Текст книги "Дневник Дракулы"
Автор книги: Лариса Сегида
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Слабовольные политики всегда окружали наш род, но боялись его. Их пленила духовная сила Дракýлов, но они не давали нам прыгнуть выше ими же поставленной планки. Десятки слепней на шкуре льва: чем он свободнее и легче бежит, тем глубже впивают в него они свои щупальца и хобот-ки, чтобы лучше держаться и не упасть. Они пили кровь из меня и моих предков, делают это и по сей день. Никогда не признают своих преступлений и кровавыми руками сейчас затыкают мне рот, пытаясь заставить молчать и бездействовать. Кровь, моя энергичная кровь, почти теряет свои жизненные силы. Ей нужны свежие источники, пока она совсем не свернулась и не стухла.
В феврале 1431 года Влад Дракýл вернулся из Буды счастливым. Сигизмунд признал его князем Валахии, но это оставалось на бумаге. В Сигишоаре отца ждала невеселая весть – только что на валашский трон самовольно взошел его брат Александр, соперник и завистник. Венгерский король Сигизмунд был силен и влиятелен, но не настолько, чтобы руководить и Валахией. Вот тогда-то отец, имея уже двоих детей, меня и Мирчу, решил жениться на дочери молдавского князя, чтобы заручиться поддержкой Молдовы на пути к валашскому трону. Братья Евпраксии Илиас, Стефан, Богдан II, будущие князья, влиятельные политики, верные друзья и помощники Влада Дракýла, стали его законными братьями. Теперь уже Венгрия и Молдова поддерживали отца. Этого оказалось достаточно, чтобы захватить заветный валашский трон в декабре 1436 года. Брат Александр, кровный Владу по отцу, был выставлен из дворца.
Моя мачеха Евпраксия родила отцу красавчика Раду, которым умилялись все вплоть до турецких пашей и который ныне восседает на моем троне. Были у отца и другие сыновья, рожденные вне брака, но лишь мы трое – его официальные наследники.
С зимы 1437 года отец начал править Валахией. Наша семья переехала в княжескую резиденцию в Тырговиште. Та роскошь, в которую я, пятилетний мальчик, окунулся, потрясла меня. Жизнь в Сигишоаре, которую я так любил, показалась в сравнении со столичной тихой, скромной, провинциальной. Я перестал быть предоставленным самому cе6е. Учителя, воспитатели, военные, люди с блестящим европейским образованием и манерами, ежедневно выбивали из меня наивную детскость и лепили дворянина.
Утро начиналось с уроков плавания, фехтования, стрельбы из лука, верховой езды, что я любил особенно. Затем шло обучение точным наукам, гуманитарным (классической литературе, истории, праву) и свободным искусствам: грамматике, риторике, диалектике, арифметике, геометрии, астрономии и музыке. Каждый день по три часа я штудировал иностранные языки. В итоге я овладел для официальных переписок венгерским, немецким, кириллицей и латынью, немного итальянским и французским. Военные преподаватели открыли мне глаза на историю политики и военного искусства, теологи вдалбливали мне теории православного богословия. К нему я относился тогда наименее серьезно, потому как считал лишь плодом человеческой фантазии, хотя саму Библию читал с интересом, с чем-то не соглашался, но, конечно, был еще максималистом, чтобы постичь, осознать, доползти до вершин библейской мудрости. Но что тогда, что сейчас, уже в зрелом уме, полагаю, что вера – субстанция сугубо личная, плод индивидуального опыта, и когда в нее вмешивается кто-то с насильственным внушением мне или любому другому человеку кем-то установленных догм, она теряет свои зыбкие духовные свойства и умирает.
Я не принадлежу к числу безбожников, но и в общественного, канонизированного бога тоже не верю. У меня свой способ общения с Всевышним, коего я нарекаю для себя Высшим Разумом. Это сродни любви. Ты тянешься к определенной женщине, потому что только она похожа на твою тайну. Если ты познал ее полностью и больше не черпаешь из нее ничего нового, любовь уходит. Любовь – это глубоководная река, мутная, неукротимая, непредсказуемая. Это потустороннее чувство, хотя посещает оно живого человека в этом мире, среди солнечного и лунного света. Оно сражается с разумом, как море бьется со скалами. Волна целует берег или обрушивается на него. Любовь поступает в согласии с разумом или гневит его. Он пытается возвыситься над нею, подчинить ее своей холодной воле. И здесь часто возникает война меж ними. Любовь не может и не должна позволять разуму раскладывать объект вожделения на клетки. Любить – значит растворяться в любимом и принимать его целиком. Тоже и в отношении к Всевышнему. Бог, которому я верю, – далекий, непостижимый, чистый от людских нравоучений, схем, книг, богословских речей. НИЧЕГО между НИМ и мною. Одно мое влечение к нему и его не столь частое желание откликнуться на него.
Я никогда не говорил о своем отношении к вере румынским или русским православным церковникам, венгерским или польским католикам, турецким мусульманам, хотя беседовал и с теми, и с другими. Враждуют между собой служители храмов, костелов, мечетей и принуждают враждовать армии слепо верующих их учениям. И как не враждовать, когда в Библии Христос, Сын Божий и Учитель всех христиан глаголет: «Кто не со Мною, тот против Меня» (от Матфея) или «И во всех народах прежде всего должно быть проповедано Евангелие» (от Марка). Говорил ли это сам Христос, или приписано оно имени его великому – не мне судить. Но почему, возликует мусульманин, я должен покориться христианству, которое хочет моего смирения? «Горе тебе, Хоразин, – укорял Христос города за то, что они не покаялись. – Горе тебе, Вифсаида!» (от Матфея). Что это, как не насаждение своей веры? И то же, я уверен, в каждой религии, которая подгребает под свои крылья тысячи тысяч. Религиям нужны массы, а человеческой душе нужна лишь вера, собственная, выстраданная, сильная, в могущественный и святой Дух, в Бога, который вознаградит своим добром, любовью и защитой маленького человека за его маленькие добрые помыслы и деяния. Чтобы верить в добро и творить его, не нужно примыкать к тем или иным религиозным армиям, исполнять ежедневно чудные ритуалы, читать одинаковые для всех молитвы, страдать и возводить в культ свою ничтожность перед религиозными служителями как ставленниками божественными. Думаю, что все служители церквей, костелов или мечетей сейчас сплотились и накинулись бы на меня за сии мысли в едином порыве, как волки на зайца. Поэтому я стараюсь молчать касательно веры. У меня и так слишком много противников, чтобы наживать себе новые неприятельские армии темного, оболваненного теософскими постулатами люда.
***
ДНЕВНИК ДИНЫ
Вечер прошел в тех же золотых тонах тишины и покоя. Я поумнела на четыре французских слова и узнала смысл нацарапанной под столешницей фразы – «Понять, следовательно, простить». Любой поступок, любое действие, убийство, насилие, всё и вся. Мир оценивается с высоты человеческой морали, она, как и все в мире, относительна, создается в разные эпохи человеком определенной эпохи. И все, что нельзя простить или объяснить с позиций одного времени, можно простить и объяснить с позиций другого времени. Изуверы одной эпохи становятся героями другой, и наоборот. Человек – мера всех вещей. И здесь недалеко до торжества субъективного идеализма. А что лучше – субъективный, объективный или же диалектический материализм – не докажет ни один человеческий мозг, потому как человек, создатель умных книжек и будоражащих идей, – это всего-навсего просто субъект, то есть совершенная относительность, которой не доступна абсолютность истины.
Попахивает софистикой. Идея нацарапанного кем-то когда-то высказывания хороша, но уж слишком сложно, руководствуясь ею, жить среди людей, которых Всевышний наделил как разумом, так и звериными инстинктами. То, что не понято и не прощено однажды, может быть пересмотрено, переосмыслено, переоценено в будущем. Что легче: понять или простить? Можно простить, не понимая. Можно понять, не прощая. Но, видимо, мудрость в том, что искреннее понимание должно сопровождаться искренним прощением.
В дверь моей комнаты настойчиво постучали, и она распахнулась.
На пороге стояла сама ОНА.
– Владеете ли вы игрой на музыкальном инструменте?
– Да, мадам.
Слово «бабушка» не полезло из моих уст. Она же на мое обращение даже не отреагировала. Тягучая пауза висела, как острый топор, между нами. Казалось, ее не удовлетворил мой односложный ответ. Я продолжила.
– Да, я закончила музыкальную школу по классу скрипки и немного умею музицировать на фортепиано.
– Для девушки вашего возраста и таких внешних данных, я думаю это нелишне. Надеюсь, такие имена как Антал Чермак, Янош Лавотт, Янош Бихари вам о чем-нибудь говорят?
– Это выдающиеся венгерские виртуозы-скрипачи прошлого века или конца восемнадцатого, точно не припомню.
– Стыдно. Впрочем, мало знать о музыке и музыкантах. Нужно уметь жить ею, чувствовать ее и отдаваться ее безмерному телу яростно, без оглядки, до сладчайшего слияния с нею и взлета.
Все тело старухи напряглось, как в судороге, несколько раз дернулось и снова обмякло.
– Следуйте за мной.
Она резко развернулась, замерла и добавила.
– Когда я ПРОШУ ВАС ОБ ЭТОМ.
Мы вышли в злополучный коридор, но, не доходя до места моих пыток, свернули налево, в неглубокую нишу, незамеченную мною ранее. Старуха звякнула ключом, и мы оказались в сумраке большой полукруглой, благодаря эркеру, комнате. Отсутствие мебели, паркетный пол без коврового настила, тяжелая золотая портьера на всю стену, огромный зеркальный овал в раме удивительного орнамента и красно-коричневый птеродактиль – кабинетный рояль с ногами-атлантами, как у стола в моей комнате, – делали эту комнату похожей на балетный класс.
Матрона присела на изящный цветок-стульчик возле инструмента, бережно вложила в мои руки скрипку и смычок, явно древнего изготовления и мастеровой работы, острыми пальцами распахнула ноты на пюпитре, выписанные мелким каллиграфическим почерком и, похоже, перьевой ручкой. Нотная бумага пожелтела от времени, уголки затерлись от частого соприкосновения с пальцами, поэтому каждая страница была обернута целлофаном.
У пьесы не было названия, имени автора, латинских указателей на темп и характер игры, но первые шестнадцать тактов скрипке отводилась роль слушателя. И когда неожиданно старуха коснулась своими крючками бежевых от золотого перелива портьер клавиш, нависла над ними всей своей нелепой треугольной массой, как любящая мать над колыбелькой, я вздрогнула и утонула в звуке, в теплых, соленых от слез времени, ласковых волнах звука, которые вырывались из-под войлочных молоточков в своеобразном, каком-то свободном ритме, казалось, не подчиняющемся никаким размерам.
Вдруг рояль замер, предоставив восьмую долю такта скрипичному вздоху. Я взмахнула смычком и полетела в бездну, но теперь уже не ужаса, а наслаждения. Это была музыка, какой я не слышала никогда, ни в музшколе, ни в концертном зале филармонии, ни тем более по радио или ТВ. Ей было очень много лет, а возможно, и веков. Она звучала как-то странно, с неожиданными квинтовыми скачками, всегда сбегала в мягкий, низкий тон в конце строфы мотива, перемешивала мажор с минором и от вольного играла длительностями. И вместе с тем в ее дикости и архаичности я чувствовала что-то родное, меня ничего не раздражало, я не вымучивала пассажи, они сами вылетали из-под рук. Я даже не замечала, как бабка успевает перелистывать мне нотные листки, я забыла о ней, как, впрочем, обо всем, кроме возбуждающего тела музыки.
Последние такты я играла одна, в полной тишине, отведенной автором для скрипичного плача. Бабка сидела, прямая как палка, вперив стеклянный взгляд в стену.
– Благодарю.
Повисла неловкая пауза. Она не шевелилась, меня же колотило от возбуждения. Она дождалась, пока я сложу скрипку в футляр, встала и подошла к окну, вернее, к тому месту, где за портьерами, как мне казалось, должно было быть окно, своей молчаливостью давая мне понять, что свидание окончено. Я на ватных ногах покинула зал, довольная своей игрой и безразличная к бабкиным выходкам.
Уснуть было невозможно. Музыка шумела в голове, как море. Я закрывала глаза и оказывалась на гребнях волн, бежала по ним без страха и в возбуждении. Стоны, крики и вой в эту ночь не раздавались. Умиротворение усыпило всех обитателей квартиры, быть может, не без помощи нашего концерта. Сколько же их всего и сколько еще здесь комнат? С двумя помещениями меня уже познакомили, но любопытство мое не было удовлетворено. Стыжусь ли я своей обнаженной наглости? Ничуть. Напротив. Родственные обиды за отца и себя, брошенных на произвол судьбы, вытаскивают из меня всю дрянь, о существовании каковой я даже не подозревала.
Что-то потянуло меня среди ночи в «балетный класс», захотелось внимательнее разглядеть скрипку и рояль и пошариться где-нибудь да в чем-нибудь. Я пересекла на цыпочках коридор, дверь в зал оказалась открытой, с воровской осторожностью потянула ее на себя и вошла в храм, где еще чувствовалось присутствие музыки. Скрипки в футляре не оказалось. Она лежала на полу возле лица старухи и в ее объятиях. Сиплое дыхание выдавало бабкину жизнь. Ее серебристый халат был слегка задран и открывал черные старомодные замшевые боты на каблуках и с кнопками сбоку. Скрипка спала на ее большой груди. Чепец оголил бабкину голову, похожую на одуванчик, и покоился на грифе. Самое время заняться исследованием квартиры.
Я вытекла из зала и поспешила в заветный, таинственный угол в конце коридора. В замочной скважине дальней комнаты торчал ключ. За дверью – ни звука. Ключ со скрипом, не желая легко повиноваться чужаку, все же повернулся. Я забыла о вдохе и выдохе – страх кромсал меня, как капусту. Но любознательность не лишала меня последних капель рассудка.
Все моральные бредни я оставила в коридоре и очутилась в желаемом месте. Правой рукой нащупала выключатель на стене. В центре комнаты, прямо под люстрой, вычурнее и больше, чем в моей комнате, стояла почти квадратная кровать с высоченной резной спинкой у изголовья. Но мое удивление вызвали даже не внуши-тельные размеры кровати, а полупрозрачный полог вокруг нее, спускающийся с основания люстры. Постель была аккуратно застелена песочно-золотым покрывалом. Окна были также наглухо зашторены, как в уже знакомых мне комнатах, но портьеры висели на всех четырех стенах, оставляя открытой только саму входную дверь. Вот это будуар! Стильный и пуританский. Никаких тумбочек с тюбиками, зеркальцами, помадками, слониками и прочей дамской чушью. Хозяйка строга, хотя, возможно, это и не бабкина опочивальня, а тех страстных сожителей, которые почему-то нынче отсутствуют. Значит, в квартире должна быть еще комнатка для ее старушечьих капризов, где бабка непосредственно бытует.
По коридору кто-то шел, то медленно, тяжело, то семеня ногами. И снова звучали два странных голоса, то легкий, высокий женский, то низкий, булькающий. И не слова произносились, а несвязные звуки, с растяжкой, будто пропевались. Перед дверью в спальню остановились и рассмеялись. Повисла пауза, долгая, как моя жизнь, которая сейчас могла оборваться. Я сиганула под кровать. Она была очень низкая, и пружины касались моего лица.
В спальню медленно, тихо, почти беззвучно входили. Послышался шелест одежды, кровать прогнулась. Я перекатилась к самому краю, чтобы не быть расплющенной сумасшедшей парочкой. Все замерло. Я обрадовалась, что они уснули и я выберусь на свободу. Но надежда моя рухнула, так как минут через пять пружины вздохнули и заработали, набирая темп своих колебаний. Человеческие вздохи также учащались, становились глубокими, звериными, шли из живота, как бы сказал учитель вокала. Тела шлепались о матрац, подпрыгивали и снова шлепались, нервно, судорожно. Я уже устала в ожидании развязки, а темп танца не утихал. И два тембра разрезали кроватное пение, сменяя друг друга: низкое «да», высокое «да», «да, ДА, да, ДА, да, ДА», так минут пять, пока не взорвалась плотина чувств под звуковым давлением. И все успокоилось.
Я выждала какое-то время, полчаса или даже час, и поползла к спасительной двери. Медленнее улитки я протягивала свое тело к выходу. Я была уже у цели, когда послышались знакомые звуки новой волны. Мне был нужен максимум этих звуков, чтобы неслышно улизнуть за скрипучую дверь. Я стала площе прикроватного коврика, башка гудела, руки-ноги дрожали, живот крутили колики в назидание за мою поисковую беспардонность.
Звуки усиливались.
Какофония достигла крещендного звучания. Сейчас пора. Я потянула на себя дверь, одно усилие – и свобода. Но я чувствовала, что в моем рискованном походе не хватает точки, как в лечении без выздоровления, и этой точкой стал поворот моей головы на сто восемьдесят градусов.
***
ДНЕВНИК ВЛАДА
Сегодня мне разрешили выйти во двор. Ухоженный парк обнесен глухим каменным забором. Деревья голые. Печально, одиноко, холодно, как им. Я люблю одиночество, но не вынужденное, а свободно избранное мною. Мне всегда одиноко. Я не могу обрести покой в лицах, окружающих меня. Либо льстецы, подхалимы, либо враги. Друзей нет там, где политика и власть.
Тюрьма дала мне возможность остановиться и подумать в абсолютном одиночестве. Я устал гнаться за мифической справедливостью. Еще достаточно молод, чтобы во всем разувериться, уже стар, чтобы еще чему-то верить. Теории, которыми меня ученые мужи наполнили в детстве, остались только теориями, далекими от того, что происходит в реальной жизни. Мудрецы создают царство нравственности на бумаге, а серость уродует его в быту. Я далеко не безгрешен, потому как святость держится на живом человеке, как вода на сите. Все грешат. Все. Даже младенцы, терзающие матерей ночами. Чужое дитя-подкидыш, подобранное на улице, не измывается над родительницей так, как родное чадо, потому что чувствует зыбкость своего присутствия в приютившем его доме. Дети все понимают и раздувают или, напротив, пристегивают свой эгоизм еще в чреве матери. Так что грешен любой сын (или дочь) человеческий, цветущий, умирающий или только зарожденный, даже сам библейский Христос, отправляющий праведников в жизнь вечную, а иных в муку вечную. Но коли нельзя желать зла ближнему своему, а все обиды стоит прощать и возлюбить врага своего, как же тогда мог он, Сын Человеческий, Царь небесный, отделить одни народы от других, как пастух козлов от овец, и сказать тем, что по левую сторону: «Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его»? Он, порицающий жестокость, тоже мог быть жестоким? Или таковое приписано ему его апостолами в Библии?
Я взял на себя право убивать, так как убийство оказалось тем, чего жаждет сам человек, когда его распаленный до отвратительных безобразий мозг не находит иных методов охлаждения и успокоения. Природа наделила человека разумом, но сей разум служит во благо, когда он развивается и следует божественному пути, отрываясь от животных нужд. В противном случае он творит разрушения, непосильные ни одному из братьев меньших. Я уничтожал лишь тела с гнилыми душами, но всегда сохранял жизнь даже врагу с благородной душой. И я оправдывал свои убийства христовыми мыслями: «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь того, кто может и душу и тело погубить в геене». Души, истинные души я превозносил, но никогда не унижал и не уничтожал.
Моя юность наблюдала ломаную судьбу отца. Грязная политика, в которой я мужал, научила меня тому принципу, что помог мне выжить: «Пусть лучше тебя боятся, чем любят». Лицемерная любовь Сигизмунда не давала отцу никакой надежды на реальную помощь в случае местных, соседских войн в больной, разобщенной Европе. Все государства тряслись только за собственную шкуру, боясь турецкого рабства, и вполне могли быть раздавлены турками по очереди. Ни о каком сообществе или взаимопомощи не было и речи. Каждого короля или господаря волновал только он сам на троне. А турки меж тем набирали силу. Мурад II растоптал Сербию и Болгарию и готовился к подобному разрушительному походу, двигаясь на запад и север Европы.
Больше всего отец любил Валахию и меньше всего хотел крови на родной земле. Ее достоинство, честь, жизнь, ее покой были ему дороже, чем казна, что так заботило других государей. В 1437 году умер Сигизмунд, это развязало Дракýлу руки, он заключил союз с турками. Зачем? Наперекор всей Европе? Да, потому что в речах и действиях турецкого султана было больше искренности, чем у венгерского или иного короля. Мурад II принял Дракýла и триста его бояр с большими почестями как истинного валашского князя, отныне официально подчиненного ему, за что Валахия обретала турецкую защиту во всех государственных делах, а турецкая казна должна была еже-годно пополняться немалой данью. С этого момента отец попал в цепи. Преданность христианскому Ордену Дракона и одновременное подчинение туркам зажали его в тиски. Как «драконист» он должен был служить во славу христианского мира, а как трезвый политик он предвидел гибель Валахии без лояльного турецкого расположения.
А тем временем Мурад II начал набеги на Трансильванию. Он не уничтожил ее сразу, а ослаблял частыми вторжениями. Деревни и города исчезали в пожарах. Смерть шла через Валахию. Трансильванские власти взывали к Дракýловской чести, соглашались на добровольную капитуляцию перед его армией взамен жизни горожан и селян. Но Дракýл не мог противиться туркам, боясь за Валахию, но и не мог предавать клятвы Ордена. Он избрал тактику молчания. И это расценивалось как бездейственное предательство.
В 1441 году, в ноябре в Тырговиште к отцу с миссией от венгерского короля Ладисласа Постума пришли новые трансильванские губернаторы Янош Хуньяди и Николас Уджак. Они не просили, они требовали присоединиться к ним в военном походе против турок, от чего Влад Дракýл отказывался с 1438 года после заключения союза с турками. Его давили нравственные принципы, которым он как «драконист» давал клятву десять лет назад, но трезвость политика оказалась сильнее. Пойти против турок означало не только смерть собственную, чего он как раз боялся меньше всего, но и гибель княжества. Турки контролировали всю Дунайскую линию, оккупировали валашские крепости Джурджиу и Турну. Этого отцу было достаточно, чтобы понимать опасность, грозящую его княжеству в случае нарушения союза.
А венгры, в свою очередь, вели более двойственную политику: умоляя отца о поддержке, они фактически использовали его фигуру в войне с турками, приберегая в тайне на его замену Дана II, уже когда-то попробовавшего вкус валашской власти. Отец не знал об этой подлости, но нюх политика подсказал ему верный ход – он избрал позицию нейтралитета в данной ситуации, а Валахия стала свободным коридором для продвижения турецких войск в Трансильванию. Отец молчал, не помогая ни туркам, ни венграм. Это было страшное молчание сильного человека. Он бездействовал, просто открыв свои границы для прохода турок. Он совершал преступление перед совестью, но не перед своим народом. Такое непослушание было позднее жестоко наказано венграми.
В марте 1442 года в сражении под Сибиу предводитель турецкой армии Мезидбей был убит. Турки признали свое поражение. Гордый Хуньяди гнал их до Валахии, выставил отца из дворца и усадил на трон своего ставленника Басараба II. Отец опасался за жизнь своей семьи, и ему ничего не оставалось, как просить убежища у турецких покровителей. Он осознавал недовольство турецкой власти его политикой бездействия, но у него не было выхода. Выступить против венгров на стороне турок он тоже не мог.
И турки приняли нашу семью и поступили с нею благосклонно. Мы прожили в Галлиполи под домашним арестом, без притеснений, издевок и насмешек ровно год, после чего опять же с турецкой помощью отец вернулся домой князем Валахии. За свое покровительство турки расширили круг отцовских обязанностей перед ними. Помимо союзничества во всех военных и политических действиях, помимо возросшей дани, отец обещал ежегодно отправлять боярских детей в янычарский турецкий корпус. Жертвами этого долга стали я и Раду. Если красавчику Раду было безразлично, чей мед пить и на чьих коврах нежиться, то для меня турецкий плен был унизительным испытанием.
Я не виню отца – он поступил так против своей воли. Когда-то заложником у венгров оказался он сам, и тяжесть такого положения была знакома ему не понаслышке. Я помню последние дни перед отправкой в Турцию. Отец ничем не выдавал своей душевной боли, он лишь сказал, что это – этап в нашем образовании. Больше выстрадаешь – больше поймешь. Мне было почти тринадцать, Раду – восемь, когда летом 1444 года нас отправили в неизвестное. Мы превратились в заложников, и от отцовской политики зависела теперь наша жизнь.
Крепость Эгригоз на склоне горы Косиадаг стала нашим домом на четыре года. Дубовые, сосновые, ветвистые буковые леса и невысокие горы напоминали мне родные Карпаты. Природа во многом помогла пережить мне все, что выпало там, в Турции, на мою долю. Меня сразу же отделили от брата. В науку жизни и выживания пришлось вгрызаться мне, ему же – в орехи и фрукты.
В отличие от мягкого Раду, я рос вольным мальчишкой. Турецкие покровители отметили эту разницу и, конечно, избрали брата объектом своего внимания и заботы. Раду стал любимцем султанов Мурада II и Мохаммеда II и воспитывался в тепличных условиях. Я же был предоставлен сам себе, за исключением длинного списка янычарских обязанностей: изучение турецкого языка, военная теория и военная муштра, строгий режим и подчинение во всем. Последнее было едва выносимо для моего свободолюбивого духа. Большинство указов не отличались разумностью и смыслом. Из меня ежечасно и хладнокровно выбивали достоинство, гордость и княжеское сознание. Я никогда не бросался на своих мучителей. Я молчал, и камни унижения выкладывали толстые стены вокруг моего юного сердца. Я верил, что отец не бросит меня навсегда в этом плену. Содержание моей черепной коробки никого не интересовало. Единственное, что вызывало их одобрение – это точность всех членов моего тела при выполнении их команд.
Мне не давали книг, но Раду таскал их для меня тайком из султанской библиотеки. Большинство из них было на турецком языке, что послужило поводом для лучшего изучения оного. Там я впервые прочитал Коран. И что интересно. Библия и Коран, обе книги призывают к Добру и осуждают Зло. Разница лишь в частностях. Какая же из священных книг лучше и правильнее? Чья мораль сильнее и человечнее? Как разобраться темному неучу или юнцу в период своего духовного становления, какую веру принять? Церковники служат светской власти, пополняя ряды своих почитателей. А если родятся еще сыны человеческие, более мудрые, не один-два, а несколько, и им будут посвящены новые священные трактаты? Ведь мир развивается, и человек вместе с ним. И что после этого? Воевать и враждовать всем друг с другом за признание правой своей единственной книги? Нет, это слишком сложно. Власть держащим проще к одной книге приобщить целое стадо людей, как к Библии – христиан, к Корану – мусульман, тогда духовных войн будет не так много, и все они будут под контролем религиозной верхушки и государственной. А последние не любят умников и их разно-образные картины мира, их рукописи, особенно современные, не покрытые многовековой пылью общественного признания.
А люди продолжают уничтожать друг друга каждый день, разбивая чело в мольбах за Добро, – это ли не абсурд? Или книги священные написаны не так, или трактуют их ложно, или все богопослушание показное.
***
ДНЕВНИК ДИНЫ
На кровати, запутавшись в покрывале, простыне и подушках, металось тело моей бабки; оно вздымалось и падало, вздымалось и падало, как волны океана. Из бабкиного горла вырывались эти странные разнотембральные звуки, изображающие диалог между мужчиной и женщиной. Вдруг симфония достигла кульминации, тело встало дугой на постели, животом устремляясь к люстре, замерло на секунды, издало жуткий вздох и рухнуло. И в этот момент ее затуманенные глаза встретились с моими ошалевшими. Верхняя часть ее туловища поднялась резко, как палка швабры при нечаянном нажатии ногой на щетку, лицо ее перекосила презрительная гримаса, руки стали предлинными и потянулись ко мне. Я затряслась, заледенела, окаменела, вдруг вспыхнула от жара и, ударившись несколько раз о наличник двери, все же провалилась мокрой от пота спиной в спасительную щель и, как саранча, допрыгнула до своей комнаты.
Меня колотило, зубы не попадали в привычное ложе, паника совсем парализовала мое мыслящее устройство, но у меня все же хватило сообразительности подпереть дверь диваном в целях самообороны. За это она убьет меня точно или изуродует, и никто не поможет мне в этом склепе.
Я включила свет, распахнула окно, чтобы на всякий случай можно было легко призвать прохожих на помощь. Лица на медных чеканках строили мне рожицы, и в каждой из них я видела ЕЕ, САМУ!
Мне совсем не хотелось умирать такой молодой. Моя бабка хоть сына родила, а я вот нераскрытым колоском так и помру от ее же кровных рук!
Я долго бредила и пришла в себя только от прикосновения теплых солнечных лучей, впервые, наверное, за всю историю этой квартиры согревших пространство комнаты через распахнутое окно. Несмотря на чистоту и порядок, проветриванием и ремонтом здесь точно не занимались лет тридцать.
Меня никто не домогался. Она ждет, чтобы я сама пришла к ней на эшафот. Я лучше умру от голода, чем позволю ее клешням еще раз вцепиться мне в кожу.
Послышался слабый стон, мычание. Оно доносилось из ее спальни. Я могла безопасно выйти из заточения. Все, ухожу навсегда. Быстро собрала в рюкзак все вещи, документы, простилась с чудесными картинами и керамическими фигурками на этажерке и направилась к выходу.
Я уже была в подъезде, на лестничной клетке, но мычание, больное, сдавленное мычание, остановило меня. И я вернулась в квартиру, подкралась к бабкиной спальне и заглянула в замочную скважину. Кровать была пуста, только груда спутанного белья. А стон не утихал. Я приоткрыла дверь, но высовываться не стала – вдруг швырнет неподъемным антиквариатом. Только стон. Я распахнула дверь и отскочила за угол. Никаких изменений. Тогда я набралась смелости и появилась в дверном проеме.
Бабка лежала на полу, без движения, глаза закатаны, рот перекошен, ноги и руки неестественно раскиданы. Только стон свидетельствовал о ее жизни. Я, подавляя брезгливость, тронула ее. Тело не шелохнулось. Я накрыла старуху покрывалом и принялась искать телефонный аппарат. В первый день нашей встречи она о нем упоминала, хотя в пользование не предоставила.
Поиск я начала от входной двери, откуда обычно тянется телефонный провод. Желтая двужильная тесемка привела меня обратно в спальню, но исчезла за портьерами. Я отогнула угол штор и замерла. Моему взору предстали бесконечные полки с книгами, от пола до потолка и по всему периметру спальни, как я узнала чуть позже. Окна не было, оно было забито или закрыто книжными полками. Причем, стеллажи располагались в два ряда. Первый, ближний, отворялся как оконные створки и открывал другую армию полок с книгами более ценными и древними, судя по формату книг и поблекшим кожаным переплетам.