6-й армии находился в Харькове, не поощрял розыск евреев, уклонившихся от расправ, проходивших под патронажем тут же подохшего его предшественника – Вальтера Рейхенау, крупнейшего немецкого военного специалиста по истреблению беспомощного мирного населения. Эрих же считал себя солдатом, а не политиком или экономистом, о чем он многократно повторял в своей мемуарной писанине, но, чтобы не подумали, что он в самом деле Левински в худшем смысле этого слова, всегда заверял отважных работников ведомства Гиммлера в своей, в случае необходимости, всяческой и непременной поддержке.

Так было и в Николаеве, куда он прилетел 17 сентября, чтобы принять одиннадцатую армию. При предыдущем его коллеге, «благородном духом офицере», по его, Эриха фон Манштейна отзывам, – генерал-полковнике фон Шоберте успели с воспитательной целью повесить несколько пожилых уважаемых в городе евреев вместе с их женами на окнах их квартир и собрать остальных представителей этой нации на еврейском кладбище. Потом «благородного духом» зверя прибрал Господь – его самолет случайно сел на минное поле, и доделывалась эта благородная немецкая работа уже при нем, при Эрихе. Доделывалась тоже благородно: сперва расстреляли мужчин, а затем два дня расстреливали женщин и детей. Расстрелы исполнялись тоже по-благородному: чтобы не травмировать психику горожан и чувствительных немецких солдат, евреев вывезли километров за пятнадцать и там уже гуманно простились с ними. Потом немедленно доложили в ставку, и Манштейн проследил за этим, о том, что все шесть тысяч евреев покинули город Николаев: фюрер тоже был сентиментален и не любил, когда ему рассказывали о массовых убийствах.

Весь путь солдата Эриха фон Манштейна, который Левински, был усеян трупами невинных людей – женщин, детей и стариков. Так было и в «маленькой Палестине» – в бывших еврейских автономных районах на севере Крыма. Там даже после коллективизации сохранилось сельское еврейское население, рассеянное на больших территориях. Зондеркоманда не справлялась со своим непосильным трудом, и Манштейн дал своим подчиненным понять, что он не будет возражать против действенной помощи этим трудягам. Так было и в Симферополе, где он расположился в Воронцовском дворце на окраине города. Чувствительному Эриху, произнесшему сентиментальную речь над телом своего погибшего шофера, конечно, не очень нравились развешанные по всему городу на воротах и деревьях десятки евреев, посмевших не явиться на «регистрацию», но при этом он был человеком пунктуальным и проследил, чтобы двенадцать тысяч тех, кому положено, оказались в знаменитом Симферопольском рве, и так было во всех городах, куда ступала нога этого бравого генерал-полковника.

Экономистом, несмотря на его последующие заверения, ему все-таки тоже пришлось стать: он как-никак был гарантом того, что все награбленное у евреев добро благополучно попадет в фатерлянд. Но и тут он не был педантом: когда начальнику его разведки Эйсману приглянулись старинные серебряные часы, уворованные славным вермахтом у какого-то еврея, он милостиво разрешил ему их прикарманить.

Однако все эти мелкие и ненужные подробности отступали и терялись во мраке прошедшего времени, как только Эрих фон Манштейн вспоминал свой крымский триумф, когда все советское командование севастопольской обороной под «руководством» сухопутного полководца генерала Петрова и морского волка адмирала Октябрьского, как трусливые крысы, удрало из окруженного города, оставив на произвол судьбы, на смерть и плен почти сто тысяч своих бойцов, и по немецкому радио зазвучали звуки фанфар, предшествовавшие сообщению о падении Севастополя. А затем была поздравительная телеграмма фюрера, содержавшая также известие о присвоении генерал-полковнику фон Манштейну звания генерал-фельдмаршала. Где только была эта любимая ныне русским народом гитлеровская шлюшка Ленни Рифеншталь: ведь только ей было бы под силу запечатлеть такой торжественный момент!

Потом благородный Эйсман помчался в Симферополь, поднял там среди ночи какого-то татарина-ювелира и заставил его выплавить серебро из еврейских часов и отлить из него два маршальских жезла на погоны своему шефу. Эрих был тронут до слез. Было множество и других поздравлений и приятных моментов. Лишь одно огорчало: крымские партизаны все еще не угомонились, и никакой управы на них не было: «Они не уважали никаких норм международного права», – напишет он потом в своих мемуарах. Не правда ли, хороша эта изысканная фраза в свете всего вышесказанного о «благородном» поведении ее автора?

После Крымской кампании был у Эриха фон Манштейна непродолжительный отдых в Румынии, где он был встречен как герой, и снова бои, но уже не такие яркие и удачные, и гибель старшего сына при авианалете под Великим Новгородом. Девятнадцатилетний лейтенант Геро Эрих Сильвестр фон Манштейн был, конечно, «благородным человеком и христианином», а главной чертой его характера была неиссякаемая «любовь к людям». Одно остается непонятным: почему, находясь на таких моральных высотах, он, как писал Манштейн-старший, «отдал жизнь за Германию» и нашел свою могилу на берегу озера Ильмень, куда в свое время так рвались псы-рыцари, тоже, очевидно, во имя Германии. Эрих фон Манштейн натуру имел романтическую, и брошенная его любимым фюрером свора взбесившихся гундешвайнов, то есть «собакосвиней» (здесь применяется истинная немецкая терминология того времени), к которой принадлежал и он сам, представлялась ему отрядом античных героев, и одному из разделов своих мемуаров он предпослал их гордые слова: «Путник, придешь в Спарту, скажи там, что видел нас лежащими здесь, как велел закон», опоганив тем самым их светлую память.

Эрихом фон Манштейном овладела грусть. Он вспомнил меланхоличные глаза лани, бродившей по разоренному его одиннадцатой армией заповеднику «Аскания Нова». И в этот момент неслышной походкой в зал вошел Адольф Гитлер. Манштейн вытянулся, щелкнул каблуками, выкинул вперед руку и закричал: «Хайль!» После этого у них началась довольно спокойная беседа, к концу которой генерал-фельдмаршал вдруг ощутил, что воля его подавлена, и он уже, несмотря ни на что, верит в окончательную победу тысячелетнего рейха. Собрав последние остатки своих сомнений, он, преданно глядя в глаза Верховному главнокомандующему, выкрикнул: «Но, мой фюрер, мы сражаемся с гидрой. Мы отрубаем у нее одну голову, а на ее месте вырастают две!». Тут Манштейн умолк, и ему показалось, что его фюрер пошевелил ноздрей: не пахнет ли тут Левински?

Следует отметить, что, говоря о гидре, Манштейн поскромничал: его родной вермахт не без помощи трусливых и бездарных «красных командиров» типа дебила Тимошенко срубал не одну, а миллионы голов, но на их месте почти в буквальном смысле, потому что время все-таки шло, вырастали новые миллионы, и о житейской и военной судьбе одной из таких «голов» будет рассказано в последующих разделах этой почти документальной повести.

Глава первая
Начало и несколько исходов
 
Евреи – люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.
 
Б. Слуцкий

Св. апостол Филипп свое Евангелие, отвергнутое «отцами христианской церкви», испугавшимися его опасной мудрости, начинает следующими словами:

«Еврей создает еврея, и называют его так: прозелит».

В то время, когда и там, где появилось на свет главное действующее лицо этого повествования, евреи еще продолжали создавать евреев, но называли их так: «советские люди». Одним из этих «советских людей» и был мальчик, родившийся у Аврум-Арона и Фани Ферман в небольшом поселке Добровеличковка, расположенном на юго-западе Украины.

По прошествии восьми дней, когда надлежало обрезать младенца, дали ему весьма непростое имя – Хаим-Шая, в память о недавно умерших двух его дедушках, заранее приготовленное его матерью для своего первенца. Несмотря на эту ритуальную операцию и мудреное имя-отчество – Хаим-Шая Аврум-Аронович, – торжественно вписанное в его метрическое свидетельство добросовестным канцеляристом из бюро записи актов гражданского состояния, малыш еще лет семь-восемь оставался простым «советским человеком» – до тех пор, пока мудрые вожди «страны победившего пролетариата» не заложили очередную мину в основание пролетарской империи, учредив паспорта со знаменитой «пятой графой». После этого люди, населявшие страну, по-прежнему оставались «простыми советскими», но некоторые все же стали ощущать себя «простее» прочих. Потребовалось еще немало лет и много правящих идиотов, каждый из которых вносил свой «вклад» в историю советской державы, но, в конце концов, и эта мина сработала, и бывшие «советские люди» разделились в соответствии с «пятой графой», а те, кому в соответствии с этим разделением ничего не причиталось, отправились искать свое счастье в иных краях.

Но в те времена, когда маленький Хаим-Шая учился ходить на своей малой родине, до этого финала было еще далеко, и у него были другие заботы: его двойное имя для малыша было весьма неудобным в обиходе. Сам себя он называл Хима, но такого имени вроде бы не было, и по созвучию его стали именовать Фимой. Вскоре он так привык, что он – Фима, что родителям следовало бы его переименовать. Тем более что тогда это было разрешено. Требовалось только дать объявление о переименовании в местную газету. Одно из таких объявлений – «Иван Говно меняет имя на Эдуард» – даже стало всесоюзным анекдотом. Но Фимины родители не озаботились этим: мальчик продолжал считать себя Фимой, а безобидный на вид документ, по которому он был Хаимом-Шаей, спокойно лежал в семейных бумагах, ожидая своего часа, как знаменитое ружье в пьесе Антона Павловича Чехова.

В Добровеличковке в годы Фиминого детства существовало два «государственных языка» – украинский и идиш. Потом идиш стал постепенно исчезать из обихода, а когда двадцать третьего декабря сорок первого года в яру у Марьевки были расстреляны немцами двести десять добровеличковских евреев, оказавшихся в оккупированном поселке, языковая проблема в Добровеличковке была полностью решена. Для любителей статистики сообщим возрастной состав «саботажников», расстрелянных во имя Германии отважными немецкими рыцарями: опасными врагами тысячелетнего рейха оказались сорок мужчин, пятьдесят семь женщин, сорок пять стариков и шестьдесят восемь детей.

Самого Фимы (мы будем называть его так, невзирая не документы), его отца Аврум-Арона, мамы Фани и бабушки Браны среди этого несчастного «контингента» не было, потому что когда появились первые признаки того, что советская власть собирается уморить голодом население окружавших Добровеличковку сел, от благосостояния которых полностью зависел продовольственный рынок этого городка, мама Фаня – самый решительный человек в семье – твердо произнесла слова, игравшие огромную роль в сорокавековой истории ее народа: «Надо ехать!». И ее муж Аврум-Арон сделал первый свой стратегический ход – вывез семью в столичный град Харьков, вполне обоснованно надеясь на то, что даже если и там будет голод, то перенести его все же будет легче, чем в Добровеличковке. И он не ошибся.

Голод остался позади, семья кое-как обосновалась в Харькове, сняв на окраине города две комнатки с верандой и отдельным входом в частном домике с «удобствами» во дворе, что, впрочем, новых горожан будущего мегаполиса не смущало, так как их столичный быт мало чем отличался от добровеличковского.

У маленького Фимы при этом переселении появились свои маленькие трудности: как уже говорилось выше, русского языка он не знал, так как в Добровеличковке на нем никто не говорил, и это сделало его объектом насмешек просвещенных харьковских еврейских детей – детей хозяйки квартиры, давшей его семье первый приют в этом большом по тогдашним меркам городе. Фима так страдал от непонимания, что пришлось вмешаться маме Фане. Она подозвала хозяйкиных детей к себе и спросила:

– Вы евреи или нет?

– Да, мы – евреи, – ответила за всех старшая девочка Оля.

– Так вы говорите на идиш – на своем родном языке?

– Нет, – сказала Оля, – нас никто не учил.

– Тогда давай договоримся: вы будете учить Фиму русскому языку, а он вас – идиш.

Затея понравилась, потому что в душе каждой девочки скрыта учительница, и знавший украинский язык Фима довольно быстро освоил русский.

Пришло время, и Фима пошел в первый класс украинской средней школы имени Тараса Григорьевича Шевченко. К тому времени Фима уже хорошо знал русский язык, но украинский, пришедший к нему в его добровеличковском детстве, был для него как-то роднее и привычнее. Фима успешно переходил из класса в класс, семья увеличивалась – у Аврум-Арона родился еще один сын, названный Львом, в обиходе – Леней, в доме образовался некоторый достаток. Но главное было в том, что в этой семье царила любовь. Вот как потом вспоминал веселые картинки своего довоенного детства сам Фима: «Я любил одинаково как маму, так и папу. Папа был даже добрее ко мне. Помню, что летом он ходил в белом чесучовом костюме, который сам гладил. Маме было всегда некогда, да он, очевидно, и не доверял столь ответственную процедуру ей. Электрических утюгов в обиходе таких бедных людей, какими были мы, тогда еще не водилось, и наш утюг был весьма сложным агрегатом. Он представлял собой довольно большой чугунный короб с идеально гладким дном и со сквозными отверстиями в боковых стенках. Перед глажкой короб наполнялся горящим углем. Огонь сначала раздували ртом, а потом закрывали крышку и некоторое время размахивали этим сооружением, чтобы воздух, проходивший сквозь отверстия, не дал огню ослабеть. Затем время от времени, слюнявя палец, прикладывали его к чугуну, и если при прикосновении к нему влаги раздавался громкий треск, то это означало, что „утюг“ готов. Летом папа носил белые парусиновые туфли, которые он каждый вечер начищал зубным порошком. Я с радостью ожидал его приход с работы, потому что он каждый раз, появляясь в нашем дворе, извлекал из нагрудного кармана своего отглаженного пиджака ириску и торжественно вручал ее мне. Незадолго до войны я попросил родителей купить мне лыжи. В магазин мы пошли с отцом, и он купил понравившиеся мне более дорогие лыжи, чем позволяли ему средства, выделенные на эту покупку мамой из нашего очень скромного семейного бюджета, которым она заведовала. Эту разницу в цене он покрыл за счет своих мизерных карманных денег, выдававшихся ему мамой „на трамвай“ и „на папиросы и спички“, но попросил меня назвать маме значительно меньшую стоимость». И так далее.

Постепенно жизнь Фимы под влиянием внешних событий становилась все менее и менее беззаботной. Ему было пятнадцать лет, когда началась Вторая мировая война. Сведения о ней приходили весьма невразумительные: Советский Союз, так искренне помогавший испанским коммунистам в их борьбе с фашизмом, вдруг оказался в одном лагере с этими самыми фашистами и усердно «клеймил» англичан и французов, обзывая их «поджигателями войны». Потом Франция пала, и советская пропаганда, оправдывая доверие геноссе Гитлера, стала бороться с «английскими агрессорами». Дело, однако, не ограничилось пропагандой: после того как товарищ Сталин подружился с Гитлером и в доказательство этой великой дружбы получил возможность поучаствовать в очередном разделе Польши и «спокойно» занять Молдавию, Северную Буковину и Прибалтику, он стал интенсивно поддерживать борьбу Германии с «империалистическими режимами», посылая в «тысячелетний рейх» железнодорожные составы со стратегическим сырьем и продовольствием. «Политика партии» и «лично товарища Сталина» разъяснялась «советскому народу» во многочисленных лекциях о международном положении, которыми «охватывалось» все население, чуть ли не с ясельного возраста.

Но и в таких лекциях бывали неожиданности, и одна из них настолько поразила Фиму, что он помянул ее в своем дневнике. Это, по-видимому, действительно была удивительная лекция, поэтому Фимину дневниковую запись о ней приведем здесь полностью:

«28 ноября 1940 г.

В школе лекция о международном положении. Лекция как лекция. Такие уже бывали, но на этот раз лектор попутно рассказал такой анекдот: перед Муссолини, Гитлером и Черчиллем поставили задачу – поймать без всяких технических приспособлений маленькую рыбку, резвящуюся в большом аквариуме. Участникам этого соревнования выдали лишь чашечку сухого рыбьего корма и чайную ложечку. Муссолини первым делом насыпал на поверхность воды сухой корм. Рыбка всплыла, чтобы подкрепиться, а Муссолини стал пытаться подвести под нее ладонь с растопыренными пальцами, но рыбка ухитрялась проскользнуть даже между пальцами. Вскоре она наелась, корм перестал ее интересовать и она ушла вглубь аквариума, а Муссолини прекратил свои попытки ее поймать. За дело взялся Гитлер. Он засучил рукава, опустил лапу в аквариум и стал хватать рукой воду, но каждый раз, когда он разжимал свой кулак, рыбки в нем не оказывалось. В конце концов Гитлер пришел в бешенство и отвернулся от аквариума. Пришел черед Черчилля. Англичанин попросил стул и, удобно усевшись перед аквариумом, стал вычерпывать из него воду чайной ложечкой.

– Но это же будет очень долго, – сказали ему.

– А Англии некуда торопиться, – ответил британский премьерминистр».

Необычность лекции, оснащенной таким анекдотом, в 1940 г. состояла в том, что в ней фашистские друзья Советского Союза выглядели идиотами, а «поджигатель войны» Черчилль представал спокойным мудрецом, уверенным в конечной победе своей страны. Видимо, лектором был человек «с раньшего времени», мышление которого сформировалось еще до Большого террора, чудом уцелевший в кровавых бурях второй половины тридцатых годов. А анекдот, как мы теперь знаем, был подтвержден историей.

Раз уже зашла речь о довоенных дневниках Фимы, стоит познакомиться еще с одной записью:

«30 ноября 1940 г.

Пошел в комитет комсомола и отказался идти в школу инструкторов стрелкового спорта. Обосновал тем, что, как нам объяснил инструктор, после окончания школы нас направят в школу командиров армии, а я этого не желаю, так как хочу продолжать учебу в институте. В комитете мой отказ приняли очень враждебно. В конце концов я рассердился и ушел».

Отказ «приняли очень враждебно», потому что Фима, сам того не зная, срывал своим отказом «план», спущенный свыше для исполнения мелким комсомольским вождям.

Фима тогда и представить себе не мог, что стрелок-инструктор приоткрыл ему краешек его собственной скорой судьбы, но он, в конечном счете, сумел прийти к цели, поставленной им в себе в юности, – закончить институт. Просто путь к этой цели оказался длиннее, и каждый его шаг на этом опасном пути мог стать последним. Впрочем, и в нашей обычной, внешне безопасной жизни никто, сделав вдох, не может быть безусловно уверен, что доживет до выдоха.

Описанные выше предвоенные трудности все-таки можно было бы пережить, а там, смотришь, и все как-то наладилось бы, если бы не «план Барбароссы», вмешавшийся в жизнь Фиминой семьи, как и в жизнь миллионов людей почти во всем мире. Вскоре после того как «товарищ» Молотов в своей известной речи сообщил «гражданам и гражданкам», что началась война, Харьков начали бомбить. Потом Аврум-Арон со всеми прочими мужчинами города, еще не призванными в армию, оказался на «окопах». Рытье окопов было важным и весьма распространенным советским ритуалом, а так как Красная армия в своем бегстве в сорок первом почти нигде надолго не задерживалась, то окопы с благодарностью к тем, кто их соорудил, занимали немцы. Так было и под Харьковом, поскольку, когда окопная «гвардия» еще рыла землю, уже было решено, что город будет сдан без боя.

Свои заботы война внесла и в жизнь Фимы. Он, как и все его школьные друзья и сверстники, был настроен патриотически и боготворил Сталина, и когда в июле 41-го местная газета опубликовала обращение к молодежи города с призывом поступить в Харьковское военное летное училище, он, забыв о том, что совсем недавно в мечтах об институте отказался от перспектив поступления в военную школу, был среди тех, кто откликнулся на этот призыв. Война есть война.

Он сфотографировался и отправился получать паспорт. Паспортистке он предъявил комсомольский билет, согласно которому он был Ефимом Абрамовичем, но та потребовала метрику. И тут пришло время выстрелить ружью: когда он, получив от матери вчетверо сложенный твердый лист бумаги и, не развернув его, примчался к паспортистке, оказалось, что паспорт ему будет выписан на имя Хаим-Шаи Аврум-Ароновича.

Фима, конечно, антисемитом не был по определению, но представить себя с таким именем и отчеством в летном училище он, как советский комсомолец, просто не мог и, вернувшись домой, заявил маме Фане, что такой паспорт ему не нужен, и уехал со своим классом в колхоз на уборку урожая. Когда он вернулся, мама положила перед ним на стол новое метрическое свидетельство, и он навсегда стал Ефимом Абрамовичем. Как ей это удалось, он так и не узнал до конца ее жизни. Получив на это «приличное» имя свой первый паспорт, Фима кинулся в училище, но оказалось, что оно уже куда-то эвакуировалось. Так военный летчик из Фимы не получился.

Оказалось, что уже в августе широко развернулась эвакуация важных для обороны предприятий с работавшими на них инженерами и рабочими. Эвакуации подлежали также научно-исследовательские и учебные институты, научные и руководящие работники и т. д. и т. п. Кто-то распускал в народе слухи, что это «спасают евреев». Некоторые кликуши из числа таких «спасенных» и до сих пор поют осанну Сталину, будто бы целеустремленно спасавшему евреев от гибели. Я не отношусь ни к сталинистам, ни к антисталинистам, и, будучи человеком кое в чем обязанным лично Сталину, я, следуя тому закону, присутствию которого в душе человеческой так изумлялся Кант, стараюсь быть справедливым к памяти «вождя народов» и не возводить на него напраслину, ибо и без этой напраслины есть о чем поговорить. Но все же я должен сказать, что специально спасением евреев в сорок первом году он не занимался и, более того, выглядел бы полным идиотом (каким он в полной мере никогда не был), если бы тогда вдруг озаботился судьбами евреев. Чтобы завершить разговор по этому вопросу, обратимся к статистическим сведениям: из районов, которым угрожала оккупация, было эвакуировано около одиннадцати миллионов человек, в том числе примерно один миллион евреев, то есть почти десять процентов. Такой относительно большой процент «малого народа» объяснялся тем, что в то время было довольно много евреев среди научно-технической интеллигенции. Да и среди квалифицированных рабочих в Украине еврей тогда был не редкость. Так, например, в тридцатых годах на крупнейшем Харьковском тракторном заводе, переквалифицировавшемся во время войны на оборонные нужды, заводская газета выходила на трех языках: украинском, русском и на идиш. Сталин не делал секрета от своих близких ему по духу нацистских друзей из своей истинной позиции в отношении евреев, о чем свидетельствуют «застольные» слова Гитлера, произнесенные фюрером за ужином 24 июля 1942 года в его ставке, именовавшейся «Волк-оборотень»: «Сталин в беседе с Риббентропом не скрывал, что ждет лишь того момента, когда в СССР будет достаточно своей интеллигенции, чтобы полностью покончить с засильем в руководстве евреев, которые на сегодняшний дней пока еще ему нужны». Эта фраза бесноватого также отчасти объясняет так смущавший (и смущающий до сих пор) «простого советского» обывателя «размах» еврейской эвакуации.

Таким образом, Аврум-Арону, скромному работнику Харьковской обласной конторы «Укрутиль», несмотря на то что он был евреем, эвакуация не полагалась. Да и не очень хотелось снова срываться с места. Хотя перестроечные и постперестроечные русопяты обвиняли «сионистов» в учреждении в Российский империи советской власти, многие евреи этой власти не любили и ей не верили, а рассказы о немецких зверствах считали большевистской выдумкой, тем более что многие из них помнили, как доброжелательны были к ним немцы в Украине в восемнадцатом году. Тем временем жизнь осложнялась, и в семье Фимы вновь прозвучали слова: «Все-таки надо ехать!». Мест в эшелонах для работников объединения «Укрутиль» не было, но в распоряжении этих работников были лошади, и в начале октября, за двадцать дней до появления в Харькове немцев, небольшой караван из семи подвод незаметно покинул город и двинулся на восток. Путь их, в сторону Чугуева, пролегал мимо оврага, именовавшегося Дробицкий яр. Через четыре месяца этому яру предстояло стать местом захоронения двенадцати тысяч евреев из числа тех, кто сомневался, не мог или «не подлежал» эвакуации и при этом не имел ни лошадей, ни подвод.

Там, за Донцом, было поспокойнее. Армия решила закрепиться вдоль реки, и обоз проследовал далее – к Купянску, где кое-как пересели на какой-то поезд, потом на другой, потом на третий… Странствие продолжалось почти два месяца, и во второй половине ноября семейство Аврум-Арона в полном составе прибыло в город Коканд, все еще довольно зеленый, несмотря на позднюю по украинским меркам осень. В жизни Фимы это уже было второе бегство, но в отличие от первого, свершившегося, когда он еще был в нежном возрасте и мало что понимал в жизни, теперь ему, на семнадцатом году своего бытия, уже приходилось задумываться над тем, как его семья будет жить практически в чужой стране, и принимать на себя часть семейных забот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю