Текст книги "Печенье на солоде марки «Туччи» делает мир гораздо лучше"
Автор книги: Лаура Санди
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
В субботу вечером бабушка осталась у нас на ужин. Когда он закончился и Мария убрала со стола, бабушка поставила стулья в ряд, как в партере, а меня поместила на стол, так что я оказалась словно на сцене.
Кроме Либеро и Фурио, дравшихся наверху, все заняли свои места. Прежде чем сесть, бабушка взяла половник и, держа его, словно микрофон, сказала хорошо поставленным голосом:
– Дамы и господа, добрый вечер. Считаю за честь представить вам героиню сегодняшнего вечера, очень талантливую актрису, которая исполнит для вас на этой престижной сцене Отче наш. Дамы и господа… Лееееда Роткооооо!
Все зааплодировали. Мария громче всех.
Когда, затаив дыхание, я попросила Господа оставить нам долги наши и, протянув руки, обратилась к публике: «Яко же и мы оставляем должником нашим», мама прослезилась.
Когда я произнесла «Аминь!», партер поднялся и стоя зааплодировал мне. Огромный успех.
Людовика умрёт от зависти после моего сольного выступления.
Я ещё покажу ей, кто из нас атеистка.
В ту ночь мне даже ни разу не приснилось, будто я стою в красном переднике в кругу одноклассниц с белыми передниками, а за ними возвышаются сёстры со своими чёрными покрывалами на головах.
В ту ночь я спала спокойно. Когда проснулась, мама открыла окна и измерила мне температуру. Она оказалась совершенно нормальная – тридцать шесть и шесть.
В понедельник утром ровно в восемь часов я вышла за калитку в своём белом передничке до колен. Мне ужасно не терпелось выступить в классе с сольным прочтением молитвы.
Пока ехали, я безостановочно повторяла вслух Отче наши делала бы это всю дорогу до самого Колледжа, но Мария так рявкнула: «Хватит же наконец, Леда!», что обернулись даже те водители машин, остановившиеся вместе с нами у светофора, у которых были закрыты окна. После чего я продолжала читать молитву уже про себя, молча, лишь повторяя жесты, какие делала в субботу, стоя на столе. Я не отвлеклась даже для того, чтобы спросить Марию, что же написано на огромном оранжевом печенье над виадуком.
Я чувствовала, что готова сразиться с любым врагом и одолеть его. Единственное, что меня вдруг встревожило, когда Мария остановила машину у Колледжа, это вещь, которая находилась в портфельчике из красного пластика, лежавшем у меня на коленях.
Я вышла из машины и притворилась, будто просто забыла его на сиденье. Мария догнала меня и взяла за руку, чтобы проводить к самой пасти кита.
Мы уже подошли почти к его усам, как вдруг Мария остановилась и велела подождать. Я увидела, что она возвращается к машине, открывает дверцу и что-то достаёт оттуда.
Нечего было надеяться, что это не мой портфельчик. Сунув мне его в одну руку и потянув вперёд за другую, она сухо, даже не взглянув на меня, произнесла:
– На всякую беду страху не напасёшься.
Я согласно кивнула. Я подожду.
Как только Мария оставила меня с моим портфельчиком в вестибюле, из-за угла появилась и бросилась ко мне Ноэми. Она обняла меня так приветливо, что я спросила её, как она поживает и что с нею случилось за минувшую неделю, хотя по логике должно быть наоборот.
– Все выбрали себе сердечных подруг, – с волнением сообщила она и перевела дыхание.
Я тупо посмотрела на неё, не очень понимая, о чём речь.
– Но я ожидала тебя.
– Спасибо. Очень мило с твоей стороны.
Ноэми опустила глаза и подвигала пальцами ног, белое шевро её туфелек зашевелилось.
– По правде говоря… я спросила Людовику, не хочет ли она быть моей сердечной подругой… Но только потому, что тебя не было… Она оказалась единственной, кто остался без подруги, как и я…
Мне всё это показалось вполне нормальным.
– Но она сказала, что не нуждается в сердечной подруге.
– Вот как?
– Нет. Ей никто не нужен.
Я почувствовала острую зависть. Мне тоже захотелось ни в ком не нуждаться. Я решила, что это очень славно.
– Ну и что? – продолжала Ноэми. – Скажи, хочешь быть моей сердечной подругой?
Мне ужасно хотелось ответить ей, что я тоже ни в ком не нуждаюсь, но я всё-таки догадывалась, что иметь подругу стоит. Рано или поздно найду для неё другой достойный ответ.
– Да.
Ноэми подняла на меня глаза, глядя совсем как Ватт, когда держишь над его носом гренку с гусиным паштетом.
– Тогда ты должна сказать мне об этом сейчас.
Я перестала понимать её. Ведь я только что согласилась.
– А что ещё я должна сказать тебе?
– Ты подумала?
– О чём?
– О Боге. Веришь в него или нет?
Задавая этот последний вопрос, Ноэми с ехидством сощурилась.
Я облегчённо вздохнула:
– Да.
Ноэми широко открыла глаза и опять обняла меня:
– Тогда всё в порядке. Мы с тобой сердечные подруги.
– Да.
– Я так боялась.
– Чего?
– Что не веришь…
– В таком случае, когда перестану верить, скажу, что верю.
Ноэми отпрянула и с ужасом посмотрела на меня:
– Так не пойдёт.
– Почему?
– Потому что нет.
– Но так не говорят – «потому что нет».
– А кто тебе это сказал?
– Мария.
– А кто такая Мария?
– Мария – это Мария.
– Как… Бог?
– Как Бог.
Прозвенел звонок, и мы парами пошли по лестнице. Ноэми держала меня за руку, раскачивая её взад и вперёд и улыбаясь. Я была её трофеем. Для начала не так уж и плохо.
Сестра Бенедетта поздравила меня с возвращением и всем остальным девочкам велела сделать то же, хотя они и не очень были уверены, что это необходимо.
Потом она объяснила мне и всему классу, почему я не ходила в школу в эти дни. Я болела гриппом, а сознание потеряла от слабости.
Я всё время кивала головой. Такое объяснение безусловно изображало меня в более красивом свете. Грипп и слабость намного лучше страха и трусости.
Я представила, как Мария говорила по телефону. Она единственная в нашем доме, кто умел лгать. Но, очевидно, сёстры тоже не промах.
– А теперь, девочки, прежде чем начать урок, поблагодарим все вместе…
Все поднялись из-за парт.
Как все вместе? Разве не я одна должна читать молитву? Она же сама мне сказала это. Забыла?
– Матушка… – прервала я её, обратившись к ней так, как научила бабушка.
– Да, Леда?
– Теперь моя очередь.
– Твоя очередь… что делать?
– Поблагодарить Царя Небесного.
– Царя Небесного?
– На небесех, матушка, – чудом спаслась я.
Сестра Бенедетта растерялась, и тут поднялась Людовика:
– Да, матушка, в прошлый понедельник вы сказали ей, что она должна одна прочитать молитву. В наказание…
Она преувеличила… В наказание! Ладно, пусть даже в наказание. Какая разница. Сейчас моё время.
– Ты права, Людовика, молодец, у тебя хорошая память. Тогда давай, Леда. Начинай.
Не подозревая ещё, какое безумство собираюсь совершить, превращаясь в самоубийцу, камикадзе, я ловко и быстро, как белка, в один миг забралась на парту и раскинула руки, подобно распятию над головой сестры Бенедетты.
– Отче наш… – громко воззвала я, обратив взор вверх, к небу. – Иже еси на небесех…
И хотя я никого не удостоила даже взглядом, сосредоточившись на своей молитве Царю Небесному, всё же ощутила вокруг какую-то робкую, напряжённую тишину и полнейшее подчинение.
– Да приидет царствие твоё…
Я продолжала излагать свои просьбы. И уже собралась со всем пылом попросить Господа отпустить мне грехи. Вот тут-то, не сомневалась я, по крайней мере половина моих одноклассниц прослезится. Но, к сожалению, в классе неожиданно поднялся какой-то сильный шум, очень мало похожий на аплодисменты.
– …Яко на небеси… – пара крепких рук подхватила меня под мышки, и в одну секунду я оказалась в партере, – и на земли!
Сестра Бенедетта тенью накрыла меня. Против солнца её лицо выглядело тёмным и злым. Распятие, свисавшее с шеи, раскачивалось от резкого движения. Я выпрямилась, наверное, она сильно придавила меня, опуская на пол.
Сердце моё колотилось в висках, как той ночью, когда температура поднялась до сорока, и я бредила. Я ровным счётом ничего не слышала из того, что происходило вокруг меня, как в немом фильме.
Девочки, открыв рты, дрожали. Людовика рядом с сестрой Бенедеттой отрицательно мотала головой. Сестра Бенедетта что-то говорила и говорила, и говорила, и говорила. Что же касается меня, то я оглохла.
Очень возможно, что сестра Бенедетта что-то спрашивала у меня, а я не отвечала, хотя она повторяла свой вопрос уже в четвёртый и в пятый раз. Если бы она не взяла меня за плечи и не встряхнула, я, наверное, так никогда и не услышала бы её.
– Можно узнать, что ты хотела сделать, Леда Ротко?
Я не ответила ей в шестой раз.
– Ты ответишь мне или нет?
Нет никого страшнее рассерженной монахини. А сестра Бенедетта исходила яростью.
– Да.
– Что да?
– Да, хочу ответить.
– Так отвечай!
– Я не поняла вопроса.
Сестра Бенедетта дышала, как мехи, свисавшее с шеи распятие по-прежнему раскачивалось.
– Садись на место, Леда Ротко! И вы тоже, девочки, садитесь на свои места.
Тут началось общее движение.
Ноэми сидела рядом со мной, как на похоронах – втянув голову, уставившись в пол, вздрагивая и хлюпая носом.
Я оказалась виновницей какого-то бедствия и чувствовала себя очень неловко.
Я догадывалась, что должна извиниться, но не понимала, в чём заключается моя вина. Если бы только кто-нибудь подсказал мне, за что нужно попросить прощения, я ни секунды не медлила бы.
Сестра Бенедетта тоже вернулась на своё место за кафедрой.
Некоторое время в классе стояла тишина.
– А теперь проведём перекличку, – сказала сестра Бенедетта, отнимая руки от лица.
– Людовика Альтьери.
Людовика поднялась за партой позади меня и произнесла «Здесь», со злобным удовольствием пыхнув мне в затылок.
Ноэми проговорила «Здесь», как умирающая.
В то утро занятия сопровождались лёгкими смешками, которые сестре Бенедетте удавалось приглушить лишь иногда, и то ненадолго.
Звонок прервал мою сотую по счёту попытку написать своё имя, тогда как другие, учившиеся делать это уже целую неделю, легко выводили собственные фамилии.
Сестра Бенедетта провела нас во двор и оставила под наблюдением сестры Миртиллы.
– Поговорим после перемены, – сказала она, словно клещами сжав мне предплечье.
Если учесть опыт моих первых двух дней в школе, перемену следовало бы назвать изничтожение.
Сестра Миртилла, бедняжка, вообще не понимала, на каком свете она оказалась. Круглая, подпрыгивающая, словно воздушный шарик, она всё воспринимала в самых радужных красках, и все вокруг неё были прекрасны и замечательны.
Как она могла подумать, будто девочки действительно водят хоровод вокруг меня, остаётся загадкой. Если бы мы и правда вздумали водить хоровод, то я, надо полагать, тоже ходила бы по кругу вместе со всеми, а не стояла бы в центре.
Сестра Миртилла оставалась так далека от действительности, что даже похвалила девочек:
– Молодцы. Продолжайте и дальше так.
А на самом деле происходило примерно то же, что и в прошлый понедельник.
Все, кроме Людовики, окружили меня. Разница заключалась лишь в том, что теперь на меня указывали пальцем и не задавали вопросов. Они насмехались надо мной и хохотали до упаду. Разница оказалась и в том, что Ноэми не стояла рядом, а сидела на ступеньках лестницы, что вела из Колледжа во двор. Я видела, что она нахохлилась там, словно сыч, уткнувшись головой в колени. Я же стояла неподвижно, лишь посматривая в ту сторону, откуда доносились насмешки.
– Давай, Леда, прочитай нам Отче наш… – подстрекала какая-нибудь девочка.
– Ооооотче наааааш, – вторила ей другая, раскинув руки, словно кто-то тянул их в стороны.
– Давай, Леда! Ты что, язык проглотила?
И хохочут.
– А потом как ты делала?
– Давай, ну ты ведь знаешь молитву… Читай дальше…
– Может, дашь нам сегодня наши яблоки? – спросила самая высокая девочка.
И все опять смеются.
Да, яблока на этот раз не было. Я не открыла бы мой портфельчик, даже если бы меня принялись избивать, как Либеро колотил Фурио и наоборот.
Вдоволь насмеявшись над моим сольным выступлением, девочки и в самом деле стали водить вокруг меня хоровод, напевая:
– Леееееда дууууурааааа… Леееееда дууууурааааа… Леееееда дууууураааааа…
Тут Людовика прошла в круг, встала рядом со мной и посмотрела на них.
– Прочь отсюда! – приказала она.
И они ушли.
Остались только мы – она и я, даже без физической поддержки Ноэми на случай, если упаду, – и я зажала свой портфельчик ногами.
– Так вот, Леда… – заговорила она, начав обходить меня по кругу своим особым шагом – вытягивая ноги и ступни в белых туфельках. – Скажи-ка…
Мне не хотелось, чтобы она оказалась у меня за спиной, и я стала поворачиваться следом за ней, чтобы видеть её перед собою, и от этого голова, и так уже пошедшая кругом, закружилась сильнее.
– Зачем подражаешь мне?
– Подражаю? – еле слышно переспросила я.
– Да. Подражаешь мне. Зачем?
– Но я не подражаю тебе.
– Нет, подражаешь.
– Это неправда.
– Тогда почему не ешь?
Вот к чему клонило это дьявольское светловолосое великолепие. К моему яблоку.
– Потому что не голодна.
– Это неправда. Не ешь, чтобы походить на меня.
– Я же сказала – нет. Я не голодна.
– Ты тоже балерина? Скажи правду!
– Балерина? – При чём тут это, вопрос оставался для меня загадкой. Красивой, но загадкой.
– Да, балерина. Не ешь, потому что занимаешься балетом.
– А кто занимается балетом, не ест?
– Не смейся надо мной, Леда Ротко. Я же знаю, что ты не дура.
Не будь она так прекрасна, я обняла бы её точно так же, как обняла меня Ноэми.
– Спасибо.
– Не уходи от разговора.
– Хорошо.
– Так что же?
– Что «что же»?
– Просто подражаешь мне или тоже балерина?
– Я не голодна!
– Прекрати!
В тот же миг я получила доказательство того, как её приказ могут одновременно выполнить сразу двадцать четыре человека.
Я прекратила, даже не сознавая этого.
– Ладно, Леда Ротко. Знай же, если станешь подражать мне, проиграешь. А если ты балерина, то я всегда буду лучше тебя.
Сделав пируэт, она удалилась кокетливой походкой, светлые волнистые волосы рассыпались по спине.
Людовика разговаривала не так, как мы. Даже если говорила совсем не то, что мои папа и мама, всё равно это звучало по-другому. В ней сидел взрослый человек. И не оставалось никакого сомнения, что человек этот – женщина.
Когда я подошла к Ноэми и окликнула её, она даже не подняла голову. Что-то бормотала и всхлипывала.
Мне пришлось подойти поближе, чтобы понять.
– Зачем ты это сделала, Леда? Зачем ты это сделала? – повторяла она.
– А что я сделала, Ноэми?
Она наконец подняла голову от колен:
– Теперь они никогда не перестанут смеяться над нами обеими.
– А ты здесь при чём?
– Я же твоя сердечная подруга.
– Ну и что?
– Если смеются над тобой, значит, смеются и надо мной.
Тут я впервые за весь день облегчённо вздохнула:
– В таком случае, если не будут смеяться над тобой, не будут смеяться и надо мной!
Ноэми посмотрела на меня так, будто я обидела её. Потом покачала головой, утирая слёзы:
– Ты плохая, Леда. Я больше не люблю тебя. И не хочу, чтобы ты была моей сердечной подругой.
Она встала и, волоча ноги, поднялась по лестнице.
В этот момент я ощущала каждое микроскопическое движение своего тела. Кровь неслась по венам со скоростью света, и они раскалились.
Для одноклассниц я оставалась дурой, для сердечной подруги – плохой, для личной противницы – подражательницей.
В желудке сильно заурчало.
Я поднялась по лестнице со своим красным портфельчиком и заперлась в туалете. У меня кружилась голова, во рту пересохло. Здесь, пока сижу на унитазе, никто не увидит, как ем яблоко.
Я не сразу открыла портфельчик. Плохо слушались пальцы. Только сидя в уединении на низком, словно кукольном, унитазе, можно почувствовать себя так – ещё более одинокой.
Когда замок щёлкнул наконец, я сунула в портфельчик руку и достала пакетик печенья на солоде марки Туччи.
Я посмотрела на него и не смогла развернуть. Не в силах пережить больше никакого другого волнения, какого бы свойства оно ни оказалось, я задержала дыхание и в то время, когда в соседней кабине кто-то спустил воду, потеряла сознание.
Пока ехали домой, Мария не сказала мне ни слова. Одарив сюрпризом в виде печенья на солоде марки Туччи, она ожидала, что я, как и все, в четыре тридцать выбегу вприпрыжку из школы.
Дома никто ничего не сказал мне. Все играли в молчанку два дня. Потом папа с мамой взяли чемоданы, перекинули через руку тяжёлые тёплые пальто и сказали, что уезжают в Россию. Лицо у папы было белое, как его гипсовые слепки, а глаза у мамы красные и воспалённые.
Умерли бабушка и дедушка.
Родители сообщили мне об этом, по счастью, сразу – одним ударом.
А не так, как поступала мать Ноэми, которая, чтобы не огорчать её, расстраивала беспрестанно – второй раз, третий, четвёртый, пятый, шестой…
В течение первых пяти лет учёбы в школе Ноэми только и делала, что периодически плакала по одному и тому же поводу. Первый раз, потому что её отец уехал в командировку и вернётся только через несколько недель.
Второй раз, потому что вернётся не через несколько недель, а лишь к её дню рождения.
В третий раз, потому что вернётся не ко дню рождения, а к Рождеству.
Четвёртый раз, потому что вернётся не к Рождеству, а к Пасхе.
И дальше всё повторялось в том же духе по разным праздникам и дням рождения. Каждый год. В течение пяти лет. Вот только о том, что он вообще больше не вернётся, ей так и не сказали никогда.
Мать Ноэми задумала убавлять её страдания, словно температуру в духовке. Она хотела по своему усмотрению дозировать страдание дочери, как будто горе – не личное дело человека, а некая объективная данность. Как будто это чувство одинаковое для всех, а не глубоко личное, – и в него нельзя вмешиваться.
Мать Ноэми хотела убавлять её страдания, подобно температуре в духовке, где в конце концов и сожгла всё.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила мама после того, как папа сообщил, что они уезжают.
– Хорошо.
К смерти я уже давно привыкла, благодаря бабушке. Во всех историях, которые она рассказывала мне, всегда кто-нибудь умирал в конце.
Ей очень нравилось это. Она говорила, что смерть – единственный замечательный финал любого хорошего сюжета. Разве был бы какой-нибудь смысл в Мадам Баттерфляй, не будь там самоубийства? Если удалить смерть и честь, от всей истории останется одна только любовь. Маловато на самом деле для приличного сюжета.
Бабушка и дедушка скончались тем самым образом, о каком обычно говорят, когда убеждают кого-нибудь, что нужно радоваться жизни и не бояться никакого риска, потому что потом вот выйдешь из дома, кирпич на голову упадёт, и умрёшь, хотя на самом-то деле так никогда не бывает.
Однако вот с моими дедушкой и бабушкой случилось именно так. Холодной зимой, когда выпало много снега, на них обрушилась крыша беседки. Как будто из окна не видно было, что снега много и в беседку лучше не заходить, пока его не уберут. Никто даже не знал, что произошло. Пришлось перекопать горы снега, прежде чем их обнаружили.
После такого рассказа о их смерти я заменила воображаемые старческие образы двумя белейшими снеговиками.
Это не было неправдой, что я чувствовала себя хорошо.
И в этот раз, потеряв сознание, я осталась дома на неопределённый срок. Теперь температуры у меня не было, но на середине лба вздулась синяя шишка, похожая на дверную ручку, о которую я ударилась, когда упала. Ничего страшного, поболит немного и пройдёт, объяснил маме доктор накануне, когда они собирали чемоданы.
Мария упрямо продолжала игру в молчанку. И я тоже. Мы прерывали молчание только три раза в день, когда она смазывала шишку мазью. Я произносила:
– Ай!
А она отвечала:
– Сиди смирно и не крути этой своей головой.
Либеро и Фурио, как всегда, когда родители уезжали, отправились к бабушке. Мария не выносила их постоянных драк. Не хотела брать на себя ответственность, объясняла она.
Бабушку драки братьев, напротив, нисколько не волновали. Для неё то, что вытворяли Либеро и Фурио, было театром. Она даже сформулировала собственную теорию на этот счёт.
– Они изображают на сцене жизнь, – говорила она. – Бокс – такое же зрелище, как театр, и такое же жестокое, как жизнь. Когда никто больше не будет драться, женщины перестанут рожать.
Может быть.
Однако, по-моему, всё объяснялось куда проще. Они были одинаковыми. Любой человек, если бы постоянно видел перед собой другого, точно такого же человека, как он сам, и который к тому же нисколько не уважает его, набил бы тому физиономию.
Либеро и Фурио были действительно совершенно одинаковыми. Полнейшие близнецы. Для них смотреть друг на друг означало то же, что для меня смотреть в зеркало, с той разницей, что отражение повторяло каждое моё движение, а их двойники поступали каждый по-своему.
Идея одеть их по-разному, чтобы каждый почувствовал себя неповторимым, на мой взгляд, выглядела неудачной. Или, во всяком случае, не способствовала их мирному сосуществованию.
Нет, я вовсе не настаиваю на сравнении с зеркалом, но если бы я, надев красное платье, увидела себя в зеркале в голубом, тоже закусила бы удила, как они.
Но, должно быть, права всё же бабушка, а моя точка зрения – обычная банальность.
– Каин и Авель в каком-то смысле, – говорила бабушка.
Только иногда побеждал Каин, а иногда Авель. По мнению бабушки, люди всё равно покупали бы билеты, чтобы посмотреть, как они дерутся.
И в самом деле, люди платили, и ещё как. Вот поэтому несколько лет спустя мои братья и уехали. Отправились туда, где нашёлся дешёвый ангар с рингом в центре и люди, готовые поставить некоторую сумму за одного или за другого. После каждого боя братья присылали бабушке открытку.
«Фурио».
«Либеро».
И больше ничего. Только имя того, кто выиграл бой. Так они держали её в курсе событий.
Никогда ещё в нашем доме не царила такая тишина, как в эти дни. Мария не только не разговаривала со мной, но даже не присматривала. Если не считать завтрака, обеда и ужина, мы совсем не виделись. Дом наш очень большой, конечно, но всё же приходилось выбирать дорогу, чтобы не сталкиваться друг с другом.
Мария не желала видеть меня, это очевидно. И была совершенно права. Она хотела порадовать меня печеньем на солоде марки Туччи, а я, даже не распечатав пакетик, взяла и грохнулась в обморок.
Из всей этой истории пользу извлёк только Ватт. Он съел бы и обёртку от печенья, если бы Мария не выхватила её у него изо рта. Никогда ещё не видела я, чтобы пёс так юлил возле Марии, как в тот понедельник, когда она скармливала ему одно за другим три печенья из упаковки «На завтрак».
Точно так же, как никогда ещё не видела, чтобы Мария подносила кусок к самой пасти Ватта. Причём делала это нарочно. Не глядя на меня, но весьма позаботившись, чтобы я увидела.
Я оказалась трусихой. И настоящая трагедия заключалась в том, что я и не собиралась меняться. В школу я больше не вернусь.
Мама и папа это поняли ещё в первый раз, когда я призналась в своём поражении. Многие дети отправлялись в школу годом позже. Одна из них – Элеонора, самая высокая девочка в классе. Я узнала об этом в тот день, когда ей исполнилось восемь лет, а не семь.
Если я ещё не готова, сказали родители, значит, пойду в школу на следующий год. Ничего страшного в этом нет.
Что же касается бабушки, то она была бы просто счастлива, если бы я вообще не ходила ни в какую школу, а брала бы уроки у некоего месье Юбера, тогда я ещё выучила бы и французский. Мария рано или поздно примирилась бы с этим.
Так или иначе, сказал отец, поговорим об этом по возвращении.
Какое-то время я могла жить спокойно. Устроившись на диване в синей гостиной, я проводила дни, слушая запись Мадам Баттерфляй– проигрыватель рядом – и отвечая на телефонные звонки – аппарат тоже на соседнем столике, так что и вставать не нужно.
По молчаливому соглашению с Марией. Если уж мне и в самом деле нечего делать, то могу хотя бы отвечать по телефону, не вынуждая её слезать со стремянки из-под хрустальной люстры, которую она мыла, или бросать ведро и швабру и нестись к аппарату, всегда слишком поздно, чтобы важным тоном произнести:
– Дом Ротко.
Друзья моих родителей, которые знали, что произошло с дедушкой и бабушкой, без конца звонили, желая выразить папе и маме соболезнование. Мне поручили отвечать, что они в России и вернутся в конце месяца.
Бабушка звонила мне по два раза на день, желая узнать, как дела, и сказать, что скучает без меня, но не может приехать, потому что Либеро и Фурио доставляют ей много хлопот.
Однажды позвонила мне и Ноэми, чтобы узнать, как я поживаю и когда вернусь в школу, ей страшно одной сидеть за партой. И я, найдя, благодаря доктору, совершенно бесподобный ответ, сообщила ей, что у меня сотрясение мозга, ну и немного преувеличила, добавив, что теперь уже никогда не поправлюсь.
После чего сразу же позвонила Мать-настоятельница, и пришлось спустить с подоконника Марию, мывшую окно. С мокрой тряпкой в руках она в два счёта отшила её.
– Нет, матушка, не беспокойтесь. Леда не больна неизлечимо. Нет, и не инфекционная болезнь. У Леды очень сильная головная боль. Она должна оставаться дома ещё две недели. В самое ближайшее время вам позвонит синьора Ротко.
Затем она вышла из гостиной, даже не взглянув на меня, но фыркнув, словно горный баран.
Если Мария думала, будто таким образом вызовет у меня желание вернуться в школу, она сильно ошибалась. В школу я никогда больше не пойду.
Мария могла терзать меня до изнеможения, но такие мучения, каких я натерпелась в Колледже Верующих, вряд ли можно себе представить. Что касается отношения Марии ко мне, она могла сколько угодно давать волю своим причудам.
И она постаралась, заявив, что, если я настолько плохо чувствую себя, что не могу ходить в школу, значит, не могу и с Ваттом играть в саду.
Жизнь у меня оказалась ещё более замкнутой, чем тогда, когда я рисковала умереть от скуки. Но теперь в моей голове теснилось столько разных мыслей, они так переполняли её, что даже шишка начала расти, и хотя я едва ли не впала в полную физическую прострацию, в душе у меня всё кипело и бурлило.
Что касается меня, то материала у меня теперь имелось до конца дней моих. Ничего больше и не требовалось. Останусь такой навсегда. Как Христос, распятый на стене за кафедрой.
Однако в четверг утром, когда Мария проверяла в саду, не затоптали ли телевизионщики мамины тюльпаны, мне позвонил Марио.
Я сняла трубку после первого же звонка.
– Дом Ротко, – произнесла я, подражая, как всегда, важной манере Марии.
В трубке молчание.
– Дом Ротко, – повторила я, подумав, что, может, недостаточно отчётливо произнесла свои слова.
На том конце провода по-прежнему тишина, но не абсолютная. Всё же чувствовалось, что там кто-то есть. И в самом деле, вскоре я услышала ответ:
– Надо же, ошибся номером… чёрт возьми! Это не квартира Руббертелли? Как вы сказали, куда я попал?
Я никогда прежде не слышала этого голоса. И не имела ни малейшего представления, кто это может быть. Однако нисколько не усомнилась, что это мужчина. Настоящий мужчина, не вроде Либеро и Фурио. И даже не как мой папа. А как офицер эскадры Северо-Американских Соединённых Штатов Ф. Б. Пинкертон.
– Ну что, положила трубку?
– Нет! – поспешно ответила я.
– Ну так скажи, это дом Руббертелли или нет?
– Нет.
– Что нет?
– Нет.
– Нет, потому что это не дом Руббертелли, или нет, потому что не хочешь сказать?
– Ну ладно, тогда распрощались.
– Нет!
– Опять двадцать пять! Что нет-то, мамино сокровище?
– Не распрощались.
– Но ты же не хочешь сказать мне, куда я попал…
– Это дом Ротко.
– Чей дом?
– Ротко.
– И куда же я попал? На Луну?
– Нет.
– Я понял, это шутка! Ну, конечно, ты просто не умеешь говорить…
– Нет.
Когда я поняла, что уже в тысячный раз повторяю самое короткое и простое слово на свете, мне захотелось сделать харакири, подобно Чи-Чио-сан.
Нужно было спасать положение. Нужно сказать что-то необыкновенно замечательное. И пока я ломала над этим голову, он попрощался со мной:
– Чао, детка. В самом деле пока. Мне нужно дозвониться к Руббертелли, время бежит, и я могу упустить его.
– Скажи мне только, как тебя зовут? – сообразила я наконец.
– Как меня зовут? О мадонна, какая же ты серьёзная и как давно я не отвечал на такой вопрос.
Он посмеялся.
– Ну так скажешь, как тебя зовут?
– Святая мадонна… Послушай, девочка… А ты упрямая! Ну ладно… Марио. Меня зовут Марио.
– Чао, Марио.
– Чао, чао. Я пошёл.
– Не хочешь узнать, как меня зовут?
– Нет, нет и нет. Чао.
– Пожалуйста, Марио.
– Ах… Ну как ты не понимаешь, что мне нужно срочно поговорить с Руббертелли.
– Спросишь, как меня зовут, и закончим разговор.
– Ну почему я должен тратить время на разговор с каким-то ребёнком?.. Ну ладно, давай, только быстро. Говори, как тебя зовут.
– Меня зовут Леда.
– Красивое имя. В самом деле. Красивое имя. А знаешь, кто такая была Леда?
– Нет.
– Очень знатная дама. Пусть тебе расскажут её историю.
– А ты не расскажешь, Марио?
– Нет.
– А если её никто не знает?
– Знают, знают. Чао, Ле.
Он даже не дождался, пока отвечу «Чао!». Просто отключился.
Некоторое время я ещё сидела с трубкой в руках.
А как только прошёл шок, соскочила с дивана и бросилась в сад, даже не подумав, что Мария отругает меня.
Мария разговаривала с режиссёром, которого пускала в наш дом всякий раз, когда родители уезжали на несколько дней. Она втолковывала ему, что они не должны снимать весь сад и весь дом.
Мария понимала, что родители никогда не узнают место, где с её попустительства сняты телевизионные рекламные ролики. У нас не было телевизора. Но она прекрасно сознавала также, что бабушка или какие-то мамины и папины друзья могут заметить сходство и сказать им об этом. Поэтому она очень заботилась о том, чтобы режиссёр в своих съёмках не заходил далеко.
А когда разрешала снимать в какой-нибудь комнате, то задолго до приезда съёмочной группы часами переставляла там мебель и перестилала ковры. К приезду режиссёра это была уже совсем другая комната, которую не узнала бы даже я, прожившая в ней, если не считать двух дней, всю жизнь.
Увидев меня, Мария рассвирепела:
– Я же велела тебе не выходить из дома!
– Извини. Мне нужно спросить у тебя одну вещь.
– Вернись сейчас же в дом!
– Да ладно, Мария…
– Вернись, я сказала!
– Только одну вещь…
– Фррр…
– Прошутебяпрошутебяпрошутебяпрошутебяпрошу-тебя!
– Нет!
– Ну хоть на половинку этой вещи ответь…
– Фрр…
– Кто такая Леда?
Мария посмотрела на шишку на моём лбу и помассировала её, втирая мазь.
– Если обещаешь никому не рассказывать, что видела, скажу.
Мария в последнее время неплохо освоила шантаж. Прошлый раз она заставила меня пообещать, что я никому ничего не скажу, в обмен на глоток виски, оставленного каким-то актёром у камина. Мария не обладала особой фантазией. А я в свою очередь довольствовалась совсем немногим.
В этот раз она повела себя умнее – сделала действительно неплохую ставку. На свете не было ничего, что мне хотелось бы узнать больше, чем кто такая Леда.
– Обещаю.
– Торжественно?
– Торжественно. Так кто такая Леда?