355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Бортникова » Тысяча и две ночи. Наши на Востоке (сборник) » Текст книги (страница 12)
Тысяча и две ночи. Наши на Востоке (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:34

Текст книги "Тысяча и две ночи. Наши на Востоке (сборник)"


Автор книги: Лариса Бортникова


Соавторы: Эльчин Сафарли,Наталья Энюнлю,Павла Рипинская,Ирина Лукашева,Исмаил Иманов,Елена Асеева,Инга Ланская,Саша Денисова,Ирина Ларькова,Самит Алиев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Кстати, с завтрашнего дня по ночам буду работать, здесь недалеко, в круглосуточном кафе. Помощником повара. Приближаюсь к мечте…


15

– Безумно люблю покупать апельсины. По субботам специально еду за ними на деревенский рынок, за сорок километров от центра. Там торгуют в основном арабы, сирийцы, иранцы. Предварительно созваниваюсь с Огуз-беем, курдом лет пятидесяти. Он выглядит как сказочный персонаж: представляешь, седая борода по пояс, сочно-зеленые глаза под черными кустистыми бровями, постоянно носит потрепанную шелковую чалму, необъятные шаровары цвета сушеного инжира. Для полноты образа Огуз-бею не хватает только сафьяновых туфель с высоко загнутыми носами…

Покупаю у него сладкие апельсины из садов Анталии, мои любимые. Я перепробовал десятки сортов из десятка стран. Все хвалят марокканские апельсины, а для меня лучше анталийских нет. Чуть липкая восковая кожура, вездесущий праздничный аромат, скрученный пупок, слегка горьковатая сочная мякоть без семян. И белые прожилки – такие тонкие-тонкие, прозрачные…

Отца часто выгоняли с работы. Паршивый у него был характер, мелочный и брюзгливый, как погода в ноябре, когда он родился. Приходилось голодать. Мне. Я отдавал свои жалкие порции в обед, который и бывал-то не каждый день, маме с сестрой – обманывал, что хорошо питаюсь на апельсиновой плантации, где подрабатывал с глубокой осени по январь. Занимался уборкой. Расчищал землю под деревьями: некоторая часть плодов, не дожив до созревания, выпадала, начиная разлагаться. Их нужно непременно убирать. По словам апельсинщиков, злость «отбросов» вытекает, отравляя дерево, а значит, и здоровые плоды… Вот так и у людей происходит, правда?

Платили мало, называли «сопляком». Я терпел, деньги нужны были. О еде и не мечтал, зато позволяли есть апельсины, тогда как выносить их за пределы плантации запрещалось. Целыми днями лопал цитрусы, забивая чувство голода. Не надоедало. Месяцами ничем, кроме апельсинов и хлеба, не питался… Хозяева обижали нас, ребятню, дешевую рабочую силу. Грубили, обзывали, периодически награждали подзатыльниками.

Помню, как я плакал, спрятавшись под моей любимицей Портой, самым старым апельсиновым деревом плантации. Оно было очень низким, зато с богатой кроной, плодоносным. Я рыдал, а Порта будто успокаивала меня, шелестя своими листьями, хотя ветра в наших краях практически не бывало. «Малыш, по жизни нам приходится сначала учиться понимать других, а потом только себя… Если ты плачешь, значит, ты еще жив. Плачь, но помни, что каждая слеза непременно окупится улыбкой». Как же мне сейчас не хватает Порты. В последний сезон моей работы ее срубили. Заболела от старости…

Покупая апельсины, я всегда мысленно возвращаюсь в ту горькую, а местами и счастливую пору.


16

– Я любил засиживаться дома. В нашей ветхой каморке с рамами ржаво-кирпичного цвета, протекающей крышей из чахлой черепицы, холодным бетонным полом под выцветшим желтым линолеумом. Зато с мощной железной дверью, которую, помню, умолял не скрипеть и не гудеть, когда по ночам тайком уходил из дому. На Востоке входная дверь – важнейший элемент быта. Оберегает честь семьи, олицетворяет достоинство ее мужчин, а в их отсутствие бережет женщин дома от непрошеных гостей. Наша дверь была моим врагом. Постоянно выдавала, капризничала, хоть я и сдабривал ее петли маслом, подчищал ржавчину, подкрашивал. Верно говорят персы: во входной двери характер хозяина дома…

Дом был моим спасением. До тех пор, пока отец ездил на заработки в Большой город. В это время я жил свободно, мог по несколько дней не выходить на улицу, если, конечно, в школе были каникулы. Мама с сестрой, разделяя мою тягу к одиночеству, лишний раз не беспокоили. Я часами возился в огороде за домом. Ухаживал за любимым миндальным деревцем, подвязывал баклажановые саженцы к кольям, наблюдал за курами и цыплятами. Отключался от реального мира, от которого мне требовались только декорации. В остальном – у меня были собственные законы…

Дома я мог часами напролет сидеть под навесом порога, наслаждаться игрой дождя. Вот небесные слезы бегут из водостока в старую бочку. Кап. Кап. Плюх!.. Как только дождь прекращался и все вокруг замирало, восхитительно новое, я заглядывал в бочку, пытался разглядеть в водной глади себя настоящего…

Всегда читал. Книгами баловала тетушка Сезен, привозила их из города, куда ездила за тканями. Отец злился, заставая меня с томиком в руках. «Вместо того чтобы делами заняться, он дурью мается. У всех сыновья как сыновья! У меня одного черт знает что. Выродок… За какие грехи мне такое наказание?!» Приходилось прятать книги в медных казанах, которые мама держала на антресолях, вытаскивая раз в год, по случаю окончания поста. С того дня, когда я впервые засиделся с книгой в сладостном забытьи, образовалась вторая черта, которая отличала меня от сверстников, – тяга к чтению…

Помогал маме на кухне. Опять-таки в отсутствие отца. Сын ведь должен быть таким же добытчиком, как отец, а не заниматься женскими делами. А мне нравилось стоять у плиты. Внимательно запоминал секреты маминой кулинарной магии. Знал: скоро другая жизнь, пригодятся…

Когда-нибудь открою маленький ресторанчик, назову в честь мамы. Вот куплю дом, и работать помощником повара уже как-то не пристанет, правда?


17

– Он просто трахал, а я его любил. Отказывался принимать невозможность наших отношений – не в силу возраста или разницы статусов, а в силу переполняющей меня любви. Легче было мечтать, питать иллюзию бурного романа ничего не значащими для него, но очень много значащими для меня словами. Между ласками он говорил «тебя не хочется отпускать», подолгу блуждая губами по моему телу. На тот момент я обманывался мыслью, что он не желает отпускать меня из-за того, что я ему дорог. Как человек, как половинка…

Одновременно, где-то в глубинах сознания, я знал, что он просто-напросто любил пользоваться мальчиками, дышащими юностью. Питался нами, как изголодавшийся вампир. И оставлять еще не испитый источник свежести ему конечно же не хотелось. Вот и весь смысл его тогдашних слов. А я, одичавший щенок, цеплялся за любую соломинку надежды. Может, это он, мой хозяин, который полюбит всем сердцем и не выгонит на мороз посреди ночи?…

Знаешь, что самое забавное? Долгожданного хозяина я так и не нашел. Я смирился и… переосмыслил любовь. Сейчас осознаю, что на тот момент мне необходимо было любить, чтобы окончательно не зачахнуть в разочарованиях.

Его звали Рамиз. Это был бледнокожий интеллектуал с серыми глазами, легкой щетиной на холеном лице и зачесанными назад набриолиненными темно-русыми кудрями. Не красавец. Так скажу: притягательный. Он приезжал в гости к хозяевам апельсиновой плантации из Парижа, где учился на художника. Отец Рамиза служил при премьер-министре, все еще щедро обеспечивал единственного сынишку, который, несмотря на свои тридцать три, так и не определился с главным занятием жизни.

Очередным увлечением бездельника эстета стала живопись, вот папаша, воспользовавшись связями, и отправил сына на учебу в обитель муз. Домой Рамиз наведывался раз в год, летом. Так и в наши края заглянул за вдохновением, к тому же давно мечтал переложить красоту апельсиновых садов на холст. Мгновенно нашлись отцовские друзья, местные «короли цитрусов», с удовольствием принявшие сынишку нужного человека…

По утрам Рамиз забирался в самые густые заросли, раскладывал мольберт и с палитрой в руках наблюдал «апельсиновое царство», ненароком останавливая взгляд на нас, вкалывающих нищих мальчишках. Первое время я жутко побаивался хозяйского гостя, считал его странным, так как доселе не видел художников вживую. Пряча глаза, я продолжал поливать деревья, сильно смущаясь в присутствии приезжего живописца. Не приведи Аллах, он невзлюбит меня, работы можно лишиться…

Летом из-за жары я работал полуголым, без рубашки. Мое тело, успев сгореть на солнце, приняло бронзовый загар, а физическая нагрузка придала ему рельефности. Я понравился Рамизу. Однажды он подозвал меня, спросил имя, оглянулся вокруг, после чего пригнулся и поцеловал меня в левый сосок. Просто обхватил его влажными губами. Я обомлел от неожиданности. Спустя десять минут в сарае он изучал языком каждый изгиб, шрам, складочку моего возбужденно-трепещущего тела…

В руках Рамиза я поначалу был запуганным волчонком. Со временем раскрепостился, но все равно – до последнего боялся с ним разговаривать. Иногда он рассказывал о Париже, «городе вечной любви». Стоило мне мысленно окунуться в недосягаемый мир роскоши, как Рамиз прерывался и, остановив на мне разочарованный взгляд, сухо приказывал: «Возвращайся к работе». Я был для него всего лишь экзотикой, по которой он соскучился в буржуазной европейской столице. Предметом временного пользования…

Я влюбился в него по уши. Точнее, он влюбил меня в себя. Своей недосягаемостью, изысканностью, дурманящим запахом одеколона с нотками красного базилика и бергамота. А еще тем, что не был груб со мной, как все остальные. Как-то Рамиз сказал мне, а может, просто вслух: «В день, когда заживут все твои раны, можешь считать себя мертвым. Потому что именно раны заставляют нас жить». Эти слова стали настоящим откровением для меня. Помню, как всю ночь размышлял над ними, не сомкнув глаз…

Он уехал в разгар лета. Только не подумай, что он предупредил меня об отъезде. Слишком много чести для обычной прислуги. Я сам это понял на одиннадцатый день его отсутствия. Долго плакал и благодарил про себя Рамиза. За что? Он научил меня любить. Мужчину…


18

– По мере взросления моя мужская физиология бунтовала – будто назло женскому началу. В итоге, конечно, я с ней смирился, даже гордиться стал. Но первое время сильно переживал, наблюдая схватку внешнего с внутренним и явное поражение последнего.

Я знал, что рано или поздно детское личико огрубеет, обрастет щетиной, а тело утратит юношескую сочность, обретет другую, более крепкую форму. Однако внешнее взросление у меня произошло резко. Проснулся однажды утром и увидел в зеркале другого себя. Испугался. «На меня же больше никто не посмотрит». Первая мысль. И это притом, что от излишнего внимания я чаще страдал, принимая удары.

Второй шок нагрянул, когда ощупал пальцами анус, обнаружив поросль между «полушарий». Помню, в аффекте схватил отцовскую бритву, намылился и, повернувшись задом к зеркалу, попытался избавиться от ненавистной растительности. В результате неудачной «эпиляции» изрезал себе филейную часть, потом от боли долго не мог сидеть. Хорошо еще догадался спиртом промыть, хоть инфекции избежал…

Моя битва с волосатостью продолжалась несколько месяцев. Приходилось брить не только лицо, но и грудь, низ живота. Руки с ногами трогать боялся, домашние могли заметить. От раздражения все постоянно чесалось, волоски снова пробивались уже на третьи сутки. Кульминацией моей борьбы с мужественностью стало то, что в порыве перфекционизма я умудрился сбрить волоски на переносице. Сросшиеся брови смотрелись неэстетично, но с выбритой «посеревшей» переносицей они стали выглядеть еще ужаснее. От страха засветиться я две недели проходил в шапке, надвинутой на нос. Имитировал головную боль. Благо была лютая зима…

Со временем издевательства над собой прекратил. Против природы не попрешь. Стоило мне это осознать, как все показалось не таким уж страшным. Волосатость не такой уж буйной, мутация голоса не такой уж грубой, увеличивающиеся стопы не такими уж большими. Не было всплеска разочарования – наоборот, что-то изменилось у меня внутри. Надо уметь принимать себя настоящего и отпускать того себя, кем тебе никогда не стать.

Сейчас я доволен своей внешностью. Веришь, я уже не помню, когда ходил в последний раз к косметологу, на эпиляцию или в солярий. Хотя пару лет назад такого себе не позволил бы. Но вот остыл как-то. В тридцать смотришь на свое отражение в зеркале иначе, чем в те же двадцать пять. Убеждаешься, что все наружное – отражение внутреннего. Серьезнее начинаешь относиться к сердечной области, все остальное считая периферией. Настоящие перемены происходят внутри…


19

– Иногда ночами меня душит такое внутреннее волнение, что я выбегаю на пустынную улицу и быстрым шагом иду туда, где надеюсь обрести спокойствие. Хотя бы на одну ночь. Хватаю куртку, сую ноги в старые кроссовки с салатовыми шнурками, забегаю в лифт, умоляя его побыстрее выплюнуть меня в свободу. На волю! Под звездный купол, где легче дышать, подальше от бетонных стен замкнутых пространств. На воздух, нужен воздух! Прохладный, безграничный, наполненный морской свежестью…

Я стою у подъезда, жадно вдыхаю, как рыба на берегу, а потом, набросив капюшон на половину лица, выдвигаюсь в ночь. Иду мимо редких прохожих, они и не замечают меня. Странно! Я так громко кричу, я уже осип, а они не слышат. Кричу о своей боли, выражаю ее каждым жестом, не надеясь быть понятым.

Признаться, я совсем не такой сильный, как кажусь. Могу и поплакать, посмеяться над собой и снова поплакать. Пролитое молоко не вернуть. Все ушло, детка, а завтра – the first day of new life. Der erste tag meines neuen lebens. Немецкий мне больше нравится – своей категоричностью…

Интересно, что мне мешает быть искренним с людьми? Не знаю. То ли я заигрался в успех. То ли боль слишком укоренилась, стала повседневной. Вот подумай, зачем рассказывать о том, как тебе хреново, если тебе хреново всегда?! Ну поделился, ну поплакал, все равно на следующий день вычищенное высказанностью внутреннее пространство заново заполнится тревогами, неуверенностью и всем тем, что перегружает дыхательные пути. Поэтому свое дерьмо я предпочитаю носить в себе, не сотрясать воздух обличающим пафосом. Тем более сейчас, когда модно быть позитивным…

Поход в никуда по ночному городу сейчас самое лучшее обезболивающее. Безвредное для окружающих, полезное для меня. Люди все надежды возлагают на время – самого маститого лекаря. Я тоже хочу стать его пациентом. Ничто так не забирает прошлое, как будущее, ничто так не прогоняет тьму, как свет… Вот бы хоть иногда сильнейший не тупо и инстинктивно побеждал, а складывал оружие. Например, из уважения к сопернику. Такое возможно, а?


20

– Он был первым и последним мужчиной, которого брал я. Салих настолько сильно возбуждал меня, что с ним готов был быть кем и как угодно. До сих пор не встречал такой мужественной внешности. Волосатый брюнет с телом античного бога, жгучим взглядом, безумно красивыми руками в выпуклых венах, крепкой попой, тягучим голосом с хрипотцой.

Он даже не занимался спортом, не ухаживал за собой, не создавал никакой лживой видимости. Ему от природы было суждено стать мачо, однако все получилось в точности наоборот. На самом деле под этой брутальной внешностью таилось нутро бесповоротно пассивного гея, мечтающего быть отодранным в сортире сразу несколькими мужиками. Я смотрел на Салиха, подкладывающего мне свой зад, с трудом сдерживая смех. Забавляли даже не его похотливые речи, а явный диссонанс внешности и сути.

Ну не встречал я еще пассивного гея, который не выдавал бы себя ни внешностью, ни повадками. Салих был воплощением идеального восточного мужика: ненасытного самца, отважного завоевателя, гордости всей семьи. Он настолько умело прятал свою подчиненную сущность, что ни один человек на земле не сказал бы, что этот бравый джигит со мной превращался в мокрую сучку, обожающую имитировать грубое изнасилование.

Я просил Салиха стать активом. У него не получалось – обмякал моментально. Представляешь, он воспринимал меня властным мужиком! Честно скажу, я не особо расстраивался, хоть и секс с Салихом давался мне с трудом. Все-таки я от волос до кончиков ногтей был пассивом, «переквалифицироваться» соглашался только от большой тяги к Салиху. Сама возможность ласкать такое мужественное тело являлась высшим удовольствием…

Все уважали Салиха. Как же иначе?! Первый внук старейшины деревни Ферита, самый успевающий ученик местной школы, отменный наездник, почитатель религиозных обрядов. Отец Салиха дружил с моим отцом с детства, они вместе учились в школе, даже женились в один день. Так что семья Салиха часто захаживала к нам. Приходили с гостинцами – бараньей вырезкой, домашними заготовками или молочным продуктами. Знали: мы нуждаемся, и таким, не ущемляющим ничью честь образом оказывали помощь.

Отец радовался, что Салих общается со мной. «Вот он сделает из тебя мужика. Ты посмотри, какой он крепкий, волевой, мудрый не по возрасту». Я отмалчивался и ухмылялся. Слышал ты бы, как этот «крепыш» кряхтит, когда твой сыночек надирает ему зад. Словно курица, которую топчет петух…

А вообще, Салих не был геем. Скорее, мужчиной с изуродованной психикой. В семь лет его изнасиловал четырнадцатилетний двоюродный брат Муса, в лесу, во время прогулки. Угрожая всякой чушью, он так и продолжал насиловать Салиха, а тот со временем начал получать удовольствие от унижений. «Поначалу было страшно, я отцу очень хотел рассказать, но не решился. Муса был любимчиком нашего рода. Мне бы не поверили… Потом привык, как будто так и должно быть. Если бы еще хоть каплю нежности, и все было бы хорошо…»

Я слышал, он женился. Уехал жить в Висбаден, там успешно занимается автомобильным бизнесом. Недавно на одном бизнес-сайте видел его фотографию. Он все так же красив. Правда, глаза стали печальнее…


21

– У нас даже молчание было одно на двоих. Прислонившись спиной к спине в одном коконе, мы предпочитали помолчать тому, чтобы о чем-то поговорить. Трудно представить, сколько интересного содержалось в этом немом общении – песни зеленых океанов, шепот пересоленных губ, прикосновение чужих трагедий, мерное шипение заката, тающего на раскаленной сковороде уходящего дня. Одним словом, не соскучишься…

Будь по-нашему, мы вообще не покидали бы стены своего мира, где раздавали улыбки безвозмездно, писали наискось строчки молитвы за счастье бездомных собак и возводили дома дружбы, в которых никогда не жили бы сами. Мы не хотели изменить реальный мир. Мы только хотели дополнить его красоту…

Каждый раз, выходя из нашего пространства, я забирал все-все мысли о ней, чтобы Аллах не понял, как я, до безумия, дорожу Назирой. Он ведь любитель отнимать самое сокровенное. И ее отнял в итоге…

Моя сестричка, самая чистая частичка моей души. В ней было то, чего, казалось, совсем не осталось в людях. Бескрайняя душевность. Она понимала, слушала, помогала, поддерживала, отдавала – все без какой-либо корысти. По временам возмущался ее добротой. «Наз, так нельзя! Ты отдаешь последнее… Многие из них не достойны этого». Она выдерживала паузу, а после поднимала на меня свои каштановые глаза, отвечала: «Я не могу по-другому… Веру в человеческих сердцах должны будить не только чудеса, но и сами люди». Мне нечего было возразить. Я просто обнимал сестру крепко-крепко, целовал ее густые локоны и понимал, что она научила меня счастью. Точнее, быть счастливым здесь и сейчас…

Есть люди, которых не хочется отпускать. Ну не желаешь ими делиться. Вдруг, вернувшись, они станут чужими и наступит разочарование? Вдруг разорвется та нить, что связывает две жизни в один узелок, и вместо нее останется жалкая паутинка из воспоминаний? Обнимая по-настоящему близких людей, больше всего страшишься наступления минуты, когда руки разомкнутся, двери захлопнутся, замки сменятся. Причем мы сделаем это сами. Мы с трудом складываем из маленького большое, зато с легкостью превращаем большое в крошечное, а зачастую и ни во что…

Я боялся отпустить от себя Назиру, боясь потерять самого себя. Она держала меня на поверхности, не позволяя опуститься на дно. Жизни, а может, совести… Назира ничего не знала, но все понимала о своем брате. Как-то по-своему, с детской наивностью. Не задавала вопросов, не сравнивала ни с кем, не пыталась посмотреть в глаза, если я их прятал. Всегда повторяла: «Если ты не любишь, ты ни в коем случае не должен говорить «я люблю тебя». Но если любишь, то должен говорить это постоянно». Маленькая мудрая фея…

Она оставила меня где-то на полпути. В семнадцать лет отец отдал Назиру замуж за какого-то торговца в Арабских Эмиратах. Семнадцать лет – не тот возраст, когда можно возражать родителям, да она бы и не стала… Сестру я больше не видел. Родители не брали меня с собой, когда ездили навещать ее. Боялись, что моя репутация повредит ее новой жизни, видимо. После того как уехал из деревни, я сам пытался искать ее – тщетно. Только пять лет назад узнал, что Назира умерла. Во время родов. Ее малышка осталась жива. И все это время отец с матерью продолжали навещать внучку и могилу дочери… Сейчас сестра живет в моей памяти и на старой любительской фотографии с заломами. На ней мы кормим дворнягу Бурсу сладкой лепешкой – все трое счастливы, два нечетких силуэта с ранцами и хвостатая бестия между ними…


* * *

Любишь жизнь и одновременно понимаешь, что найти свое истинное место в ней – самая сложная задача бытия. «Место в жизни» – это не любовь или карьера. Это нечто большее, внутреннее, очень свое. Это когда смотришь на небо и понимаешь, что под одним из облаков твое место, пусть маленькое, но твое…


22

– В детстве, когда меня спрашивали о моей семье, я с удрученной миной заявлял, что являюсь потомком французских аристократов и родился на rue Madame, в центре Парижа, близ Люксембургского сада. А свое нахождение на Востоке объяснял так: в годовалом возрасте был украден у состоятельных родителей во время их путешествия в Турцию и впоследствии продан моим нынешним отцу и матери, страдающим от бездетности. Целая «мыльная опера», которую я рассказывал с трагической убедительностью, чем повергал в замешательство даже самых скептичных слушателей.

Отец, услышав, как я в очередной раз завожу душещипательную песню, отвешивал мне щедрый подзатыльник, запирал в сыром подвале на ночь. Помню, как, сидя на старом сундуке, ставшим родильней для толстозадых крыс, я абсолютно искренне оплакивал свое утраченное буржуазное прошлое. Плакал, и даже в визге снующих по чулану грызунов мне чудились звуки Non, je ne regrette rein, а в тяжелых подземных испарениях – теплый запах солнечных мансард Монмартра.

Всем масштабом собственного воображения я верил в свою французскую историю. Мне представлялось, что я – в ссылке, в разлуке со своими, но когда-нибудь вернусь в тот мир. Эта иллюзия спасала, давала силы бороться дальше. Но самым интересным было то, что реальный Париж никогда не был моей целью. Мой Париж – это счастье быть самим собой.

Свобода. Стремление, которое организует всю жизнь. Когда целуешься в воскресной гуще гранд-маркета и плюешь на окружающих, с оскорбленным видом маневрирующих вокруг вас с переполненными тележками. Когда утром выбегаешь из дому в старых кедах, взлохмаченный и щетинистый, после ночного трепа с подругой, и не учитываешь тот факт, что вообще-то направляешься на собеседование в серьезное место. Когда веришь в себя, проживаешь в одном дне целую жизнь… Конечно, тогда, в юности, мои видения freedome не были такими конкретными, но я точно чувствовал, что мне нужно, в чем нуждаюсь…

До сих пор я не смирился с тем, что человеческая свобода настолько зависит от общественного мнения. С малых лет воюю за индивидуальность под девизом: «Будь сложнее, и от тебя отстанут те, кто проще». Сегодня трудно сказать, чего я добился в этом направлении. По-моему, в тридцать еще рано подводить какие-то итоги, работа кипит.

Но иногда, задумаясь о том, как трудно изменить себя самого, я осознаю, насколько ничтожны мои попытки изменить других. Точнее, изменить их отношение к тому, что существует в мире необычного, нетрадиционного. А может быть, чудесного…

Часто чувствую себя опустошенным. Накатывает усталость. В такие дни замыкаюсь в себе, маскирую бессилие сарказмом, вспоминаю Эдит Пиаф: «Американцы думают, что я для них слишком печальна, а на самом деле они для меня слишком глупы». «Американцы» – это ведь любая толпа. Надеюсь, они нас не одолеют…

Какая моя главная нынешняя цель? Жить по-настоящему, проживая сполна каждую секунду. Осознавать, погружаться в любое занятие и безделье, с головой и сердцем.


23

– Отец привел ее посреди ночи. Сестра уже сладко сопела, а я с закрытыми глазами снова и снова прокручивал в голове события уходящего дня в тщетных попытках уснуть. Мы с Назирой спали в большой комнате, через которую нужно было пройти, чтобы попасть на кухню или в спальню родителей. Я слышал, что и мама не спала. Возилась на кухне, тихо молилась, заваривала какие-то травы, дожидаясь отца. Я чувствовал: что-то необычное сегодня происходит, допытывался у мамы. Отмалчивалась. «Все хорошо, сынок. Доделывай уроки и спать». Не стал перечить. Притворился спящим. Отец что-то шумно обсуждал с матерью, потом быстро оделся и буквально выбежал из дому…

Когда они переступили порог, я на радостях хотел выскочить из кровати. Вовремя остановился, увидев окровавленное лицо Мариам. Двадцатидвухлетней дочери тети, папиной родной сестры. Самой красивой девушки нашего рода. От природы ей достались длинные вьющиеся волосы цвета мускатного ореха, тонкая бледная кожа, лебединая шея и россыпь веснушек на очаровательно-добром лице.

Мариам была особенной. Близкой мне по духу. Чем? Внутренним протестом. Правда, очень слабым, хрупким, легко подавляемым. Никогда открыто она не перечила, но, как говорится, рыбак рыбака видит издалека. Наблюдая за этой молчаливой девушкой, я понимал, что ее ждет судьба рядовой восточной женщины, не имеющей права даже на себя. Совсем скоро Мариам выдадут замуж, за того, кого выберут родители. И не хватит ей смелости сказать «нет». Легче подчиниться…

Она красиво рисовала. Помню, как тетя показывала нам работы Мариам, представляя их как что-то глупое, несерьезное. На всех рисунках, сделанных обычным карандашом, были изображены девушки с вьющимися волосами, бегущие против ветра. «Видишь, моя девочка куда-то спешит. Видимо, к своему счастью. Ничего, чуть-чуть осталось. Как кончится мухаррам [60]60
  Заповедный, священный (араб.).Название первого месяца мусульманского лунного календаря – в это время не принято играть свадьбы.


[Закрыть]
, выдадим нашу красавицу замуж за сына господина Кемаля, что торгует коврами. Красив, богат, не лентяй. Уж как моей доченьке повезло…» Тетушка обожала подробно рассказывать о богатствах семьи будущего тестя. Мне становилось страшно. Я хорошо помню сына Кемаля – Кадыра. Радикальный исламист, перебивший всех собак нашей деревни, потому что считал их «грязными созданиями»…

…Мать выбежала навстречу и, схватив Мариам под руки, помогла отцу донести ее до спальни. Когда они проходили мимо, я, взглянув из-под одеяла на двоюродную сестру, ужаснулся. Запрокинутая голова, разбитые губы, опухшие глаза в сине-зеленых кругах, ссадина на левой стороне лба, окровавленные руки. В лихорадке она что-то шептала. Я смог различить два слова – «дочка» и «ветер»…

Мариам пробыла у нас семь дней. Мать всячески ухаживала за изувеченной родственницей. Поила бульоном, обрабатывала раны мазью из чабреца, настойкой из фейхоа промывала глаза, в солнечную погоду выносила больную подышать на воздух. Я пытался заговорить с Мариам. Она смотрела на меня пустым взглядом и ничего не говорила, кроме тех двух слов…

Спустя месяц после того, как Мариам забрала свекровь, я узнал причину такого состояния двоюродной сестры. Все оказалось просто и уродливо. Мелек родила дочь, а не сына. «Любящий» муж, остервеневший в ожидании продолжателя рода, избил до крови еще не оправившуюся после родов жену, чуть не задушил ребенка. Хорошо свекровь вмешалась, спасла дитя, послала за моим отцом, попросила подержать у себя племянницу, пока «наш эмоциональный зять» не успокоится. Господин Кемаль угомонил сына угрозой лишить наследства. Спустя неделю Кадыр пришел за Мариам, на глазах у моих родителей попросил прощения и, не дожидаясь ответа, взял за руку жену, уехал восвояси…

А Мариам так и не заговорила. Спустя два года родила сына, которого воспитывать пришлось тетке. Сестра безмолвно отказалась выполнять материнские обязанности, вместо этого целыми днями расчесывала вьющие волосы, с отчужденным видом, да напевала одну мелодию. Знаменитой восточной песни о южном ветре…


24

– Он смотрит на меня, и в его глазах отражается бесконечная жалость. В правой руке сжимаю бутылку с тархуновым лимонадом, которую хочу разбить о его довольное, упитанное лицо. Чтобы уничтожить осколками этот сострадающий взгляд. Чтобы испортить красивые черты, цветущую кожу, пушистые ресницы и привлекательный вздернутый нос. Эй, как ты смеешь жалеть меня?! Я живу своей жизнью. Выбрал ее сам! Не тебе судить, правильная она или нет…

Где-то внутри, на кончике обиды, желаю, чтобы умерли его якобы любимая жена и две дочери. Пусть они уйдут навсегда, а он – останется один. И обязательно найдется тот, кто посмотрит на него таким же жалостливым взглядом, каким он унижает меня.

Когда-то я любил, ждал тебя, шел за тобой, не замечая того, что моя любовь опережает разум. Сейчас мне безразлично твое существование. Странное это безразличие, состоящее из остатков сумасшедшей любви и примеси лютой ненависти. Зачем ты рвешь на куски мое сердце? И совершаешь это с такой сладостной миной проповедника, что я не могу понять: ты мне друг или враг?…

«Перестань быть посмешищем. Неужели не понятно, что люди тебя никогда не примут? Решил обречь себя на вечные страдания? Конечно, окончательный выбор за тобой… Ты должен быть нормальным. Слышишь, нор-маль-ным! Против масс не попрешь. Лучше потрать эти силы на развитие своих преимуществ, вместо того чтобы тратить их на выпячивание недостатков». Он продолжает говорить, я уже ничего не слышу. Разбиваю бутылку с лимонадом о камень, ухожу. Зеленая шипучая жидкость растекается по сухой летней земле, несколько секунд течет вслед за мной, но на полпути впитывается в почву…

…Отчетливо помню тот день. Вплоть до самой подсознательной мысли. Поэтому и описал его в таких подробностях. Знаешь, что самое печальное во всем этом? До сих пор беспокоят слова Саида, моего троюродного брата. С возрастом они все громче отзываются в моем сознании, особенно когда вижу в парках родителей, играющих с детьми. Грусть, рожденная мыслью «в моей жизни такого не будет». Если раньше я мечтал о ребенке, то теперь отказался от этой мечты. Калечить малыша своей неполноценностью? Представляешь, родительский инстинкт проявляется во мне тоской по материнству…

Каждый месяц езжу в детский приют, куда правительство определило детей иракских беженцев, осиротевших уже на нашей земле. Заказываю в каком-нибудь ресторане сытный мясной обед, прямо в горячем виде везу воспитанникам. Устраиваем коллективную трапезу. Я смотрю на этих одиноких малышей, и меня охватывает вселенская обида на того, кто определяет наши судьбы. Обида, описать которую можно несколькими словами. «Я ведь мог бы стать хорошей матерью». Увы… Буду продолжать ездить в детский дом, общаться с тамошней ребятней, зализывать свою вечную рану…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю