355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ласло Краснахоркаи » Рождение убийцы » Текст книги (страница 2)
Рождение убийцы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:02

Текст книги "Рождение убийцы"


Автор книги: Ласло Краснахоркаи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Влияние Византии и Константинополя было огромно, хотя как только это произносится вслух, сразу требуется поправка, ведь без Византии и Константинополя славяне, на всей этой невообразимо обширной территории, вообще не приняли бы христианство – вполне естественно, что и в иконописи все указывает на византийские истоки, на византийское греческое православие, оттуда пришли первые чудотворные иконы, оттуда прибыли первые иконописцы, а русские отправились учиться к ним в Византию, в несравненно богатый и готовящийся к вечности величественный Константинополь, оттуда строгие черты на неподвижных лицах колоссального Пантократора, выписанного на сводах храмов, оттуда разошлись все эти неисчислимые карающие взгляды и неисчислимые строгие и печальные Девы, дикие ритмы, стойкие, резкие цвета и невероятное напряжение, и бесконечность, и незыблемость, и неостановимый полет, и вдохновение, и вечность; попав сначала в Киев, а потом в Новгород, Псков, Владимир и Суздаль, в Радонеж, Переславль, Ростов и Ярославль, и Кострому, и, наконец, в Москву, в Москву, в Москву, чтобы русские превратили все это в нечто новое, наполненное нежной любовью, надеждой, покоем, состраданием и уважением, хотя говорить о полноценном воплощении можно лишь к XV веку: Киевской Руси предстояло пройти долгий путь до Великого княжества Московского, и представлять его в историческом пространстве следует не в виде непрерывной линии, но как некую кривую, которая ведет в определенном направлении, но периодически застревает в какой-то точке и, подобно островку с раскинутыми в сторону звездными лучами, оставляет след на карте первых пяти столетий древнерусского христианского искусства, чтобы затем реализоваться в московских иконописцах и создать единую традицию, которая связывает Владимирскую Богоматерь с волоколамской иконой Божьей Матери и вызывает к жизни древнерусскую иконопись – для ее рождения было нужно не время, но погружение, и произошло это отнюдь не в результате длительного процесса, так что ключевым элементом было здесь не время, но взгляд, неожиданное осознание и молниеносное прозрение, видение того, что невозможно понять, осознать и увидеть – так ощущали это все святые: от двух сыновей Великого князя киевского Бориса и Глеба до игуменьи Печерской лавры Феодосии и бессмертного основателя Свято-Троицкого монастыря, святого преподобного Сергия Радонежского, все, действительно все, чьи имена известны и неизвестны, все, кто был частью этого погружения и в чьей завораживающей атмосфере иконописец, оставаясь почти всегда в совершенной тени, помогал человеку, способному на чудо Творения, приблизиться к непознаваемому и невидимому своим мучительным путем, ведь на иконе автор детально объяснял, что миру пришел конец, этому миру конец, и, поцеловав икону и всмотревшись в нее, человек убеждается: есть нечто чуднее чудного, есть милость и прощение, есть надежда и сила в вере; и поднялись выстроенные на византийский манер крестокупольные храмы – Десятинная церковь и Святая София, киевская, и Успенская церковь, и Спас на Нередице, и церковь Параскевы Пятницы в Чернигове, и Печерская лавра и Троицкая надвратная церковь, и Спас на Берестове, и Выдубицкий монастырь, но то была лишь первая волна великолепных храмов, монастырей и церквей, воздвигнутых в ликовании новой веры, ведь за ней последовала московская эпоха с Успенским и Андрониковым монастырями и Троице-Сергиевой лаврой, а там один за другим стали строиться храмы, монастыри и церкви от Вологды до Ферапонтово, и повсюду сотнями и тысячами писались иконы, возносились иконостасы, а стены, колонны и своды покрывались фресками, и люди погружались в веру, и входили в притвор, а оттуда – во храм, и, сложив три пальца, осеняли себя широким крестным знамением, касаясь середины лба, потом пупка, потом уводили руку вправо, влево, а затем уже кланялись, после короткой молитвы приближались к аналою, к киоту, дважды крестились перед ним и целовали край иконы, снова крестились и становились на колени, потом покупали связку освященных свечей и ставили их в подсвечники, расположенные в разных частях храма, произносили и там обязательную молитву, и, вновь осеняя себя крестом, очищали свое сердце, и занимали, наконец, место в церкви: женщины – слева, мужчины – справа или так: женщины – в нартексе, мужчины – в наосе, и слушали, как священник произносит: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, Аминь. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых помилуй нас. Аминь. Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе. Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наша», – и слушали пение хора, богатую полифонию, выстроенную по тонам на диатонических, хроматических и энгармонических гаммах, отдаваясь на волю восьмиступенных икосов или их сорока вариантов, и повторяли «Аминь» в Литургии Иоанна Златоуста, когда наступал нужный момент, и осеняли себя крестом, и часами били поклоны, пока не кончалась бесконечная литургия и священник, поцеловав крест и раздав просфоры, не призывал прихожан покинуть храм, и верили в Бога, потому что видели иконы, ведь те показывали им и доказывали во-чувствовавшим душам, что стоящая на аналое или висящая на стене икона и есть то место, через которое можно взглянуть на иную, вышнюю, реальность, так что жизнь их проходила в бесконечной молитве, а если и не совсем так, ведь, прозябая под грузом более или менее тяжких грехов, трудно было поддерживать сосредоточенность, необходимую для постоянной молитвы, то и тогда оставалось восхищение, искреннее, пылкое восхищение человека, от которого эта постоянная молитва не требовала каких-то сверхчеловеческих усилий, но была единственной мыслимой формой наполнения земной жизни, одна-единственная непрерывная молитва – именно так обстояли дела у монахов, принявших постриг ради святого пути, и у всех истово верующих православных, кто, согласно одной из двух византийских традиций, решил поселиться либо в монастыре строгого общежитского устава – киновии, либо в особножительном идиоритме с более свободными порядками, где им предстояло пережить то, что Господь отмерил им на этой земле, и в обоих случаях они продолжали свое существование в постоянной молитве, а то и вовсе уходили в нее, как делали самые верные последователи этой веры – исихасты, да они, наверное, и не могли поступить иначе, ведь любой другой путь был для них немыслим, потому и жили они во внутренней, немой молитве, погрузившись в абсолютное молчание, в тишину, куда не доносится никакой мирской шум, даже негромкий гул молитв других монахов, не говоря уже о том гуле, который, в соответствии с так называемым духом эпохи, доносился со всей необъятной русской равнины, неуклонно стремившейся к единству – за это время русские успели полюбить Христа и Пресвятую Деву и с трепетом и страхом несли дань Творцу, взиравшему на них в образе Пантократора с высоты соборных куполов; их зачаровывала ослепительная красота храмов, бесконечное изобилие, изливавшееся на них по воскресным и праздничным дням во время обязательной молитвы, и под бременем собственных грехов, но с глубочайшей верой в обещанное спасение, они участвовали в долгих службах, которые и сами по себе уже были молитвами, как предписывали и требовали все семь Вселенских соборов, отрегулировавших все до мельчайших деталей, и все происходившее служило тому, чтобы на просторах готовящейся к будущему величию России вовеки стоял Храм и вовеки не разрушилось до сияющего блеска отполированное, хитроумное и утонченное здание веры, чтобы каждая вещь, каждая песня, каждая мольба и каждое движение вызывали изумление, и чтобы здесь, внутри, в храме, верующий видел не свою горестную жизнь, но преддверие Рая, близость Господа, Христа и Богоматери, близость Невидимого, Чуда из Чудес, и чтобы исполнился он сжимающим сердце звучанием слова и пения, и чтобы охватила его душу обретенная через горести радость, и чтобы поверил он, по-настоящему поверил, будто жизнь его убогая – ничто, ибо все ожидает его там, наверху, там, далеко, в неуловимом видении, открывающемся за пределами святого образа, если присмотреться, прежде чем поцелуешь его с краю, оно там… там… где-то там.

Он решил уйти, не хватает еще окончательно отдаться нежности, неожиданно накатившей печали, пасть духом, да еще в совершенно не для этого предназначенном месте лишь потому, что картины со стен с таким сиянием глядят на него – и речи быть не может, бегом отсюда, немедленно, все происходящее просто курам на смех, расслабляться нельзя, у него же ничего нет: ни нормального жилья, ни денег, ни работы, надо не просто быть сильным, эту силу по-настоящему должен почувствовать и тот, с кем придется столкнуться, когда в понедельник он вновь отправится на поиски работы, безумие какое вся эта круговерть, прочь, прочь отсюда, ко всем чертям; он уже шел как раз к выходу и двигался в обратную сторону, ведь он не мог быть уверен, да и не был уверен, есть ли выход здесь, в конце лабиринта залов, где он сейчас находился, тут уже все казалось знакомым, раздумывать нечего, куда? – сюда, приказал он сам себе и зашагал в обратную сторону, туда, откуда пришел, теперь уже не глядя на картины, злясь сам на себя, зачем вообще зашел – глупость какая, он миновал один зал, другой, третий, вот он уже добрался до первой комнаты, восемь ступенек вниз, осталось только выйти через широко распахнутую дверь на галерею второго этажа, чтобы затем скатиться в холл по сумасшедшей лестнице и выскочить вон из этого безумного здания обратно в толпу, на Каррер-де-Прованс, а оттуда в подходящий ему квартал – перекусить в дешевой забегаловке, чтобы дотянуть до завтра, и вдруг в первом зале, который он быстро пробежал, едва войдя в него, да, теперь он отчетливо вспомнил: здесь, в первом зале он тогда ничего не увидел, даже если бы его сейчас заставили зажмуриться, он бы ни за что на свете не вспомнил, что там висело, короче, он пробежал через зал вслепую, а теперь вот на обратном пути бросил взгляд на одну картину, ту, что по размеру намного больше остальных, всего один взгляд, и отвернулся было, занес ногу, чтобы перешагнуть порог, но завис, застыл в движении, будучи не в состоянии его завершить, и из-за этого чуть не споткнулся, неуклюже, не добравшись до тех самых восьми ступенек, но не споткнулся-таки, потому как в последнюю секунду успел заступить обратно и даже удержал равновесие, только оперся на косяк и еще раз обернулся, и ведь не было на то особой причины, чтобы так зацепило, ведь в этом первом зале видна была всего одна картина – надо признать, разместили ее иначе, нежели остальные, правда и то, что, кроме нее, здесь больше ничего не было выставлено – выставили всего одну подставку, похожую на мольберт, а к ней прислонили картину, ту, что больше всех остальных; полотно размером в человеческий рост поставили чуть выше уровня пола, чтобы оно словно бы встречало посетителя выставки, и если он с самого начала едва мог бы объяснить, зачем попал сюда и какого дьявола здесь ищет, то теперь еще меньше понимал, почему остановился перед этой картиной так, что чуть нос не разбил, резко вдруг затормозив, в любом случае произошло следующее: он затормозил, споткнулся, ухватился за косяк, восстановил равновесие и обернулся назад к большой картине, на которой увидел трех больших, изящных, гибких мужчин, сидевших вокруг подобия стола; сначала он увидел только это, но быстро заметил, что у всех троих за спиной крылья, заметить крылья было не так уж легко – состояние картины оставляло желать лучшего, сразу бросалось в глаза, что во многих местах отсутствует живописный слой, но трое сидящих – судя по крыльям, явно ангелы – сохранились почти целиком, только через центр иконы тянулась вертикальная полоса, словно деревянная доска, на которой была написана икона, треснула посередине, и как будто на эту трещину что-то пролилось, отчего широкая полоса слегка потеряла цвет, но тут он увидел, что чуть правее есть еще одна полоска, поуже, и сообразил вдруг, что обе трещины пролегли там, где когда-то доски подгоняли друг к другу; проблема в стыке, подумал он обеспокоенно, дерево деформировалось и слегка искривилось, другими словами, покоробилось, как говорят специалисты, отметил он про себя и тут же подумал, а на кой ляд меня все это занимает и откуда это беспокойство, почему он вообще остановился и с какого перепугу застрял тут, почему ему, именно ему так важно, что изображено на иконе и откуда эти трещины, и вдруг осознал, что эти три ангела… будто остановили его, вот уж безумие полное, и все же что-то в этом есть, и тут вдруг заметил, что смотрит лишь на золотой фон образа, сияющий сильнее, чем на других иконах, просто глаз не спускает с золота, уже и в глазах зарябило от сияния, но он не мог перевести взгляд, только бы на ангелов не смотреть, но теперь он отчетливо понял, что не смеет смотреть на ангелов, но это уж вообще ни в какие ворота?! и тогда он взглянул на ангелов и чуть не потерял сознание; одного взгляда было достаточно, чтобы понять: эти ангелы настоящие.

Разумнее всего было бы сразу кинуться к лестнице и бежать куда глаза глядят, но, с другой стороны, если находишься внутри, ситуация представляется совсем иначе и даже вовсе наоборот, самым разумным представлялось уйти не через ту дверь, которую охраняли эти трое, а вернуться обратно, через все залы, и там найти настоящий выход, до конца схему побега он, конечно, не продумал – слишком испугался, решения принимал не мозг, а рефлексы, рефлексы рационального поведения и здравого смысла, вот он и побежал, пронесся через первый зал, второй, в третьем замедлил шаг: не преследуют же они его, в четвертом уже попытался сделать вид, будто просто идет, и так, сдерживая бег, устремился дальше, чтобы, если посмотрят те, что стоят в следующих залах, ничего особенного не заметили, пусть им покажется, что человек немножко странно подволакивает ногу – просто торопится пройти анфиладу насквозь, явно там, где-то ближе к выходу, у него какое-то дело – мог бы подумать посетитель, случайно взглянувший на него, да только никто на него не смотрел, никого вообще не интересовало, куда и как он торопится, все рассматривали иконы, кое-кто, как, например, супружеская пара, замеченная им с самого начала, иногда перешептывалась перед каким-нибудь из образов, но на самом деле никого он здесь не интересовал до самого последнего зала, где обнаружилась дверь: не сказать, чтобы она так уж была распахнута, чтобы выйти, ее надо было открыть, но казалось очевидным, что ведет она наружу, куда именно, он не стал задумываться, подошел, открыл, но на выходе, прямо напротив за столиком сидел мощный бородатый старик; как только он впопыхах выскочил из зала, старик тут же поднял голову: явно озадачился, почему посетитель на такой скорости выбежал из последнего зала, ох, этого только не хватало, подумал он и резко замедлил шаг, но было поздно, старик поднялся со стула и взглянул ему прямо в лицо, он быстро перехватил взгляд и прислонился, насколько было возможно, к шероховатой стене, уходящей вверх дикими извивами, и, вытянув губы трубочкой, уставился перед собой, будто вышел на минуту из зала передохнуть или осмыслить увиденное, в ответ на это старик сел, точнее, медленно опустился обратно на стул, но взгляд с него не спустил – конечно, сомневается, я бы тоже на его месте засомневался, подумал он, не двигаясь с места, в спину давила какая-то ужасная штука, торчащая из стены, явно одно из этих мерзких украшений, и все-таки, сколько еще тут торчать, беспокойно стучало в мозгу, но тут старик мотнул головой в сторону анфилады и спросил: «Василка там?» – он, естественно, ни слова не разобрал, во-первых, потому что не понимал по-каталански, только выучил несколько простых выражений на испанском, а во-вторых, старик говорил не по-каталански и не по-испански, а, наверно, по-русски, скорее всего, на одном из славянских языков, а это еще дальше, чем предположительно русский, – как всегда, когда к нему обращались здесь, он осторожно кивнул, чтобы растолковать этот кивок можно было как угодно, главное, ни слова не произнес, продолжал стоять, прислонившись к стене, старик откинулся на стуле – вроде как успокоился; тут он решил наконец присмотреться и понял, что персонаж, явно посаженный сюда как охранник, не просто пожилой человек, но дряхлый старец: сидит, бороду густую, белоснежную перебирает на груди и глаз с него не спускает, а глаза у старика – голубые, что накидка у того ангела, который там, внутри, помолчал недолго, потом хмыкнул и снова заговорил на своем языке (с большой вероятностью – русском) так, будто посетитель должен был понимать, что он там говорит на своем наречии в этом чужеземном городе, повторяя, что сил больше нет никаких, вечно этот Василка убегает, сто раз ему объяснял, зачем они здесь, кого представляют, теперь они сами и есть Галерея, но такому – старик сердито кивнул – объясняй не объясняй, все бегает, ох уж этот Василка, – страж вздохнул и долго качал головой; герой снова попытался кивнуть в ответ и тем самым окончательно убедил старика в том, что понимает сказанное и даже выражает согласие, мол, Василке действительно надо бы сидеть на месте, явно где-то там, у входа, где ангелы, благодарно закивал он, старик же, уловив общность взглядов, продолжал рассказывать, насколько бесценны выставленные в Галерее сокровища, ведь экспонаты отбирали не только в Москве, тут есть и киевские, и новгородские, и псковские, и ярославские, и из тех, что поновее, нельзя их так просто, без присмотра оставлять, каталонцам все-таки доверять нельзя, а им обоим головы снимут, если хоть на одной картине пятнышко найдут, уж объяснял Василке этому без конца, но ему объясняй не объясняй, его уж и след простыл, как ящерица – раз и нету, знает щенок: если он – старик показал на себя – отойдет проверить, тут вообще никого не останется, что тут поделаешь, каждое утро говорю ему: смотри, Василка, заберет тебя лукавый, будешь столько пропадать, домой не пустят, их же из дому сюда прислали, и все говорил, говорил, что они вдвоем смотрители залов от Галереи, и напрасно он просил, чтоб не Василку ему дали в напарники для передвижной выставки, только не Василку, но главный начальник его не послушал – никто его теперь не слушает, старый слишком стал, на левое ухо – показал – совсем оглох, да и зрение не очень, но никому об этом не говорит, никому знать того не надо, иначе уволят из Галереи, а если уволят, он сразу умрет, уж поверьте, господин хороший – старик снова показал на себя обеими руками, – больше сорока лет смотрителем в Галерее, чего только не пережил в музее, люди уходили, приходили, снова уходили, кого-то снова назначили – сумасшедший дом, потому и сидел всегда смотрителем залов, смотрителям никто не завидует, а ведь я по рождению – старик доверительно подмигнул – настоящий Вздорнов, да-да – и с коротким смешком продолжил, – из тех знаменитых Вздорновых, довольно близкий родственник самого известного представителя семейства, батюшки Герольда Ивановича, он, кстати, и сейчас в Ферапонтово проживает, совсем от мира отошел, ему бы только каждый день на легендарные фрески Дионисия смотреть, говорят, он от них даже немного умом тронулся, ну да это не важно, возвращаясь к собственно его, старика, персоне, подумаешь – Герольд Иванович сюда, Герольд Иванович туда, – что бы там ни говорили, должность смотрителя ни за какие деньги не оставил бы, такая работа – в самый раз, потому как тут хотя бы никто тебя не трогает, – тут старик развел руки в стороны в ожидании реакции аудитории, и аудитория, в единственном числе, естественно снова многозначительно кивнула, решив, однако, что еще минуту поделает вид, будто внимательно слушает, но потом уж все, спустится вниз, на первый этаж, а потом – на улицу и прочь отсюда, не может же быть такого, чтобы там нельзя было выйти, а то ведь привиделось – что еще могло с ним там произойти в зале, как не галлюцинация, и тут с места боится сдвинуться, вдруг задержат за то, что без билета вошел, так он ничего плохого не делал, ничего не украл, пальцем ничего не тронул, билета только нет, это правда, действительно нету, но как-нибудь, с этим как-то обойдется, но и только он принял решение и сделал движение к выходу, старик снова заговорил, и он опять придвинулся к стене – разумнее пока подождать, только прислонился не к этой дурацкой выпуклости, а нащупал спиной участок поровнее и все-таки задержался, чтобы услышать продолжение, мол, «знаю, вы за тем же пришли – все за этим приходят, а потом выскакивают из этой двери, и я сразу вижу – разочарованы, конечно, я бы тоже чувствовал себя обманутым, Рублев – это да, другое дело, настоящее, но его никогда, поймите, никогда не вывезут из Третьяковки», так там и будет висеть, не останавливался старик, ее, «Троицу», еще в сталинские времена из Государственных реставрационных мастерских туда вернули, а радонежцы из Сергиева Посада, у которых икону забрали в мастерские, получили взамен копию, так что оригинал теперь можно увидеть, только если приехать в Москву, а тут, на выставке, не Сергиевский список, а третий вариант, самый удачный, в своем роде, из тех, что еще до Ивана Грозного сотнями делали, просто чудесная копия, – старик указал вглубь, никто не спорит, этот список, наверное, Иовлева нашла, или Екатерина Железнова, где-нибудь внизу, в хранилище, красивая икона, все на месте, но оригинал, конечно, рублевский-то, там совсем другое, и не объяснить толком, в чем разница, по сравнению с тем, что вы видели; но копии фигуры, контуры, композиция, размеры, положение в пространстве – все в точности как у Рублева, по сути дела, только одно отличие, там на столе стоит чаша, а здесь – не пойми что, краска облупилась, не в реставрационных мастерских делали, у меня там Ниночка работала, младшая дочка шуриновой жены, так вот – не там, а раньше, еще при царе, ведь эти иконы, знаете, – старик запустил пальцы в бороду, – не уверен, что знаете, по вам, – смотритель указал на слушающего, – сразу видно, только из двери вышли, видно, что вы русский и что не настоящий специалист, так, любитель, эти после выставки не особенно в разговоры пускаются, а специалисты рот не закрывают, их сразу можно вычислить – еще из зала не вышли, а уже щебечут, точно пташки, мол, то, да се, да Византия, да Феофан Грек, да Рублев, да Дионисий, в общем, лучше меня, старика, – он показал на себя, – послушайте, я за сорок лет все про эти иконы узнал, нет такого вопроса, чтобы я ответа не знал, все читал, все помню – сама Иовлева, или Екатерина Железнова, бывает, спросят имя какое, или год, если сразу на память не приходит, а я всегда отвечаю, что спрашивают, ничего не забыл, у меня в голове все в полной сохранности, я уже сросся с тамошними чудотворными иконами, если уж я чего говорю, мне можете верить, все эти иконы там, внутри, да и остальные, те, что дома, все до единой, часто переписывали, обновляли, а то и просто писали новые поверх старых, саму «Троицу», ту, что в Москве, рублевскую, по многу раз переписывали, поговаривают, – старик жестом подозвал своего слушателя поближе, но тот даже не шелохнулся, так и остался стоять у стены, – сколько ни восстанавливали ее первоначальный облик всеми этими новомодными средствами, все равно это не первоначальное состояние, потому что в изначальное состояние уже не приведешь, говорили еще, – смотритель понизил голос, – будто у Бога-Отца и Святого Духа, ну, сами знаете, у левого и правого ангелов, уста в рублевском оригинале были немножко ниже изогнуты, то есть они печальнее выглядели, изначально, но это я, конечно, только так, слышал, не помню где, может, и вполовину неправда, но какая разница, случайному русскому посетителю, любоваться только этим списком, красивый ведь, правда? – тут старик выдержал паузу, снова ожидая знака согласия со стороны слушающего, слегка наклонился в его сторону, опять надо было кивнуть, но на этот раз дело пошло как-то легче, теперь он уже убедился, что старик настроен не враждебно, скорее производит впечатление человека, пытающегося что-то объяснить, да и в голосе не было и намека на требование предъявить билет, о билете на выставку речь уже не идет, но о чем тогда, смотритель явно с кем-то его спутал, или даже не спутал, просто заскучал, сидит тут целыми днями, единственная надежда – перехватить кого-нибудь из посетителей выставки на выходе да и скоротать за разговором время, но о чем этот человек говорит, и вообще, о чем, черт возьми, можно говорить так долго, и с чего старик взял, что его это интересует, совсем не интересует, даже если бы понимал, о чем речь, и тогда бы слушать не стал, он ведь исключительно для вида стоит тут с ним, в этом безумном здании, из чувства самосохранения, еще и ангелы здесь, только этого не доставало, все, хватит, подумал он и решительней прежнего оттолкнулся от стены, но тут старик как раз поднял левую руку и попросил не спешить, ведь так хорошо беседовали, ему тут с утра до вечера сидеть, не то чтобы пожаловаться хотел, просто приятно с кем-то о деле поговорить, с человеком интересующимся, точно как дома, в Галерее, там тоже: если спрашивают, он всегда рассказывает все, что знает, вот и сейчас скажет: если сравнивать, то по его, старика, мнению, «Троица» – самая прекрасная картина на свете, никому еще не удавалось таким невероятным способом изобразить незримый рай, если хотите, показать его как реальность, никогда, – заявил смотритель и поднял указательный палец, в ответ на это посетитель, естественно, начал пятиться обратно к стене, – никогда и никому, именно поэтому и важна каждая копия, именно поэтому так важен список с иконы, виденный им в начале экспозиции, ведь копия, как вы, очевидно, знаете, – старик строго посмотрел на него, там, у нас, означает совсем не то, что здесь, на Западе; дома, если с иконы сделали список, и епископ его освятил, то есть признал истинным, то с этого момента список излучает ту же святость, что и оригинал; так же и с «Троицей», да и копии лучше той, что сюда привезли, вы нигде и никогда не найдете, совсем недавно обнаружилась, все пришли на чудо посмотреть, даже из высшего руководства приехали, сотрудники-реставраторы, все до одного, искусствоведы, когда Иовлева или Железнова, точно не вспомню, кто из них, нашла и распорядилась принести из хранилища, там тоже стояла толпа, но поменьше, и сейчас не могу забыть, и все восхищались этим списком, с первого взгляда казалось, будто это и есть оригинал, настолько идеально выражена была сама суть иконы, размеры совпали идеально, композиция, масштаб, контуры, только на столе другой предмет, но этого и по сей день разобрать не могут, только высказывают предположения: что было изначально в этом месте на копии, а главное, почему не чаша, как на столе у Рублева, стояли, очарованные, все до единого, и они, смотрители, тоже там были, хотели сразу выставить копию, но ничего не вышло, куда ж ее повесишь – не с оригиналом же рядом – совершенную копию?! – нет так нельзя, поэтому решили не выставлять совсем, а когда готовили эту передвижную выставку, безо всяких споров сразу включили копию с «Троицы» в перечень экспонатов, причем, главный довод сводился к тому, что о вывозе оригинала и речи быть не могло, так сам директор сказал, Валентин Родионов, она, рублевская «Троица», навеки останется на своем месте, потому как «Троица» Андрея Рублева превращает в храм то место, где она висит, так сказал директор Родионов, ведь где бы ни находилась «Троица», – это старик добавил от себя, – она сразу начинает излучать свою священную силу, вы же чувствуете, стоит на нее взглянуть, потому и дотронуться до нее никто не смеет, – смотритель снова показал на себя, мол по его разумению, как раз поэтому и не посмел никто сдвинуть ее с места с 1928 года, – кто же осмелится прикоснуться к ней, не помолившись и не поцеловав образ, и то уже беда, что перевезли в те годы из Троицкого собора, не для того писалась икона, чтобы в музее висеть да чтобы на нее смотрели, как на простую картину, но теперь это уже не важно, ясно одно: трогать ее больше нельзя, вот и висит у нас, в Третьяковке, пусть Третьяковка и не храм, а весь мир, – старик понизил голос и величественным жестом разрешил: можете идти, раз уж так решили, и сам закончил свой монолог: весь мир пусть теперь смотрит на копию и пытается понять, какая икона настоящая.

Трудно объяснить состояние, в каком он пулей выскочил из здания и понесся по Каррер-де-Прованс и дальше, ничего вокруг не видя и не слыша, он не понимал, куда бежит, куда направляется, его даже не занимало, отчего так стучит в голове и почему нет сил, просто нет сил думать ни о чем, кроме этого стука в мозгу, поначалу казалось, будто стучит оттого, что сильно отбил пятки и боль отдается в мозг, но и потом, когда перешел на медленный шаг, лучше не стало, стучало не переставая, он пришел в совершенное замешательство, внутри царил абсолютный хаос, голова кружилась, причем настолько сильно, что ему часто приходилось останавливаться, прохожие, наверняка, принимали его за пьяного или думали, что его сейчас стошнит, но он не был пьян и тошноты не испытывал, только голова кружилась и стучало в висках, да еще, в какой-то момент, начал видеть странные вещи: видел себя, как бежит по улицам и уворачивается от людей, видел лица, на секунду возникающие и тут же исчезающие, видел старика из музея, или это был не музей, откуда он убежал, и, в то же время, видел ту семейную пару средних лет, как они за его спиной разомкнули руки, обошли с двух сторон, а потом снова подхватили друг друга под руку, но видел и винтовую лестницу, как поднимается по ней, следуя ее изгибам, и то, как в центре большой иконы и чуть правее слегка выцвели краски, потом снова возникла лестница, но теперь она уже вела вниз, вспыхнула позолота на иконах, но больше всего смущало, что в вихре одновременно всплывающих картин снова и снова мелькали те три ангела со склоненными головами, точнее, то, как средний и тот, что справа, склоняют головы к ангелу, сидящему у левого края, и этот ангел наклоняется в их сторону, но все втроем смотрят за пределы иконы, на него, но длится это лишь мгновение, потом почти сразу исчезают, остаются только цвета: светящиеся голубой и красный хитонов и гиматиев, разумеется, не просто светящийся голубой и светящийся красный, если изначально это вообще были красный и голубой, в этом он не был уверен, как и в том, что вообще видел цвета, он ни в чем не был уверен – картины вспыхивали в сознании и исчезали, но так, что остальные картины возникали и таяли в тот же самый момент, все проносилось в мозгу с такой скоростью, что из-за этого шатало и стучало в висках, но хуже всего – он не мог остановиться, а это означало, что он не мог остановить происходящее, не мог сказать себе: все, хватит, достаточно, остановись, соберись, тогда бы он сумел остановиться и собраться, но это как раз и не получалось сделать, задержать скорость внутри, потому как снаружи было все то же самое, надо было бежать, бежать так, чтобы по возможности не слишком наскакивать на прохожих; народу здесь было еще много, он продержался еще какое-то время, пока не выбрался из центра и не двинулся на север, в сторону широкого и шумного проспекта под названием Диагональ, после Диагонали ситуация выправилась, тут он уже ориентировался, повернул на запад и пошел в направлении жилища, это направление и надо было выбрать с самого начала, пешеходов навстречу здесь уже попадалось поменьше, а ему как раз и хотелось, чтобы навстречу шло как можно меньше людей, чтобы небеса наконец сжалились над ним и освободили от встречных, теперь он уже мог слегка замедлить шаг, когда увидел, что никто его не преследует, конечно, и раньше было ясно: никто за ним не идет, но сейчас это почему-то было важно, стало важно, чтобы никто не шел, в любом случае, когда уже не было сомнений и он смог окончательно перейти на прогулочный шаг, просто идти по узким улочкам, нельзя сказать, чтобы сегодня, в субботу, тут совсем уж никого не было – попадались прохожие да отдельные наблюдатели в окнах, то тут, то там на пустырях, перемежающих плавное течение улочек, гоняли мяч дети, но он все равно уже не ощущал присутствия той страшной силы, что пригнала его сюда, теперь уже можно было задать себе вопрос: что это было, зачем он носится тут, точно разум потерял, и как он вообще впутался в историю с этим сумасшедшим зданием, и почему не вышел сразу, пока мог, зачем остался, что забыл на той выставке, в жизни на выставки не ходил, почему именно теперь, почему, почему, почему, вопросы требовали ответа, объяснил он себе и торопливо огляделся, не разговаривает ли, часом, вслух, вполголоса, сам с собой, нет, вряд ли, никто из прохожих, по крайней мере, не смотрит, значит, все начало потихоньку приходить в норму, включая мозг, хватит вопросов, и матом, матом, а именно: да пошло оно, пошло на… и еще раз пошло оно все на… ему удалось превозмочь еще один порыв, подсказывавший: раз уж остановился или сел на пустую скамейку, то это лишь для того, чтобы понять, какого черта, что произошло с ним за последний час и зачем он потащился в эту Каменоломню, или как она там называется, а если уж зашел, то на кой ляд остался, и для чего смотрел на икону, и почему увиденное подействовало на него с такой силой, в общем, опять одни «почему», «почему», «почему», увы, ругательства позволили выиграть всего одно мгновение, напрасно он остановился и разразился потоком брани, напрасно сел на эту пустую скамейку, напрасно превозмог тот порыв, в конечном счете победу одержала не простая и понятная часть его собственного «я», а та, что стремилась понять, почему он позволил втянуть себя в то, о чем не имел, да и не мог иметь ни малейшего представления, даже не знаю, что за картины висели на стенах, что было за здание, после реставрационной мастерской я разбираюсь в кельмах – какие для штукатурки, а какие для затирки, но теперь, не важно теперь, что было раньше, что в жизни его была не только реставрационная мастерская, и не важно, что не сразу превратился он в ничто, в того, кто ежеутренне спускается в метро, едет на работу и ежевечерне возвращается обратно, и началось все не сразу с вонючей, сырой и темной комнаты, в которой он прожил последний год в одиночку, этим скорее все заканчивалось, потому что это уже конец, думал он сейчас, сидя на пустой скамейке, и эта мысль неожиданно утихомирила бунтующий мозг, опа, вот и все, произнес он про себя, и эти четыре слова наконец остановили стук в висках, вот и все, старик, повторил он и обвел взглядом площадь, или даже не площадь, так, вынужденное продолжение улицы – снесли развалюху промеж остальных развалюх, вот и все пространство там, где он присел и где толпа детей гоняла мяч, он только сейчас их заметил, один мальчишка двигался довольно неплохо, ловко обводил, с первого взгляда видно: парень, хоть ростом и пониже остальных, зато самый толковый, использует обманные приемы не из желания порисоваться, он явно понимает, что делает, остальные просто бегали туда-сюда и кричали, наверняка что-нибудь вроде «сюда!» или «я здесь», но этот, мелкий, не кричал, видно было, что для него это все всерьез, приглядевшись, удивился, поразился даже, насколько и впрямь серьезным оставалось лицо мальчика, словно что-то зависело от него, игрок будто соображал, сможет ли принять посланный в его сторону мяч грудью или передать точный пас бегущему впереди, серьезен, решил он, слишком серьезен, теперь он следил уже только за этим чумазым пареньком: непрерывно, постоянно, непоколебимо серьезен, ни на минуту не включается в общее ликование, не радуется, как все остальные, возможности погонять мяч, потому, наверное, что для него это не радость, а нечто иное – и тут снова мозг пронзила боль, он резко отвел взгляд от детей, не хочу их видеть, встал и направился дальше по узкой улочке, потом повернул вместе с ней налево и неожиданно оказался прямо перед тремя ангелами на иконе, вся картина предстала перед глазами так четко, словно и была сейчас здесь, но это, конечно, неправда, ноги приросли к мостовой, а он смотрел на них, всматривался в чудесные лица, разглядывал ангела посередине и того, что сидел слева, какого ослепительно голубого цвета у них накидки, смотрел на них долго-долго, потом уставился на золото и снова на них и вдруг осознал: они ведь не на него смотрят, не на того, кто разглядывает их в данную минуту, понял – там, в музее или Галерее, или что там было, он допустил серьезную ошибку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю