355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Львова » Прозрение Валя Ворона (СИ) » Текст книги (страница 2)
Прозрение Валя Ворона (СИ)
  • Текст добавлен: 1 июля 2020, 20:30

Текст книги "Прозрение Валя Ворона (СИ)"


Автор книги: Лариса Львова


Жанры:

   

Мистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

   – Чур меня, чур! Изыди! Ступай себе в ад, где тебе место!


   В голове Вальке замаячили мысли: воспитатель помнит его, считает мёртвым и восставшим от смерти. С чего бы это?


   – Здравствуйте, господин воспитатель, – Валька поклонился, заговорил, уставив глаза в землю, как было принято общаться со взрослыми в приюте.


   Он весь трясся от бега-преодоления, но постарался, чтобы голос звучал как обычно.


   – Здравствуйте?! – завопил мужчина. – Через тебя только бедствовать! Даже сдохнуть и то не смог, шатаешься при белом свете, людей пугаешь!


   «Вот оно что... – подумал Валька. – Я умер тогда, при падении... Всех сгубил: и ребят, и себя... Что ж делать-то?»


   Этот вопрос словно заморозил его. Валька застыл, глядя на тень воспитателя и не видя рядом своей.


   Решение пришло неожиданно.


   Отвергнуть смерть и просто жить!


   Рой гигантских мух с гудением такой громкости, что заложило уши, закрыл от Вальки воспитателя, двухэтажный обрушенный дом, калитку и изгородь.


   И тут же он ощутил страшную боль в поломанных руках-ногах, в разбитой голове и проткнутых рёбрами лёгких.


   Смердело ранами, какой-то едкой дрянью. Кто-то бредил, кто-то вопил как резаный. Рядом стонал коротыш, дёргая по изгвазданной простыне культями с промокшей перевязкой.


   Валька смотрел на бурые полосы, которые оставляли культи, и радовался: он жив!


   Его губ коснулась губка, пропитанная водой, и Валька вцепился в неё зубами. Пить хотелось зверски.


   – Потише, потише, малец. Не так резко, – раздался срывавшийся, скрипучий голос.


   Над Валькой наклонилась дрожавшая лохматая голова.


   Это был хворый учитель техники рисунка из художественного училища. Его устроили в госпиталь, который содержался на средства жертвователей, и за это был должен служить клинической больницей при медицинском университете, бывшие ученики и коллеги. Иван Викторович вышел на пенсию, получил мизерное воспомоществование, быстро обнищал и заболел. Хворь оказалась неизлечимой, но старик мог хоть бесплатно поесть и поспать в сухом помещении. Он добровольно взял на себя уход за беспризорниками из приюта, которые повываливались, как все говорили, из окна четвёртого этажа. Уж как они смогли решётки поспиливать, неизвестно. Но дети, жалко же... К тому же один из них оказался необыкновенно талантливым.


   ***


   Валька Воронцов, выпускник губернского художественного училища, стучал недавно притачанными подмётками сапог по мостовой. Первого заработка как раз хватило на то, чтобы вдохнуть вторую жизнь в рваную обувь.


   Зато заказчик Семён, он же сосед-сапожник, оказался доволен васильками и маками, которыми Валька обсыпал грубо оштукатуренные стены полуподвальной комнаты. А внизу, у самых досок, положенных на каменный пол, Валька указал авторство стенной росписи: «Валь Ворон».


   Подмётки держались крепко, гордость за отлично выполненную работу делала Валентина выше на голову, и начало творческой жизни можно было считать положенным. Всё осложнял и опоганивал зверский голод.


   Третьего дня Валька узнал о смерти старенького учителя по технике рисунка. Он не захватил его в стенах училища, зато познакомился с ним в больнице, где валялся после падения из двери в стене. Старик многому его научил.


   Валька ринулся на похороны, надеясь подкормиться на поминках. Но увы... Старика даже в церкви не отпели; батюшка провёл подобие службы прямо в зале морга, проводив в загробную жизнь десяток бездомных бедолаг; всех разом свезли на кладбище и зарыли в общей могиле. Инфлюэнца, ничего не поделаешь.


   Валька заторопился домой. Может, его там дожидается новый заказ. Или товарищ по приюту, Сергей Голованов, с которым он снимал угол, смастрячил что-нибудь на ужин. Ему-то хорошо, ученик повара всегда сыт. Но после работы его обычно проверяли – у поваров есть помощники, любимчики, и все от лишнего куска не откажутся.


   Так что чаще всего Головану, нахлебавшемуся щей на работе, приходилось с сочувствием прислушиваться к громким руладам, которые издавал пустой живот Вальки.


   Сильнее голода терзало чувство потери. Валька не виделся со стариком после больницы – выпускной курс, то-сё... Но его слова, которые слышал сквозь дурман и тошноту, когда отходил от хлороформа, до сих пор в ушах:


   – Карандаш – не вещь, а продолжение тебя самого; держи его не так крепко, как лопату, а легко, воздушно. Словно стрекозу за крылышко. Чувствуешь, как в нём что-то бьётся? Нет? Не беда, это чувство после придёт. Ага, вот так... Хорошо... Думаешь, карандаш послушен только тебе? Нет, в нём миллионы других жизней. И твоя задача – освободить одну из них...


   Год назад они поднимали Вальку с пропитанной потом постели, глушили дичайшую боль в боку и руках-ногах, несли прочь от больницы – к горам, которых он не видел никогда; к людям, которых ещё не встретил и которые его ещё не полюбили. К надежде на то, что до будущего, где Валька – гора средь людей, дотянуться точно так же легко, как до кончика своего носа.


   У старика тряслись руки, он уже много лет не мог держать карандаш. Но словами изображал такое, во что верилось больше, чем в слова докторов или бубнёж батюшки, в приход которого была включена клиническая больница при университете.


   Валька узнал о похоронах от слушателя подготовительных курсов Ефима Пузырькова, который собирался поступать на медицинский факультет, подрабатывал санитаром и жил в одном полуподвале с Воронцовым и Головановым. Он тоже был приютским, тоже пострадал после падения из окна. И вообще этот полуподвал напоминал пролетарско-разночинский Ковчег. Но иногда клетушки комнат наводили на мысли о тюрьме.


   – Слышь, Валь, старик-то, который за тобой в прошлом году ходил, скончался, – сказал Ефим.


   – Господи, помилуй... – перекрестился Валька и удостоился презрительного взгляда будущего врача: эскулапы, как известно, все сплошь безбожники, ибо душа при вскрытиях пока что не обнаружена. – Деда от старости колотило, а так-то он крепок был.


   – Инфлюэнца людей так и косит, инкубационный период минимален. Бригада санпросвещения пришла в ночлежку – четверо живых на сорок обитателей. Больница забита, три аудитории под койки заняли. Старые да малые первыми мрут. Среди интеллигенции тоже поветрие. Отец и мать, художники, уехали на выставку. Потом, как в их среде водится, бурное обсуждение всю ночь. Вернулись – трое детей, включая младенца, бабка и нянька мертвы. Тёмен народ, о гигиене и дезинфекции не слыхал, – осуждающе и важно заговорил Ефим, неизвестно для кого и с какой целью. Разве что лишний раз полюбоваться своей учёностью.


   Ефим год назад спас самого Вальку, который потерял сознание. Осмотрел беспамятного, поймал извозчика и отвёз в клинику. Врачи определили аппендицит и срочно прооперировали. А Селюгин, главный и лучший хирург, особо поблагодарил Ефима: если бы не его расторопность и знания, помер бы Валька. А ещё Сегюгин пообещал взять Ефима на свою кафедру после вступительных испытаний.


   Валька тогда попытался порадоваться за товарища и не смог: Ефимка из-за плохого питания и детских хворей был начисто лишён умственных качеств, необходимых для учёбы на врача. Но это не отменяло его предприимчивости, умения оказаться в нужном месте в нужную минуту, расторопности и неиссякаемой деловитости.


   С тех пор Ефимка важничал, приставал с осмотрами к жителям полуподвала. Иногда пристально, по-жандармски, всматривался в соседей, пытаясь уличить их в скрытой хвори.


   После разговора с Ефимом Валька чуть было не пустил слезу по старику-рисунщику: его рассказы об искусстве рисунка перешли в ту же область, где находились воспоминания об умерших отце, матери, тётеньке, Новый и Ветхий заветы, церковные службы и всё прочее.


   В Валькиной душе была ещё темница для того, что он видел в двухэтажном каменном доме. Но дверь туда он никогда не трогал. Ему казалось, что только коснись он её – лихоманки тотчас же вырвутся наружу.


   И вот горе случилось – даже проводить старика не удалось. И поесть на поминках тоже.


   В душевных и физических страданиях Валька добрался до дома, невысокого, длинного, чуть ли не на половину улицы, выкрашенного жёлто-зелёной краской, которая почему-то вызывала ассоциации с зубной болью. Спустился ко входу в полуподвал, толкнул тяжелейшую дверь. Взвыла строптивая пружина, иногда казавшаяся живой: в любую минуту, подчиняясь своему капризу, она могла рвануть дверь, хлопнуть ею по лбу или ободрать пальцы.


   В кишкообразном коридоре боролись друг с другом все отвратительные запахи мира. Валька не стал зажимать нос: лучше побыстрей принюхаться. Эх, каши бы сейчас!..


   Когда он добрался до их с Голованом угла, то поразился: на столешнице, утверждённой на ящиках, стояла миска. От неё поднимался аромат крупы, разваренной на молоке. На молоке! Надо же: несколько минут назад подумал о каше – и вот она!


   У голодного человека текут слюни, а у Вальки хлынули слёзы. Перед глазами заколыхалась душная темнота хлева, полоска света в прорези под крышей, пёстрый бок коровы. Послышалось треньканье белой животворной струйки о ведро... ласковые слова матушки, сказанные коровке-кормилице; помстился строгий её взгляд – ну, открывай дверь, пятилетний помощник.


   Валька опустился на лежанку, не смея взять чужую еду и обмирая от её запаха. Он чуть не продырявил глазами миску и не заметил худой фигуры, которая бесшумно возникла перед ним.


   – Поешь, Валентин. Светишься ведь от голодухи, – прошелестели слова Ирины, жены сапожника.


   Валька вздрогнул, поднял на неё глаза:


   – Лучше бы Даньке сготовила...


   Данькой все звали сапожникову дочку Данаю. Сосед имел склонность к искусствам: любил читать истории в календарях, слушал игру на балалайке и гармошке, приобретал на базаре картинки. Наверное, поэтому назвал единственную дочь именем греческой красавицы, матери героя Тесея.


   Ирина всхлипнула:


   – Ефим Даньку в больницу свёз.


   – Даньку? В больницу? Он что, спятил – она ж здорова?! – вскинулся Валька.


   – Заразилась где-то... – Ирина уже не смогла удержать слёзы. – Ефимка сказал, что гроза...


   – Какая ещё гроза? – возмутился Валька. – Слушай больше Ефимку. Семён-то знает?


   – Так он с Ефимом и дочкой поехал. Жду вот... А ты поешь, Ефимка сказал, что дочке дня два нельзя будет есть, только питьё кисленькое... – Ирина попятилась, продолжая объяснять: – Нельзя есть, когда лихоманка бьёт и болезнь грозой...


   – Какая ещё гроза?! Молниеносное развитие! Тёмный народ, никаких познаний в физиологии! – рявкнул за её спиной Ефим, потеснил Ирину, прошёл к столу, цапнул миску и строго вопросил: – Чья посудина?


   – Моя, – ответил Валька.


   Ефим без ложки, через край, хлебнул, перевёл дух, блаженно помотал головой и присосался с концами к жидкой каше.


   Ирина ушла к себе и о чём-то громко заспорила с вернувшимся мужем. Спор перерос в ссору. Иринины башмаки протопали по коридору, а Семён ввалился к соседям.


   – Слышь, дохтур, моя-то в больницу собралась. Не понимает, что зараза набрасывается на людей, как коршун на цыплят. Мне сказали: езжайте домой и ждите исхода. В случае нужды вызовут.


   Разрумянившийся сытый Ефим показал полную готовность бороться с темнотой населения и вышел за Семёном. Его зычный голос вызвал эхо в низких сводах коридора.


   А в глазах Вальки всё стояло и не исчезало худенькое личико соседской девчонки. От этого в сердце заводился зубастый жучок-сердцеед и начинал точить мышцу, гнавшую кровь по телу. Этого жучка не убить и не прогнать.


   Данька была единственным ребёнком в пролетарско-разночинском «ковчеге». Нет, младенцы, конечно, появлялись время от времени; вселялись и жильцы с детьми постарше. Но тёмные камни, холод и сырость быстро давили молодую поросль. То и дело из каменного жерла выносили маленькие гробы, ставили их на похоронные дроги, и очередной жилец, у которого недостало сил вырасти, покидал «ковчег». Вальке даже в голову не приходило поискать причину детской смертности вне условий, так сказать, среды, которая, по убеждениям того же Ефимки, формирует, воспитывает и губит человека.


   Всё в Вальке бунтовало, когда он слышал про эту среду. Не может Данька быть кем-то вроде мокрицы, которые беспрестанно плодились в их доме «под влиянием среды». Нет! Данька – хилое, малокровное, плаксивое создание, но не мерзость. Человек. Будущая мать героя.


   Однако стоило признать, что «ковчег» вовсе не годен для жизни ребятишек. Валька дарил дочке сапожника рисунки букетиков, облаков на небе, котят и щенков, сказочных домиков; видел, как в серых глазёнках появляется блеск, а на анемичных щеках проступает румянец; слышал, как она воркует в своём углу с самодельными куклами, объясняя им, что изображено на обрывке бумаги... Видел, слышал и клялся сделать что-нибудь для таких вот Данек.


   Валька схватил перетянутую бечёвкой вязку бумаги, которую приказчики используют для кульков и свёртков. А чего добру пропадать? Для набросков и зарисовок годится...


   Даньке сейчас плохо, её худенькое тельце треплет горячка. Нужно перенести на листы, исковерканные изломами и помятые, те горы, о которых он говаривал когда-то со стариком-рисунщиком в больнице. Ему тогда становилось легче. И, когда он навестит Даньку в больнице с рисунками, она ощутит прохладу, высоту и вольный ветер.


   Образы, которые создавались карандашом на обёрточной бумаге, делали руку самостоятельной, посылая в мозг частые и сладостные сигналы. И он откликался на них ощущением влажной свежести, острых уколов мельчайших льдинок, обжигающе морозного прикосновения скал к щеке... Старикова, а потом и Валькина фантазия обретала плоть, цвет, запах. Она была ещё более живой, потому что воплощалась для больного ребёнка.


   Валька не сразу понял, что половина лица онемела от затрещины, а рядом с ним обрыдался пьяный Семён.


   – Дядь Сёма, ты чего? – как маленький, протянул Валька, хотя не ощутил ни обиды, ни боли, до такой степени его поглотила работа над рисунком.


   – А-а-а... Изгаляешься, художник чёртов! Глумишься! Так и убил бы стервеца! – вызверился Семён и помахал рукой, показывая, как она чешется прикончить Вальку.


   – За что, дядь Сёма? – уже осознав реальность, возопил Валька.


   – Маки твои... васильки... – залился обиженными слезами Семён, только что трясшийся от ярости. – Обсыпались!


   Валька вздохнул тяжко. Увы, судьба росписи по штукатурке была ему известна из курса истории живописи. Достаточно небольшого изменения температуры, неподходящей для штукатурки техники. А этот полуподвал... вентиляция нулевая, сырость от стирок и готовки, миазмы человеческой жизнедеятельности.


   Он всё же поднялся и прошёл в комнату сапожника. И застыл.


   У «тёплой» стены, где стояла детская кроватка, сияла сине-красная россыпь лепестков. Штукатурка была серой, некачественной, грубо и неправильно наложенной. Но целой! И без единого цветового пятна.


   Валька подошёл к лепесткам, которые выглядели вполне себе живыми, не известковыми, нагнулся, поворошил россыпь, помял пальцами желтенькую ленточку – такими были перевязаны букетики маков и васильков. Взял горсть и подбросил вверх. Лепестки беззвучно осыпались на пол. Он прекрасно помнил спасение из лихоманьего дома, дверь с четвёртого этажа... Всё повторилось.


   Подпись «Валь Ворон» неприятно взбудоражила жирными коричневыми линиями, словно вонзилась в мозг, обвиняя в обмане. Вот, мол, чем заканчиваются для других твои ожившие фантазии. Валька бросился в комнату за красками и кистями. Под угрозы и пьяные рыдания Семёна набросал ещё несколько букетиков.


   Сапожник подошёл к стене, размазал пальцем одну из ленточек на маках. Сел у ног Вальки, вздохнул и вдруг от удивления повалился на бок: жёлтая ленточка размоталась, букетик распался, маки покорно улеглись на полу.


   Семён растерянно уставился на них и сказал:


   – Даная моя цветочки любит.


   Потом поднял замутневшие от злобы глаза на Вальку:


   – А ну, рисуй заново. Рисуй, пока руки не отвалятся. Может, эти цветы и Данькина судьба как-то связаны. Рисуй, я сказал!


   И сжал пудовые кулачищи.


   Валька размышлял в какой-то лихорадке, в которой не было места угрозам сапожника, а было настоящее благоговение человека перед чудом. Или загадкой без решения, как сказал бы о чуде Ефим или кто-нибудь из преподавателей училища.


   Валька тронул плечо Семёна, тихо сказал:


   – Дядя Семён, ты прав. Связаны, ой как связаны Данькина жизнь и эти маки с васильками. Только ведь рисовать их раз за разом бесполезно. Ты побудь пока здесь, а я быстро...


   И бросился в свой угол.


   Чадящий рожок в коридоре освещал порог, а за ним начиналась тьма. Валька и Голован привыкли к ней: керосин-то для лампы был дорог. Иногда казалось, что нужда приучает их видеть в темноте, как кошек. Но сегодня...


   На не покрытом досками каменном полу (хозяин заботился исключительно о комнатах, постояльцы углов его не интересовали) лежала... Ловчая сеть! Не сеть, конечно, а переплетение чернейших, чернее любого мрака, «верёвок». Причём было ясно, что они не материальны, а протянуты из глубин первородной ночи.


   Валька остановился и осторожно вернул на место уже занесённую для шага ногу. Как быть? Вот увидел бы его сейчас Ефимка, довёл бы до истерики насмешками. Или до потасовки. Но Ефимке-то не приходилось убивать уже мёртвую Потычиху вилами, убегать от лихоманок. Умирать вместе со всеми и так же воскресать.


   Раздалось басовитое гудение, и Валькину щёку обдало ветром. Крупная муха, размером с осу, не меньше, пронеслась в их с Голованом закуток.


   Уж Вальке-то были знакомы такие мухи! Они означали появление вожделенного приступа творчества, когда из распахнувшихся райских дверей к человеку рвётся созидание. А творчество – это чудо, и оно каким-то непостижимым образом меняет реальность.


   Муха, недовольно завывая, сделал три круга по крохотному закутку, врезалась несколько раз в стены и приземлилась на камень пола, стала чистить лапы.


   Чёрная тень (ведь не могли же тени из Преисподней обладать свойствами предмета?) вдруг колыхнулась. Одна из «верёвок», ближайшая к мухе, обросла «ворсинками», которые закопошились, вытягиваясь.


   – Кыш! – хотел крикнуть Валька на муху-дурочку, которая самозабвенно натирала лапы, но голос исчез. Как в ту ночь, когда его терзала глотошная.


   «Верёвка» набросилась на муху, и вот уже сквозняк вымел прочь слюдянистые крылышки.


   Сквозняк? Кто-то открыл входную дверь. Серёге время возвращаться. Нет, только не он!


   Но это был Голован собственной персоной. Щёки разрумянились. Значит, сегодня официанты снова угостили его недопитым вином.


   – Валентин! Гуляем! – завопил друг, вытаскивая из-за пазухи газетный свёрток.


   – Стой, Голован, не двигайся! – хрипло крикнул Валька, у которого прорезался голос.


   – Не двигайся?! Хахаха! – загорланил Голован. – Да я спляшу!


   И он к свёртку добавил шкалик зелёного стекла из кармана.


   Но тут же шлёпнулся. И виной тому был не хмель, а толстая чёрная петля на ноге.


   Валька бросился к другу, собираясь распутать его ногу, пусть даже эта петля сожжёт его руки. Но «ловчая сеть» оказалась проворнее. С быстротой мысли она захлестнула Серёгино горло, рывками заставляя его запрокинуть голову. «Ворсинки» впились в кожу и разбухли, запульсировали. Валька оцепенел от ужаса, наблюдая, как Серёгина кожа белеет, синеет, истончается. А сквозь неё проступает фиолетово-чёрный цвет, какой имели тела людей в морге. Ефимка сводил туда Вальку пару раз, думал напугать, но не вышло. В училище их водили в морг на занятия. Натурщики-то дороги!


   Святые угодники, о чём он думает! Его друга, брата пожирает чёртова сеть, а он рассуждает о цвете кожи! Было ли это блаженное забвение, или защитная реакция, или вечное Валькино оторопение, неизвестно. «Сеть» обвила тело Голована. Выпила, растворила даже одежду и грубые башмаки. Остались только подмётки, пуговицы, крестик да горсть монет. Голован, оказывается был состоятельным.


   Чёрный кокон сыто изгибался, всё медленнее и медленнее.


   – Заснёт, – подумал Валька и перестал думать о чём-либо.


   Метнулся к лампе, подхватил коробок, в котором гремели три последние спички. Моментально, со скоростью «верёвок» самой сети, плеснул на кокон керосина, шоркнул спичкой о шершавый бок коробка. Головка отсырела и отвалилась.


   Кокон стал извиваться быстрее.


   Валька сломал вторую спичку, но третья зажглась. Глядя на огонёк зеленоватого пламени, Валька взмолился всем Богам, чтобы взяли на небо душу Сергея Голованова.


   И бросил горящую спичку на кокон, который уже освобождал «верёвки».


   На полу самого дешёвого и плохого жилья вспыхнул погребальный костёр. Бездымно и без запаха он унёс то, что осталась от несчастного Голована. И иссяк без следа.


   Но где-то далеко, вне восприятия обычного человека, заворчало, закипело то, что Валька уже мог видеть и слышать. И он понял угрозу – те, кого он любит, пойдут на закуску. А потом настанет очередь самого Вальки.


   Да и пошло оно всё к чертям! Пусть его сожрут, сожгут, сгноят – ему всё равно! Пока там что-то клубится, собирается с силой, Валька сам объявит войну.


   Сначала он вызовет этих чёртовых лихоманок, одна из которых терзает Даньку. Он такое им устроит!


   Он отвоюет право цвести макам и василькам, а маленькой Данае – жить.


   Как он был глуп, что все эти годы позволял лихоманкам быть, что превратил себя в тюрьму, склеп, живое хранилище смерти. Думал: если похоронить зло, не трогать его, то оно исчезнет. А сейчас он прозрел и думает по-другому.


   Открыть тюрьму зла, чтобы убить его и выжить самому.


   Освободить зло, дать ему зримый облик, чтобы спасти других.


   Валька схватил бумагу и карандаши. Он бешено работал, грифель шуршал по бумаге, листы валились на пол. Ну где же вы, лихоманки с чешуйчатыми лапами и сгнившими мордами?


   Чудища на рисунках могли ввергнуть в ужас обывателя, но они оставались всё теми же рисунками – фиксировавшими, но не оживлявшими. Иллюзией, и не более.


   Валька бессильно опустил руки.


   Вспомнил глотошную, маму под рогожей, запятнанной кровью, покойника-дядю на берегу реки. Тела с раскинутыми руками и подвёрнутыми ногами внизу. Кровавые нимбы вокруг детских голов. Госпиталь. Вину перед стареньким учителем.


   Вспомнил и чёртову Потычиху, её дремучее невежество в попытках обуздать или убить нежить, охочую до чужих жизней.


   Рядом раздался глухой треск, с каким лопается кость человека. Ещё один, ещё...


   Валька поднял глаза: к нему двигались лихоманки, отталкивая и ломая друг друга в слепой непреодолимой жажде дорваться до пищи.


   Вот красноглазая глотошная. В её когтях запуталась гробовая обшивка. Из широко распахнутой пасти свесилась тёмная с прозеленью детская ручонка, пальчики которой ещё сведены предсмертной судорогой.


   А вот с провалившимся носом и гнойными культями проказа. Вместо глаза – громадная грануляция с белой коркой. Другой сочится розоватой слезой.


   И за ними ещё – с набухшими гноем бубонами, лилово-чёрными метками на жёлтой коже; исторгавшая из ноздрей и рта клубы едучей пыли; мокнувшая разноцветными язвами; покрытая чёрными отслаивавшимися корками...


   Ну, Валька своего добился. Вызвал. И что дальше? Его сейчас сожрут, и пойдёт дальше полыхать мор и чумы, и проказы, и приснопамятной дифтерии.


   Скоро всё пространство кишело тварями. Валька уже не думал ни о бое, не о спасении. Лишь о том, как бы умереть без сильных страданий. Чем скорее, тем лучше.


   Однако руки сами стали хватать листы с рисунками и рвать их в клочья. Плотная обёрточная бумага противилась, карандашные линии шевелились, как живые.


   Прочь, прочь, сгиньте!


   Валька уже сам не понимал, где он находится, жив он или мгновения борьбы с неподатливой бумагой – всего лишь бред угасшего сознания.


   Он очнулся среди бумажного крошева, с зажатым в ладони последним изображением лихоманки. В воздухе стоял запах тления. Голова была ясна, тело в полном порядке.


   Валька прошёл к соседям, где храпел Семён, зачистил один из слоёв штукатурки, стал тщательно выводить букетик васильков. Без пляски воображения, без неистовых дум, без бури чувств – потому, что должен. Потому что его работа очень важна.


   Цветы получились что надо – лучше живых.


   А вскоре Ирина внесла дочь Данаю. Девочка была очень слаба, но жива. Она беспрерывно просилась домой, и врачи отпустили: болезнь отступила так же быстро, как и набросилась.


   Данька прослезилась, глядя на единственный букетик над кроватью, напилась морсу и заснула.


   А Ефим не пришёл ни на следующий день, ни через три дня. Его унесла инфлюэнца, молниеносная форма. Поборник санпросвещения народа умудрился заразиться от чужой посудины.


   А Вальку на время поместили в больницу: он не мог приостановить работу ни на минуту. Нужно было добраться до тех далей, где теперь находится Голован. Если не вызволить, так хоть попросить прощения.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю