Текст книги "Малый не промах"
Автор книги: Курт Воннегут-мл
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
И не зря они рыдали. Их сына Джулио убили в Германии.
* * *
На рассвете, когда мама еще спала, мы с отцом и Феликсом пошли на стрельбище Мидлэндского клуба рыболовов и охотников, как и сотни раз прежде. Это был такой утренний воскресный ритуал. И хотя мне было всего двенадцать лет, я уже умел стрелять из револьверов, из ружей, из винтовок любого образца. И многие другие отцы тоже пришли с сыновьями, и все палили без устали.
Помню, там был начальник полиции Фрэнсис Кс. Морисси со своим сыном Бакки. Морисси был приятелем отца и шел охотиться на гусей вместе с ним и Джоном Форчуном в 1916 году, в тот день, когда пропал старый Август Гюнтер. Только недавно я узнал, что именно Морисси убил старика Гюнтера. Он нечаянно выпалил крупной дробью в футе от головы Гюнтера.
Голову как ветром сдуло.
И отец вместе с остальными, не желая, чтобы этот несчастный случай исковеркал всю жизнь Морисси – такое ведь с любым может стрястись, – пустил тело Гюнтера вниз по течению Сахарной речки.
* * *
В то утро мы с отцом и Феликсом никакого особенного оружия с собой не взяли. Так как Феликсу вскоре предстояло отправляться на фронт, мы взяли только винтовку «спрингфилд». Такие винтовки в американской пехоте уже сняли с вооружения и заменили винтовкой «гаранд». Но винтовками «спрингфилд» еще пользовались снайперы – у них был особенно точный бой. В это утро все стреляли отлично, но я стрелял лучше всех, и меня за это наперебой хвалили. Но лишь после того, как я в тот же день нечаянно застрелил беременную женщину, меня наградили прозвищем Малый Не Промах.
* * *
Но все-таки в это утро один приз я выиграл. После стрельбы отец сказал Феликсу:
– Дай-ка своему братцу Руди ключ.
Феликс удивился:
– Какой еще ключ?
И тут отец назвал то помещение, которое для меня с самого детства было все равно что святая святых. Сам Феликс получил ключ от него только в пятнадцать лет, а я до этого ключа даже никогда и не дотрагивался.
– Дай ему, – сказал отец, – ключ от оружейной комнаты.
* * *
Разумеется, я был слишком мал, чтобы мне можно было доверить этот ключ. Даже Феликсу рано было давать этот ключ в пятнадцать лет, а мне-то было всего двенадцать. Но когда я застрелил беременную женщину, выяснилось, что отец даже не помнит, сколько мне лет. Когда пришла полиция, я слышал, как отец сказал, что мне уже шестнадцать или около того.
Дело в том, что я для своих лет был очень высокого роста. Тогда и теперь рост среднего американца – меньше шести футов, а во мне было полных шесть. Вероятно, мой гипофиз на некоторое время взбунтовался, а потом пришел в норму. Я не вырос уродом – если не считать того, что меня наградили клеймом дважды убийцы, – потому что с возрастом сверстники догнали меня в росте.
Но в те годы я был ненормально высок для своего возраста и неимоверно худ. Наверное, я пытался стать каким-то суперменом, но раздумал – уж очень неодобрительно к этому отнеслись все окружающие.
* * *
После того как мы вернулись домой из Клуба рыболовов и охотников – я все время чувствовал ключ от оружейной, словно он вот-вот прожжет дыру в кармане, – дома мне еще раз напомнили, что пора стать настоящим мужчиной, потому что Феликс уезжает. Мне пришлось отрубить голову двум цыплятам, которых собирались зажарить на ужин. Это была еще одна привилегия Феликса, и он частенько заставлял меня смотреть, как это делается.
Местом казни был пень от старого каштана, под которым давным-давно завтракал отец со старым Августом Гюнтером в тот день, когда братья Маритимо прибыли в Мидлэнд-Сити. Там еще стоял мраморный бюст на пьедестале – ему тоже приходилось на это смотреть. Бюст был вывезен в числе других трофеев из поместья фон Фюрстенбергов в Австрии. Это был бюст Вольтера.
Перед казнью цыплят Феликс изображал Верховное Божество. Он возвещал своим густым басом: «Если желаете сказать последнее слово – говорите!» или «Взгляните на сей мир в последний раз!» – и так далее. Сами мы кур не держали. Каждое воскресенье утром сосед-фермер приносил пару цыплят, и их смотровые глазки мигом захлопывались под острой секирой в деснице Феликса.
Теперь, когда Феликс торопился на поезд до Колумбуса, а там ему надо было еще пересесть на автобус до Форт-Беннинга в Джорджии, я должен был сделать это вместо него. И я схватил куренка за ноги, и шлепнул его на плаху, и пропищал тоненьким, как грошовый свисток, голоском: «Взгляни на сей мир в последний раз!»
И покатилась цыплячья голова.
* * *
Феликс поцеловал маму, пожал руку отцу и сел в поезд на нашей станции. А мы с мамой и отцом заторопились домой, потому что ждали к ленчу весьма именитую гостью. Это была сама Элеонора Рузвельт, супруга президента США. Она объезжала военные заводы в захолустье, чтобы поднять дух рабочего люда.
Когда в Мидлэнд-Сити приезжал именитый гость, его или ее непременно приводили в студию моего отца – достопримечательностей в нашем городе было маловато. Обычно к нам в Мидлэнд-Сити приезжали лекторы, музыканты, певцы, которых приглашала Христианская ассоциация молодых людей. Я видел Николаса Мэррея Батлера, ректора Колумбийского Университета, – я был тогда совсем мальчишкой, – и Александра Вулкотта, знаменитого радиокомментатора, писателя и остряка, и рассказчицу Корнелию Отис Скиннер, и виолончелиста Григория Пятигорского, и так далее.
Мы знали, что миссис Рузвельт начнет свою речь, как и все прочие: «Не верится, что я и в самом деле приехала в Мидлэнд-Сити, в Огайо».
Чтобы в студии пахло красками, как в настоящей студии художника, отец нарочно капал на заслонки воздушного отопления скипидар и льняное масло. Когда гость входил в студию, там уже звучала классическая музыка – отец всегда выбирал пластинки с записями классики (но только не немецкой, по крайней мере с тех пор, как он решил, что быть нацистом все-таки не совсем прилично).
У отца еще сохранились импортные вина – их подавали даже во время войны, а к ним сыр «Лидеркранц», и отец обязательно рассказывал, как его изобрели.
Кормили у нас превосходно, даже когда наступили военные времена и мясо выдавалось строго по карточкам: Мэри Гублер отлично умела приготовить не только всякую рыбу, которую ловили в Сахарной речке, но и мясные отходы, которые продавали без карточек, потому что все считали их несъедобными.
* * *
Рагу из требухи по рецепту Мэри Гублер. Взять свиные кишки, нарезать небольшими кусочками, хорошо промыть, часто сменяя воду, пока не сойдет весь жир.
Варить около трех-четырех часов с луком, травами, чесноком. Подавать с зеленью и овсяной кашей.
* * *
Мы угощали Элеонору Рузвельт именно этим блюдом, когда она приехала к нам в День матери в 1944 году – рагу из требухи по рецепту Мэри Гублер. Ей это блюдо очень понравилось, и, так как она была настоящей демократкой, она пошла на кухню и долго разговаривала с Мэри Гублер и другой прислугой. Конечно, при ней, как водится, вертелись агенты секретной службы, и один из них спросил моего отца:
– А у вас, говорят, большая коллекция огнестрельного оружия?
Видно, агенты секретной службы о нас все разнюхали. И им, конечно, было известно, что некогда мой отец очень почитал Гитлера, но потом его отношение к фюреру, надо думать, коренным образом изменилось.
Тот же агент секретной службы спросил, что это за музыку играет наш патефон.
– Это Шопен, – сказал отец. И когда этот агент открыл рот, чтобы задать еще один вопрос, отец догадался, что именно он хочет узнать, и перебил его: – Шопен – поляк, – сказал отец. – Поляк – слышите? – поляк!
Кстати, только сейчас, когда мы с Феликсом тут, в Гаити, сравнивали наши воспоминания, мы поняли, что всех наших знатных гостей заранее предупреждали, что наш отец никакой не художник. Потому, что никто из них никогда не просил отца показать какие-нибудь свои работы.
* * *
А если бы кого-то забыли предупредить или у гостя хватило бы нахальства попросить отца показать ему свои произведения, тот, наверное, показал бы небольшое полотно, стоявшее на грубо сколоченном мольберте. На этот мольберт можно было поставить холст размерами приблизительно 2,5 на 3,5 метра. И, как я уже говорил, этот мольберт по ошибке легко было принять за гильотину, особенно в комнате, увешанной всяким старинным оружием.
Маленькое полотно, повернутое обратной стороной к посетителям, смахивало на упавший нож гильотины. Это был единственный холст, и других холстов на мольберте я никогда не видал за все наше существование на этой планете вместе с отцом; но, вероятно, некоторые гости все же не постеснялись заглянуть на ту сторону. Кажется мне, что миссис Рузвельт заглянула. И я уверен, что агенты секретной службы – тоже. Им-то надо было всюду сунуть свой нос.
А увидели они на холсте только причудливо и дерзко разбросанные мазки, достойные подающего надежды художника; тогда отец жил в довоенной Вене и ему было всего двадцать лет. Это был набросок – нагая натурщица в студии, которую отец снял, съехав от своих венских родственников. В студии был верхний свет. На столе, покрытом клетчатой скатертью, стояло вино, сыр и хлеб.
Ревновала ли его мама к этой голой натурщице? Конечно, нет. Этого и быть никак не могло. Когда отец начинал эту картину, маме было всего одиннадцать лет.
* * *
Этот набросок был единственной работой моего отца, какую мне довелось видеть. В 1960 году, когда отец скончался и мы с мамой переехали в наш крохотный трехкомнатный «нужничок» в Эвондейле, мы повесили картину отца над камином. Этот самый камин и стал причиной маминой смерти, потому что каминная доска была сделана из радиоактивного цемента, оставшегося от программы «Манхэттен» – программы создания атомной бомбы во время второй мировой войны.
Я думаю, этот набросок еще валяется где-нибудь в нашей конурке, потому что Мидлэнд-Сити теперь находится под охраной Национальной гвардии. А для меня этот этюд имеет особое значение. Он служит доказательством того, что мой отец хоть на минуту в ранней-ранней юности почувствовал, что себя самого и собственную жизнь он может воспринимать всерьез.
Я словно слышу, как он, глядя на свой многообещающий набросок, с удивлением говорит сам себе:
– Боже ты мой, а ведь я все-таки художник!
Но он ошибался.
* * *
И вот за тем ленчем, когда мы поели потрохов и запили их черным кофе с крекерами и сыром «Лидеркранц», миссис Рузвельт рассказала нам, с какой гордостью, как самоотверженно и напряженно работают все – даже женщины – у конвейера по сборке танков на заводе «Грин даймонд». Там они трудились денно и нощно. Даже во время ленча в День матери стены отцовской студии тряслись от грохота проходящих танков. Танки шли на полигон, расположенный на месте бывшей молочной фермы Джона Форчуна, где потом братья Маритимо построили целый поселок «нужничков», получивший название Эвондейл.
Миссис Рузвельт знала, что Феликс только что ушел в армию, и она сказала, что просит бога хранить его. Она сказала, что ее мужу горше всего сознавать, что победа достигается ценой стольких жертв, стольких молодых жизней.
Как и отец, она тоже подумала, что мне уже шестнадцать лет – ее сбил с толку мой высокий рост. Во всяком случае, она решила, что меня тоже вот-вот должны забрать в армию. Но она надеялась, что до этого дело не дойдет. А я надеялся, что до того мой голос успеет огрубеть. Она сказала, что после победы мир обновится, жизнь станет чудесной. Всем, кто нуждается в пропитании, в лечении, окажут помощь, и люди будут свободно высказывать вслух все, что они думают, будут по своей воле выбирать себе религию, какая им придется по душе. Ни одно правительство не посмеет творить беззаконие, потому что против него тогда сплотятся все государства в мире. Вот почему никогда не будет никакого нового Гитлера. Его раздавят, как клопа, не успеет он оглянуться.
Тут отец спросил у меня, почистил ли я винтовку «спринг-филд». Это была теперь моя обязанность – выдав ключ от оружейной комнаты, на меня возложили обязанность чистить все оружие.
Теперь Феликс уверяет, что отец считал это такой честью и сделал из ключа какой-то фетиш только потому, что ему самому было просто лень хоть разок почистить ружье.
* * *
Помню, что миссис Рузвельт вежливо осведомилась, умею ли я обращаться с огнестрельным оружием. Мама тоже в первый раз услыхала, что отец дал мне ключ от оружейной комнаты.
Отец объяснил им, что мы с Феликсом умеем пользоваться огнестрельным оружием малого калибра лучше, чем большинство военнослужащих, и повторил то, что твердят обычно все члены Национальной стрелковой ассоциации: как прекрасна и естественна эта влюбленность каждого истинного американца в огнестрельное оружие. Отец добавил, что стал нас обучать стрельбе с такого раннего возраста, чтобы осторожность стала нашей второй натурой.
– Никогда у моих мальчиков не будет несчастных случаев при пользовании огнестрельным оружием, – сказал он, – потому что уважение к оружию вошло в их плоть и кровь. Я ничего не возразил, но сильно сомневался в том, что наш Феликс и его приятель Бакки Морисси – сын начальника полиции – достаточно осторожны с огнестрельным оружием. Уже по крайней мере года два Феликс и Бакки без ведома отца брали любое оружие из его коллекции, стреляли ворон, садившихся на кладбищенские памятники, прерывали телефонную связь, расстреливая изоляторы на столбах вдоль Шепердстаунского шоссе, и одному богу известно, сколько почтовых ящиков они пробили по всему штату; а однажды они даже устроили стрельбу по стаду овец возле пещеры Святого чуда.
Мало того, после большого футбольного матча в День благодарения между командами Шепердстауна и Мидлэнд-Сити шепердстаунские головорезы поймали Феликса и Бакки, когда те возвращались домой со стадиона, и хотели их избить, но Феликс распугал всю шайку, выхватив из-за пояса спрятанный под курткой заряженный автоматический кольт.
Шутить он не любил.
* * *
Но, хвастаясь нашей осторожностью, отец ничего не знал об этих проделках. И когда миссис Рузвельт отбыла, он послал меня в оружейную и велел безотлагательно вычистить винтовку «спрингфилд».
Для всех этот день был праздником матери, а я в этот день прошел обряд посвящения в мужчину, хотя вряд ли дорос до этого. Но я собственноручно убил цыплят. Я стал хозяином склада, где хранилось столько оружия и боеприпасов. Как же мне было не гордиться! Надо было хорошенько почувствовать и осмыслить, чего я достиг. У меня в руках была винтовка «спрингфилд». Ей было любо лежать у меня в руках. Она и была создана по руке настоящего мужчины.
Мне так полюбилась эта винтовка – а она полюбила меня за то, что я утром так здорово стрелял из нее, – что я, не выпуская ее из рук, поднялся по стремянке на самый верх, в купол. Мне хотелось сидеть там в одиночестве, смотреть с высоты на крыши города, думать о том, что мой брат, может быть, пошел на смерть, слушать и ощущать всем телом, как внизу на улице грохочут танки. Ах, сладостная тайна жизни!
У меня в нагрудном кармане осталась обойма с патронами. Она лежала там с утра. Приятно было чувствовать ее. Я вложил обойму в магазин винтовки, потому что знал – ей это очень нравится. Она с жадностью глотала эти обоймы.
Я двинул затвор вперед, дослал патрон, и он ушел в патронник. Я закрыл затвор. Теперь винтовка была заряжена боевым патроном, и курок был взведен.
Для такого опытного стрелка, как я, ничего опасного тут не было. Я мог спустить курок не до конца, не дать ему ударить по капсюлю. А потом я бы еще раз щелкнул затвором, и боевой патрон отлетел бы в сторону, как стреляная гильза. А я вместо этого нажал на спуск.
10
Элеонора Рузвельт, вся в мечтах о светлом будущем, уже подъезжала к другому городку, чтобы укрепить дух рабочего люда. Конечно, выстрела она и не слыхала.
Мама и отец слышали, как я выстрелил. И соседи тоже слышали. Но никто не понял – то ли это выстрел, то ли нет: все заглушали грохот и выхлопы танков. Эти новые машины, впервые нажравшиеся бензина, давали очень громкие выхлопы.
Но отец поднялся наверх – посмотреть, все ли у меня хорошо. Мало сказать хорошо! Я был на седьмом небе. Я услышал шаги отца, но мне было не до него. Я все еще стоял у оконца в куполе, сжимая в руках винтовку «спрингфилд».
Отец спросил меня, слышал ли я выстрел. Я сказал:
– Да.
Он спросил: кто стрелял? Я сказал:
– Не знаю.
Не спеша, спокойно я сошел вниз по лестнице. Теперь у меня есть своя тайна. Буду, как сокровище, хранить в памяти выстрел из винтовки «спрингфилд» над крышами нашего города.
Я никуда не целился. Не помню, задумался ли я о том, куда же попала пуля. Во всяком случае, я считал себя безупречным стрелком. Раз я ни во что не целился, значит, я ни во что и не попал.
Пуля для меня была чисто символической. А разве символ может кого-нибудь ранить? Для меня она была просто символом того, что я уже расстался с детством, стал настоящим мужчиной.
Почему же я не стрелял холостым патроном? Может быть, тогда выстрел стал бы символом чего-то совсем другого?
* * *
Я выбросил гильзу в корзинку, куда бросали все стреляные гильзы; их потом отдавали в утиль. Гильза стала членом великого военного братства «Безымянных стреляных гильз».
Я разобрал винтовку, вычистил ее как следует, снова собрал – это я умел делать даже вслепую – и поставил на место.
Винтовка была моим лучшим другом.
Я вернулся к сидевшим внизу взрослым. Оружейную комнату я тщательно запер. Не всякому можно доверять все эти ружья. Не каждый умеет с ними обращаться. Есть же такие дураки, которые ни черта не смыслят в огнестрельном оружии.
* * *
После визита миссис Рузвельт я помог Мэри Гублер убрать со стола. Никто не замечал, что я помогаю нашей прислуге. Слуги у нас всегда были, но их считали невидимками. Мама и отец никогда не интересовались, кто их обслуживает, кто приносит и уносит все, что надо.
Конечно, я вовсе не был похож на девчонку. Никогда, никогда меня не тянуло вырядиться, как девчонка; к тому же я был хорошим стрелком, играл в футбол, в бейсбол и так далее. Разве странно, что я любил готовить? Лучшими поварами в мире всегда были мужчины.
В тот раз на кухне, после визита миссис Рузвельт, пока наша повариха Мэри Гублер мыла посуду, а я вытирал, Мэри сказала, что сегодня самый знаменательный день в ее жизни. Она видела миссис Рузвельт и будет об этом рассказывать детям и внукам, и такого дня ей уже не видать. Таких великих событий в ее жизни никогда больше не будет.
У парадного входа раздался звонок. Конечно, большие ворота каретника были заперты на засов и на замок уже год – после того дурацкого случая с бедняжкой Селией Гилдрет. Теперь к нам опять входили через обыкновенную дверь.
Я услышал звонок и открыл. Ни мама, ни отец никогда сами дверей не открывали. За дверью стоял начальник полиции Морисси. У него был очень встревоженный и очень таинственный вид. Он сказал, что не хочет заходить, чтоб не тревожить мою маму, и попросил меня незаметно вызвать отца к нему, поговорить. Сказал, чтобы я тоже присутствовал при этом разговоре.
Даю честное слово: я и не подозревал, что стряслось какое-то несчастье.
Я вызвал отца. Значит, у нас с ним и с начальником полиции Морисси есть свои мужские дела, такие дела, о которых женщинам лучше не знать. Все равно они наверняка ничего не поймут. Я как раз вытирал руки чайным полотенцем.
А сам Морисси, как я узнал после – тогда я еще ничего не подозревал, – был повинен в убийстве: это он случайно, в молодости, застрелил из ружья Августа Гюнтера.
Теперь он тихо сообщил отцу и мне, что Элоиза Метцгер, беременная жена заведующего отделом городских новостей газеты «Горнист-обозреватель» Джорджа Метцгера, только что убита выстрелом из винтовки – она пылесосила ковер в спальне для гостей на втором этаже их дома на Гаррисон-авеню, в восьми кварталах от нас. Стекло пробито пулей.
Внизу домашние забеспокоились, услышав, что пылесос гудит и гудит на одном месте.
Начальник полиции Морисси сказал, что смерть миссис Метцгер была мгновенной, так как пуля попала ей прямо в лоб. Боли она не почувствовала. Она даже не узнала, что ее сразило.
Пулю подняли с пола спальни; это была пуля в медной оболочке, и она осталась целехонька, хотя и пробила стекло и голову миссис Метцгер.
– Послушайте, я спрашиваю вас обоих как старый друг вашей семьи, – сказал Морисси, – пока не началось официальное расследование и я для вас просто человек, да еще семейный: скажите, никто из вас не знает, откуда примерно час тому назад могла взяться винтовочная пуля калибра семь и шестьдесят две сотых в медной оболочке?
Я умер.
Но остался в живых.
* * *
Отец точно знал, откуда взялась пуля. Он слышал выстрел. Он видел меня на верху лестницы, в куполе, с винтовкой «спрингфилд» в руках.
Он со свистом втянул воздух сквозь крепко сжатые зубы. Такой звук издавали мученики, когда их пытали. Он сказал:
– Господи!..
– Да, – сказал Морисси. Видно было, что он понимал: все равно проку не будет, даже если нас строго накажут за этот несчастный случай – такое ведь с любым может стрястись.
Конечно, он со своей стороны сделает все, что в его сипах, чтобы все в городе поняли, что это просто несчастный случай. Может быть, даже удастся убедить людей, что пуля прилетела неизвестно откуда.
Все знают, что не у нас одних в городе есть винтовка калибра 7,62 мм.
Я немного ожил. Взрослый, облеченный властью человек, сам начальник полиции, верит, что я ничего плохого не сделал. Просто мне не повезло. Такое несчастье со мной больше никогда не повторится. Это уж точно.
Я перевел дух. Я ему поверил.
11
Значит, все будет в полном порядке.
Я твердо уверен, что и жизнь отца, и жизнь моей матери, и моя жизнь была бы в полном порядке, если бы отец не сделал того, что он сделал в следующую минуту.
Он полагал, что при своем положении в обществе он обязан вести себя благородно, ничего другого ему не остается.
– Стрелял мой сын, – сказал он, – но виноват один я.
– Постой, Отто, погоди минутку, – предостерег его Морисси.
Но отец уже сорвался с места и кинулся в дом, крича матери, и Мэри Гублер, и всем, кто мог его услышать: – Я виноват! Я во всем виноват!
Подошли еще несколько полицейских. Они вовсе не собирались арестовывать или хотя бы допрашивать ни меня, ни отца, они просто хотели доложиться Морисси. Они совершенно не собирались делать нам ничего плохого без приказаний Морисси.
И они, конечно, слышали, как отец клялся: «Я во всем виноват!»
* * *
Кстати, зачем было беременной женщине, матери двоих детей, возиться с пылесосом в праздничный день, в День матери? Сама виновата: она прямо-таки напрашивалась, чтобы ей влепили пулю в лоб, верно?
* * *
Феликс, конечно, пропустил самое интересное – он ехал в военном автобусе, направлявшемся в Джорджию. Его даже назначили старшим в этом автобусе – уж очень мощный командирский бас был у него, – но все это пустяки по сравнению с тем, что творилось со мной и с отцом.
И Феликс никогда почти ничего не говорил о том, что случилось в этот роковой день – в День матери. Только недавно, уже здесь, в Гаити, он вдруг сказал мне:
– А знаешь, почему наш старик взвалил на себя всю вину?
– Нет, – сказал я.
– Это было первое настоящее событие в его жизни. И ему захотелось посмаковать этот подарок судьбы. Наконец-то с ним что-то приключилось. И он хотел, чтобы это приключение тянулось как можно дольше.
* * *
И вправду, отец устроил из всего этого настоящий цирк. Он не только покаялся безо всякой надобности, он еще схватил молоток, лом, долото и мачете, которым я рубил головы цыплятам, и затопал вверх по лестнице к оружейной комнате. У него был свой ключ, но им он не воспользовался. Он с размаху сшиб и расколол замок.
Его никто не удерживал – все остолбенели от страха.
И никогда, честно скажу, ни разу он ни в чем, ни на одну секунду, ни единым словом не обвинил меня. Всю вину он взял на себя, всю жизнь считал, что только он, он один виноват во всем и до конца жизни ему не искупить эту вину. Выходит, я был просто ни в чем не повинным и перепуганным насмерть зрителем этого спектакля вместе с мамой, и Мэри Гублер, и начальником полиции Морисси, и, кажется, еще восемью полицейскими.
Отец переломал все винтовки, просто лупил по всей стойке молотком. Во всяком случае, ему удалось их согнуть, расщепить. Было разбито несколько старинных ружей. Интересно, сколько стоила бы эта коллекция теперь, если бы она досталась мне и Феликсу в наследство? Думаю, не меньше ста тысяч долларов, а может, и больше.
Отец поднялся в купол, где я побывал совсем недавно. И там он умудрился сделать то, что, как говорил потом Марко Маритимо, вообще не под силу одному человеку, да еще с такими мелкими и неподходящими инструментами. Отец подсек основание купола и спихнул его вниз. Купол сорвался с уцелевших слабых креплений, покатился по шиферной крыше и грохнулся вместе с флюгером прямо на машину начальника полиции Морисси, стоявшую внизу у входа.
И воцарилась мертвая тишина.
Я и все остальные зрители стояли внизу, у лестницы, ведущей в оружейную комнату, и смотрели вверх. Да, отец устроил в Мидлэнд-Сити, штат Огайо, настоящую душераздирающую мелодраму. Но вот она кончена. Главный герой возвышался над нами, побагровевший с натуги; он тяжело дышал, но все же неимоверно гордился собой, стоя под открытым небом, подставив грудь ветру.
12
По-моему, отец очень удивился, когда после всех этих событий нас с ним доставили в тюрьму. Правда, он никогда ни с кем об этом не говорил, но, я думаю – и Феликс со мной согласен, – он был настолько не от мира сего, что вообразил, будто достаточно переломать ружья и сорвать крышу с дома, и все само собой уладится. Он решил заплатить за свою преступную халатность, не дожидаясь, пока ему предъявят счет за то, что он доверил мальчишке оружие и боеприпасы. Вот это класс!
И я понял это, увидев, как он гордо стоит на верхней ступеньке лестницы, на фоне неба, и я с радостью уверовал, что так оно и будет: расплатился сполна, ей-богу, расплатился сполна!
А нас взяли и увезли в кутузку.
Мама слегла в постель и неделю не вставала.
Марко и Джино Маритимо, у которых были в распоряжении сотни рабочих, еще до вечера лично явились латать крышу. Их никто не звал. Весь город уже знал, в какой переплет мы попали. Но, разумеется, люди больше всего жалели мужа и двоих детей женщины, которую я убил.
К тому же Элоиза Метцгер была на сносях, так что я, в сущности, разом убил двоих.
Помните, что сказано в Библии: «Не убий».
* * *
Начальник полиции Морисси отказался от всяких попыток спасти отца и меня, раз уж отцу так нравилось каяться и добиваться кары и возмездия. Он махнул рукой и оставил нас на попечение доброго пожилого лейтенанта и стенографиста. Отец велел мне подробно описать, как я выстрелил из винтовки, и я все рассказал коротко и начистоту. И стенографист все записал.
А потом отцу вздумалось добавить от себя – и его слова тоже застенографировали:
– Он ведь еще совсем мальчишка. По закону и по совести за его действия ответственны мы – я и его мать. За все, кроме пользования огнестрельным оружием. Тут я один отвечаю за то, что позволил ему брать оружие, и только я один отвечаю за ужасный случай, который произошел сегодня днем. Сын всегда был послушным ребенком и вырастет стойким и честным мужчиной. Я ни в чем не могу упрекнуть его. Я сам дал ему винтовку и боевые патроны, хотя он для этого еще слишком мал, и оставил его без присмотра.
Отец тогда уже знал, что мне всего двенадцать лет, а не шестнадцать или «около того».
– Отпустите его, он тут ни при чем. И моя несчастная жена тоже ни при чем. Я, Отто Вальц, будучи в здравом уме и твердой памяти, подтверждаю под присягой и клянусь спасением души, что я, и только я, виноват во всем.
* * *
По-моему, он опять очень удивился, когда нас не отпустили домой. Разве можно было еще чего-то требовать от человека после такого исчерпывающего признания?
Но его отвели в камеру в подвале полицейского управления, а меня посадили в камеру на верхнем, третьем этаже, куда сажали женщин и малолетних преступников моложе шестнадцати лет. Там сидела только одна арестованная – негритянка из пригорода, которую сняли с автобуса за то, что она избила белого шофера. Родилась она далеко на Юге. От нее-то я и услышал впервые, что рождение – это когда наш смотровой глазок открывается, а когда он закроется – это и есть смерть.
Там, где она родилась, все это знают. Она сказала, что теперь жалеет, что отколошматила водителя автобуса – он оскорбил ее только за то, что она черная.
– Просила я кого-нибудь, чтобы мой смотровой глазок открылся? А он вдруг открылся в один прекрасный день, и я услышала: «Вот еще одна черномазая. Черным родиться – с бедой породниться». А когда у этого бедняги шофера, которого из-за меня свезли в больницу, смотровой глазок открылся, он услышал, как над ним говорят: «А этот – белый. Беленький, счастливчик».
Помолчав, она продолжала:
– Открылся мой смотровой глазок. Вижу – женщина, спрашиваю: «Ты кто?» А она говорит: «Я твоя мама». А я спрашиваю: «Как живем, мама?» А она мне: «Худо живем. Денег нету, работы нету, жить негде, папа твой на каторге, а у меня уже семеро детей, кроме тебя, проклюнулись их смотровые глазки, и все тут». Я говорю: «Мама, может, ты знаешь, как мой смотровой глазок закрыть, вот и закрой, да поскорей». А она говорит: «Ты меня, дитя, лучше не искушай! Это тебя нечистый подбивает!»
Она спросила меня, как это белый мальчик, такой аккуратненький, нарядный, взял да и угодил в тюрьму. И я рассказал ей, что произошел несчастный случай. Я чистил винтовку, а она случайно выстрелила и убила женщину, так далеко, что я и не видел.
Я уже репетировал свою оправдательную речь, хотя отец считал, что тут и говорить не о чем.
– Ох, господи боже ты мой, – сказала мне негритянка. – Закрыл ты чей-то глазок. Неладно вышло, ох как неладно…
* * *
Мне тогда показалось, что мой смотровой глазок только сию минуту открылся и я еще не успел привыкнуть к тому, что творится вокруг, а мой отец уже сшиб крышу с нашего дома, и все называют меня убийцей. Слишком уж быстро все происходит на нашей планете.
Я и дух не успел перевести.
Но в полиции все было спокойно. Да и что могло произойти в тихий воскресный вечер?
Часто ли заведомые убийцы сидели в тюремной камере в Мидлэнд-Сити? Тогда я ничего об этом не знал, но я просмотрел впоследствии статистику преступности за 1944 год. Убийц у нас до тех пор не бывало. Случаев со смертельным исходом было всего восемь: три водителя разбились в пьяном виде, а один – в трезвом состоянии. Одного человека пришибли в драке в негритянском ночном клубе. Еще одного – в ночном клубе для белых. Какой-то тип застрелил своего зятя, приняв его за вора. А теперь добавилось еще одно дело: я убил Элоизу Метцгер.




























