Текст книги "Я буду здесь, на солнце и в тени"
Автор книги: Кристиан Крахт
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Прекратите, комиссар!
– Это пошло бы на пользу тем, кто сидит там, позади нас. Фондю к пиву мбеге. Они бы не окосели так быстро.
Солдаты в дальнем углу кабака были грубые, неотесанные типы, они говорили на языке маттенинглиш, [11]11
Маттенинглиш – социолект района Матте в Берне, где исконно жили наемные рабочие, рыбаки, мелкие торговцы.
[Закрыть]диалекте Ной-Берна, которому я так и не научился. Они играли в игру: в этой игре за деньги один бьет другого по щекам. Двое солдат с красными рожами сидели напротив друг друга и по очереди лепили один другому пощечины. Третий, желтоволосый ениш, [12]12
Ениш – этническое меньшинство в Швейцарии.
[Закрыть]прижимал левые руки противников к поверхности стола. Тупо повторялось одно и то же: клались деньги на стол, потом – глоток мбеге и – аритмичные, глухие звуки пощечин.
– Так что же сатори, Фавр?
– Сатори, мой друг, связано с предметностью. Отдельно взятый человек должен стать предметным, ощутимым. Называется самадхи у хиндустанцев, ву – у корейцев. – Она энергично положила руку мне на плечо. – Бражинский…
– Итак, сатори – это состояние?
– Бражинский его достиг, – ответила Фавр. – При помощи медитации, глубокого погружения в природу войны… Кто знает. Если бы мы это поняли, все было бы проще.
– Вы его знаете намного лучше, чем мне показалось сначала.
Она взглянула на солдат, отхлебнула мбеге и вытерла рот тыльной стороной ладони.
– Да.
Водка начала оказывать свое действие. Ее плечи расслабились, казалось, что даже морщинки под глазами исчезли, а кожа стала гладкой.
– Мы владеем огромным сокровищем, и оно скрыто в атомах. Это мне передал однажды Бражинский, в прошлом году, когда немцы оккупировали наш город.
– Как?
– Что как?
– Как он мог вам это передать из осажденного города?
– Ах, комиссар! Назовем это беспроволочным телеграфом.
– Беспроволочным? Даже у корейцев в Ной-Минске этого нет. Даже в Пхеньяне.
– Это новая коммуникационная структура. Я вам позже объясню. Бражинский жил спокойно, незаметно, приспособившись к обстоятельствам.
– Но если его терпели при немцах, то почему сейчас, после освобождения, к нему вломились в дом? К чему эта антисемитская мазня свиной кровью на его лавке? Я сегодня утром там был.
– Он опасен для ШСР, и он – ее надежда.
– Как он может быть сразу и тем, и другим?
– И это тоже в природе вещей. Ищите его. Найдите его. – Она допила свою кружку. – Происходит что-то знаменательное, комиссар.
И вдруг я увидел прямо перед собой и абсолютно реально Фавр и Бражинского, а с ними темнокожего мвана пяти-шести лет. Глаза у ребенка были абсолютно голубыми, и радужная оболочка, и зрачок.
– Вы и Бражинский были…?
Она не ответила, опустила глаза и положила на стол деньги. На банкнотах все еще печатали портрет товарища конфедерата Ленина, с глубоко посаженными темными глазами, почти азиатскими скулами и высоким лбом, хотя уже много лет назад он умер от лейкемии.
– Покажите мне ваши руки, – сказала она.
Я положил свои руки на стол ладонями вверх, она стала осторожно поворачивать их, разглядывая. Линии на ладони и сами ладони всегда казались мне уродливыми, я попытался убрать руки, но она удивительно крепко держала их, проводя пальцами по линиям на ладонях.
– У вас хорошие руки, партайкомиссар. Найдите его, – сказала она.
– Он поскакал к Редуту.
– Да, он в Редуте.
– Мы называем это фанга – пещера, отверстие в скале.
– Тогда скачите за ним в фангу, на юг, в Оберланд. Воспользуйтесь одним из входов на Шрекхорне. [13]13
Шрекхорн – гора в Бернских Альпах.
[Закрыть]
Оказавшись на свежем воздухе, я снова глубоко продышался. Мы шли рядом, немного опьяневшие, и молчали. Внизу, под нами, тяжело несла свои воды Аара. Ледяной холод выветривал тупые удары, которые наносило в лоб мбеге откуда-то изнутри головы. Когда я выдыхал, мое дыхание превращалось в пар.
– Комиссар…
– Вы хотели мне объяснить, как функционирует эта штука – беспроволочная коммуникация. Над ней ведь много лет работают, и я не знал, что у нас это наконец уже есть. Война изменится… Ракеты…
– Штука… Система основана на произнесенном слове. Наши ученые называют это туманный язык.
– Не понимаю.
– Ну, война меняет не только каждого, физически и ментально, но и в целом, как общность. Не правда ли?
– Конечно, Фавр.
– Мы, те, которые раньше много читали, писали и издавали книги, ходили в библиотеки, эволюционируем сейчас, отдаляясь от печатного слова. Оно все больше теряет свою значимость. Если хотите, сейчас идет становление личностного языка.
– Наши диалекты и говоры и так существовали всегда в устной форме, письменным был только литературный немецкий. Диалекты – это наш койне как средство общения и причина, почему мы не говорим по-немецки.
– Точно. Таким образом, благодаря войне мы отдаляемся не только от литературного, но и от письменного немецкого языка. Язык – это некое средоточие символических звуков, форма которых имеет непонятное космическое происхождение и никогда не может быть познана.
– Так.
– То, что мы разучились писать, – если хотите, процесс намеренного забывания. Нет больше ни одного человека, рожденного в мирное время. Поколение, которое придет после нас, – это первый кирпичик в строительстве нового человека. Да здравствует война.
– Да здравствует ШСР!
– Конечно, но это ведь одно и то же.
– Вы это говорите как солдат. Но объясните мне все-таки, из чего слагается туманный язык. Если Бражинский сообщил вам что-то, не произнеся при этом ни слова, то как это происходит?
– Ну, мы говорим то, что подумали, и размещаем сказанное в пространстве. Затем можем рассматривать то, что сказали, со всех сторон и даже передвигать. И наконец, можем посылать и получать высказанное. Язык не является чем-то эфемерным, он глубоко овеществлен, он ноумен. [14]14
Ноумен (филос.) – вещь в себе или умопостигаемые явления и объекты.
[Закрыть]У многих древних народов было развито это умение. Например, давно истребленные аборигены Великой Австралийской империи воспевали весь земной мир, по которому они странствовали именно так.
– То есть туманный язык проистекает не из механического действия, это не электрические колебания или тому подобное. Телеграфные сигналы – это ведь упрощенная знаковая система. Это не то же самое?
– Знаковая система для письма, комиссар. Для письма, не для языка. Нет, наша новая форма коммуникации – это достижение человеческой воли. Мы никогда не построим машины, способные говорить друг с другом. И для чего ноумен языка переводить в небольшое количество электрических знаков? Почему бы сразу не запустить в пространство слово или предложение? Мы просто отказываемся от причины и следствия.
– Похоже, это как война, которая никогда не закончится и все-таки должна быть закончена.
– Очень похоже, – сказала она и поцеловала меня в губы долгим поцелуем.
– Фавр! Я… Вы… Вы забыли свой хлыст в кабаке.
Я закрыл глаза, все завертелось вокруг. Облака. На улицах шла обычная жизнь. Мваны играли острыми растопыренными спицами зонта, не боясь уколоться. Горы. Пожилая пара у снежного заноса. На нем была немецкая солдатская шинель, он завязывал ботинки. Она робко румянила себе щеки, казалось, что ей стыдно было смотреться в зеркальце. Старик выпрямился и закашлялся желтой слюной, которая осталась на снегу. Солнце уже село за горизонт, и сразу заметно похолодало.
– Мой хлыст? Это ничего, – сказала она и взяла меня под руку. На мгновение я оторопел, но потом смирился. Было ощущение, от ее руки вокруг моего рукава образовалось электрическое поле.
– Вы всегда всему верили?
– Да.
– Всему, что вам говорили во время подготовки?
– Да.
У себя в комнате она села на кровать, а я поцеловал ее в губы. От ее затылка исходил металлический запах. Она через голову стянула с меня сорочку, потом бросила в угол свою грубую хлопчатобумажную робу. Я подумал, что на улице, наверное, пошел снег. Мы прикасались друг к другу. Она провела пальцами по моим бровям. Она умела говорить без слов. Я положил руку на ее грудь размером с молодое яблоко. Рядом с подмышкой у нее в кожу была вживлена розетка, похожая на пятачок поросенка. На стене над кроватью висела корейская гравюра, на которой была изображена волна, угрожавшая маленькой деревянной лодке. За волной виднелись контуры горы. И еще там шел дождь, а может, и нет. А потом я выкурил папиросу, последнюю.
Мы гуляли по улицам под ручку и молчали. Мне казалось, я хорошо знаю город. Одноногий солдат продавал, прислонясь к стене, маленьких шоколадных ежиков, прихваченных морозцем. Я купил одного и дал дивизионеру. Она ела и улыбалась. Улица длинная. То тут, то там лежали вырванные из мостовой булыжники.
С севера небо прорезал свист снаряда. Мы шли рядом, не пригибаясь.
Она сказала:
– Подождите здесь, – пробежала вперед шагов тридцать и обернулась, удивленно подняв брови.
Раздался взрыв гранаты, и она исчезла.
Ударная волна опрокинула меня, показалось, что из ушей хлынула кровь, только тогда я услышал грохот. Я быстро проверил руки и ноги, провел дрожащими руками по лицу, шее, вдоль затылка, все было цело. Только на колене было немного крови. Я проковылял к месту взрыва впереди, на асфальте; там зияла дыра. Фавр нигде не было. Ни кусочка, ни лоскутка ее тела или униформы. Небо завертелось перед глазами. Горы и птицы.
III
Вечером я послал отделение солдат в дом поляка, чтобы арестовать его, дав в сопровождение грузовик, в расчете на то, что эту акцию заметят в Верховном Совете. Я знал, что Бражинского там давным-давно не было. Вероятнее всего, в это время он скакал на лошади вдоль Аары в сторону Альпийского Редута, чтобы там попытаться прорваться в Верхнюю Италию, управляемую африканской администрацией. На его месте я поступил бы так же.
В Альпах было несколько проходов, через которые их можно было пересечь незамеченным, хотя построенные здесь укрепления и тоннели Редута почти не оставили такой надежды. Это мощное творение инженерного гения, этот бесконечный триумфальный трудовой процесс, начало которому было положено строительством обычного военного укрепления в историческом центре нашей страны более ста лет назад, наглядно демонстрировал истинную мощь и неуязвимость ШСР. Альпы были пронизаны штольнями и уходящими на много верст в глубь камня и рудных залежей пещерами, в которых могли разместиться сотни тысяч солдат. Другие великие народы нашей истории, например, амексиканцы, строили пирамиды, мы же рыли тоннели.
Одним из истоков нашей революции была Федерация кантона Юра, к которой в свое время принадлежали в том числе Бакунин и Кропоткин. Могила Бакунина находилась на кладбище Бремгартен в Ной-Берне. В первый раз я пошел туда, будучи молодым офицером; как и сейчас, была зима, я стоял с фуражкой в руках перед его простой могилой, а снежные хлопья беззвучно и, казалось, словно бы снизу вверх сыпались на ели и ольху, окружавшие старое кладбище.
Около полуночи я приказал моему денщику, парню монголоидного типа, оседлать коня и почистить и смазать маслом два парабеллума системы «лугер». Мне это оружие нравилось. Красноармейцев я послал вперед рано вечером, и еще ночью они должны были настигнуть поляка, который опередил меня на полдня или, самое большее, на триста верст вверх по Ааре. Они были из Аппенцелля, люди простые, но хорошие сыщики, и мне было легко идти по их следам, отпечатанным на свежем снегу.
Я упаковал свой провиант в два маленьких мешка: нсиму, [15]15
Нсима, африканское блюдо – густая каша из кукурузной или рисовой муки.
[Закрыть]сушеную ньяму, [16]16
Ньяма, африканское мясное блюдо.
[Закрыть]маниок, [17]17
Маниок, съедобное растение тропиков, в пищу употребляются только печеные или вареные корнеплоды.
[Закрыть]угали, [18]18
Угали, каша из кукурузной муки.
[Закрыть]рис, брикет чая, сахар, а также свою аптечку, две пачки папирос и немного шоколада – и взвалил все это на спину гнедого коня, с фырканьем стоявшего на звенящем холоде двора. Увязав две собачьи шкуры и два пледа, я прикрепил небольшой деревянный ящик с амуницией к седлу, засунул под стремя завернутый в шерстяную ткань карабин Маннлихера и обмотал себе грудь крест-накрест патронными лентами. Потом я вернулся в комнату и лег на три часа поспать. Засыпая, я наблюдал, как денщик пальцем рисовал в воздухе татуировку. Снов я не видел. Собака ночью куда-то убежала.
Рано утром я пожал денщику на прощанье руку, похлопал его по плечу и подарил ему карманные часы, которые конфисковал у телеграфиста, и новый «лугер». Он взял все это, внимательно посмотрел на меня и сунул часы в карман своего пальто.
– До свиданья, господин, – сказал он.
Как приятно ехать верхом! Вырваться из тесных улочек города, прочь от нищих и раненых, прочь от воспоминаний. От Фавр, обнаженно лежащей на своей постели, свернувшись, как ребенок, в клубочек, поджав колени к груди. Волна воспоминаний, как теплый корейский дождь.
Прочь от жестокого уродства войны – только чувствовать дрожь коня под седлом, колющие лицо ледяные иглы ветра. Пар, идущий от крупа животного, короткий галоп, ветки ели, цепляющиеся на скаку и сбрасывающие свой белоснежный груз вверх, в сероватое небо. С шумом взлетела куропатка. Ее следовало бы подстрелить, только я поздно ее заметил.
Один раз снежное покрывало так высоко взметнулось перед моим конем, что он испугался и встал на дыбы, а я с трудом удержался в седле, но обронил свою записную книжку. Впрочем, это было уже неважно. Она упала из кармана пальто в снег и пропала, как те рукописи, которые никто больше не мог читать.
Я скакал дальше на юг, оставляя реку слева, мимо убогих покинутых деревень. Вдали, на той стороне Аары, горел одинокий крестьянский двор, в него попала бомба. Дым черным флагом развевался над ним. Небо было цвета молока, но солнце ниоткуда не проглядывало.
Через несколько часов я добрался до раскинувшегося на юго-востоке, ближе к горам, покрытого льдом, неприятно темного озера Тунер. Его крутые берега, небольшие березовые рощи и постоянно встречавшиеся заброшенные крестьянские дворы, стены домов которых хозяева, с упорством, свойственным этому народу, насколько хватало сил, подправляли с помощью сухого ила. Населенные пункты я обычно объезжал стороной, чтобы не встречаться с людьми. Ночью снега не было, и время от времени я видел следы обеих лошадей своих аппенцелльцев.
Здесь был переход из Ной-Бернской, центральной части страны – Миттельланд – в верхнюю ее часть, Оберланд. Это был так называемый пояс бедности, широкой полосой окружавший Редут. На полях играли укутанные в лохмотья маленькие мваны, вид которых не мог никого обмануть из-за голодного блеска в глазах. Они были запуганы, бледны и истощены. Об этом говорили их тоненькие ручки, которые показывались из рукавов, когда они тянулись за какой-нибудь веточкой или игрушкой. Когда я проезжал мимо, они исподтишка смотрели на меня своими глубоко ввалившимися, окаймленными черным глазами, а когда я улыбался им, отводили взгляд. Местность была заминирована, я надеялся, что родители объяснили этим мванам, на каких полях и склонах гор заложены мины, а на каких – нет. Вероятнее всего, это были наемные дети, маленькие крепостные, арендованные некоторыми бессовестными крестьянами. Я подумал, что когда-нибудь, когда мы доживем до Коммунизма, такого тоже больше не будет.
На озере я увидел несколько человек, занимавшихся подледным ловом. Когда через кустарник я подъехал и крикнул: «Здравствуйте! Здесь до меня проезжали всадники?», – они, от страха согнувшись в три погибели, натянули на головы свои попоны, понимая, что верхом я не отважусь ступить на лед. Ну ладно. Все равно. Тогда – дальше, в неизвестность, к истокам великой реки Аары, к Редуту, к Шрекхорну, ведь там – Бражинский.
IV
Я родился в маленькой деревеньке в Ньясаленде, у подножия гор Зомба и Мландже, в сорока верстах от границы с Мозамбиком. Моя мать умерла родами, я был последним из четырех сыновей. Вспоминаю зной и тень, окрашенное в желтое мягкое послеполуденное время. Синие гибискусы светились по вечерам по ту сторону ограды на окраине нашей деревни. Вспоминаю пыль, горы и птиц. Мы разговаривали друг с другом на языке чива, или «чичева», как называли наш язык чужаки.
Как это обычно бывало, меня как последнего из сыновей отправили на обучение в военную академию в Блантайре. В течение многих десятилетий швейцарские дивизионеры не только создавали в некоторых регионах черной Африки военные школы, но и руководили ими. Для швейцарской войны были нужны хорошие солдаты и офицеры, а откуда их взять, как не из никогда не иссякающего потока африканских союзников.
От британских и португальских миссионеров, живших поблизости от моей деревни, я научился чтению и письму; святой отец брат Кит, выходец из канадского доминиона, почитал своим долгом после занятий отыскивать меня в толпе учеников и вести к скальным пещерам Чонгони, чтобы показывать там загадочную наскальную живопись, сделанные моими древними предками концентрические рисунки, окаменевший вихрь которых и необычайная узорчатость настолько пленяли меня, что лишь спустя довольно долгое время – и то совершенно случайно – я стал замечать, как, стоя за моей спиной, в слабом свете масляной лампы, падре, сдерживая прерывистое дыхание, тихо удовлетворял себя.
Когда я был молодым рекрутом (мне было четырнадцать), у меня часто случалась лихорадка. Швейцарский военный врач установил, что в период грудного вскармливания я подхватил малярию, хотя болезнь уже давно считалась побежденной, ведь американцы разбросали с дирижаблей над Африкой вакцину, готовясь навсегда закрыть свои границы, прежде чем там начала бушевать гражданская война Пернатой змеи, о которой мало что было слышно, а если и доходили какие-то известия, то только ужасные.
Мое сердце располагалось в грудной клетке не с левой стороны тела, как у всех людей, а справа. Я никогда не относился к этому как к чему-то необычайному, зато когда военный врач (куривший ароматные папиросы) во время первой призывной медкомиссии приложил к моей грудной клетке ледяной стетоскоп и подвигал мембрану то влево, то вправо, он в ужасе отпрянул, не только расплескав чашку теплого молока с медом, приготовленную для спокойного сна – я был в числе последних из тысячи курсантов за этот долгий день, – нет, он испугался так сильно, что драгоценная пробирка с опущенной в формальдегид саранчой упала с лабораторного стола и разбилась вдребезги.
В Блантайре, названном по месту рождения английского исследователя и империалиста Дэвида Ливингстона, нас, молодых людей, насчитывалось полторы тысячи, в большинстве своем это были ньянджа, как и я, женщины в то время еще не допускались в академию. Мы уважали швейцарских преподавателей; они были корректны и по-своему надежны, они не били нас и, привыкнув, снисходительно относились к нашим насмешкам над их светлой кожей, порой иногда излишней прямолинейностью и нелепыми, вызывавшими ужас желтыми отливавшими золотом волосами, к которым мы потом привыкли. Швейцарцы нуждались в нас, они прививали нам, мальчикам, дисциплину и щедро кормили нсимой, а также давали новую веру, и этого было более чем достаточно. Больше всего я был поражен скромностью швейцарцев, этой упрямой, отчаянной константой их естества. Они никогда не проявляли неуступчивости или жестокости, но, казалось, всегда знали, чего хотят. Они представлялись мне неподкупными, прямолинейными и честными, и самым большим моим желанием было стать в точности таким, как они.
Мы учились строевой подготовке и стрельбе, бегать десять верст с боевой выкладкой, а после, без дрожи бессилия, колоть штыком точно в центр соломенного мешка, обозначенный нарисованным кисточкой красным кружком. Мы учились петь революционные швейцарские народные песни, самостоятельно делать себе перевязку и носить темные очки, отражавшие блеск снегов. Нас готовили к войне, бушевавшей на холодном Севере, мы под африканским солнцем носили зимние шапки и обматывали икры войлоком, чтобы снег, которого никто из нас ни разу не видел, не попал в сапоги.
Спустя какое-то время уже и друг с другом мы разговаривали не на чива, а на швейцарском диалекте. Мы слушали записанные на восковых валиках фонографа голосовые тексты Карла Маркса и историю великого товарища конфедерата Ленина, который, вместо того чтобы вернуться в опломбированном вагоне в распадающуюся, раздираемую на части Россию, остался в Швейцарии и после десятков лет войны основал Советы в Цюрихе, Базеле и Ной-Берне. Россия от Центральной Сибири до Ной-Минска была отравлена вирусами – последствие так и оставшегося необъясненным взрыва в Тунгуске. Бесконечные пространства тундры, моря налитой пшеницы ближнего Урала обезлюдели навсегда, не поддающиеся оценке запасы никеля, меди и зерна были утрачены, гигантская Российская империя была сплошь вымершим пространством, наполненным ядовитой пылью и смертоносным пеплом.
Мы получали большие дозы витамина D в качестве добавки к обильной, лишь поначалу казавшейся несколько чужеродной по вкусу пище, а также в виде внутримышечных инъекций два раза в неделю: ученые объяснили нам, что мы, африканцы, из-за особенностей пигментации нашей кожи не можем в достаточном количестве вырабатывать и накапливать в организме этот жизненно важный витамин в условиях холодной, лишенной жаркого солнца Швейцарии. Некоторые парни от страха перед уколами прятались за сортиром, мы же, те, кто не боялся, насмешливо называли их с этого момента «коричневыми».
Английский король, как мы узнали, объединился против нас с фашистами, с немцами; они планировали создать декадентский Великий рейх, в котором нам, африканцам, отводилась роль рабов, а им – ухмыляющихся господ. Один из преподавателей показал нам на уроке по политподготовке трофейный ремень немецкого солдата, он держал его кончиками пальцев, так, будто это была ядовитая змея, добытая в зарослях кустарника. Потрясенные, мы передавали ремень по кругу, и, в отличие от моих товарищей, которые не умели ни читать, ни писать, я сразу же разобрал выгравированную на пряжке ремня надпись
«Gott mit uns» —
«С нами Бог».
Никакого расизма не было, его не должно было быть. Швейцарские преподаватели прилагали все усилия для того, чтобы воспрепятствовать проявлениям расизма и изжить его. Нам надлежало стать швейцарскими офицерами, невзирая на цвет кожи и происхождение. Молодой белый капрал из Вельшландах [19]19
Вельшланд – территория романской Швейцарии.
[Закрыть] был закован в цепи и посажен на три недели на маниоковую муку и воду, после того как рассказал в офицерской столовой скабрезный анекдот про африканских обезьян. Он совсем недавно прибыл в Ньясаленд и, рассказывая пошлую шутку, довольный, хлопал себя по ляжкам. На улице вдруг внезапно стемнело, он действительно перебрал с выпивкой, остальные офицеры становились все молчаливее, их лица помрачнели, один белый лейтенант встал с места, сначала двумя пальцами погасил противомоскитную свечу, затем повернул выключатель верхнего света и при свете большой лампы накаливания предостерегающе положил вельшландцу руку на плечо. Уже на следующее утро тот держал ответ перед военным трибуналом. Это происшествие вовсю обсуждалось курсантами, уважение к благородной Швейцарии выросло и окрылило нас. Разумеется, мы были наивны, но в то же время исполнены гордости.
Однажды мы узнали о Великом Редуте, этой альпийской крепости; наши преподаватели стояли у цветных демонстрационных досок и рассказывали о бесконечно глубоких штольнях, о тяжелых пушках, которые, будучи соединенными рельсовой системой, могли в любой момент выкатываться на козырек скалы. Весь Редут на протяжении ста тысяч верст соединен подземной рельсовой дорогой, что в общей сложности равно ни много ни мало двум экваторам Земли.
Иногда встречается, так учили нас, изумленных юных мальчишек, до шести расположенных друг над другом трасс, по которым снуют груженные солдатами и матчастью поезда, недоступные для врага, неуязвимые для бомбардировок. В этих системах пещер, как представлялось моему взору, при свете желтых, бледно светящихся лампочек бесчисленные сотни тысяч солдат, точечно освещаемые с потолка, как кишащие муравьи выбегали на свет, а затем снова подавались назад, в темноту. Я видел себя среди них, в безопасной гуще толпы, в утробе Земли, я видел красную глину, лед, снег, униформу, товарищей, видел, наконец, войну, мог чувствовать ее, пробовать на вкус, вдыхать ее запах.
Иногда я ощущал себя зародышем, развивающимся в яйце. Картины тех покрытых снегом, пронизанных пещерами гигантских швейцарских гор влекли меня демоническим образом, меня, который, будучи мальчишкой, думал, что горы Мландже неподалеку от родной деревни – точно самые высокие в мире. В Блантайре я узнал о существовании мира ледников на севере, о справедливой войне, идущей там надо льдом и подним, о братской борьбе швейцарских советских людей за справедливый мир, свободный от расовой ненависти и эксплуатации.
В своих ядовитых снах я часто видел, однако, разбившуюся пробирку с саранчой, чувствовал кожей холод стетоскопа на груди, слева, там, где не было сердца. Меня била крупная дрожь, постоянно одолевала тошнота, будто что-то рождалось из меня, отделялось или пыталось проклюнуться, мне казалось, я как будто переживал внутреннюю линьку.
Когда спустя годы, в течение которых произошло одновременно и много, и мало событий, мы стали офицерами академии, тех из нас, кто отличился любознательностью, упорством и некоторой утонченностью манер, отправили на учения-маневры, которые имитировали швейцарские погодные условия и которые должны были способствовать нашему проникновению в метафизику нового Отечества. Нас отправили к Килиманджаро, горе, расположенной на много сотен верст северо-восточнее Блантайра. Мы погрузились для преодоления первой части маршрута в поезд, он увез нас, молодых парней, на расстояние гораздо большее, чем то, какое мы вообще считали возможным. Почти невероятным казалось то, что сама Швейцария удалена от нас на расстояние в десять, нет, в сто раз большее; протяженность мира и соотнесенная с ней мудрость наших преподавателей казались нам бесконечными.
Выгрузившись из открытых вагонов железнодорожного состава, мы едва успели отдышаться под африканским солнцем, как молодой швейцарский капрал уже повел нас к соседней колее, где стояла дрезина. Наверх! Мы вскарабкались на платформу, по четверо, по пятеро, по шестеро и поехали в северном направлении. Один товарищ раскрыл над нашими головами старый дырявый зонт, чтобы уловить немного тени. Так мы громыхали через саванны, приводимые в движение собственной мышечной силой, стоя на жестяных подножках; мы пили воду и съедали несколько шариков нсимы, быстро и по очереди, чтобы не задерживать движение, пока наконец вечером на горизонте не показался величественный конус Килиманджаро.
Ее вершина была покрыта белым, сахароподобным колпаком, светившимся на западном склоне оранжевым и розовым цветом в сиянии заходящего солнца. «Только посмотрите, товарищи!» – раздался возглас. Мы поднимали взгляд наверх, все выше и выше. Наверху, на одной высоте с единственным маленьким облачком, вокруг горы медленно и бесшумно парили два украшенных швейцарским крестом дирижабля, а внизу, у подножия, сквозь пыльные сумерки неслось галопом стадо зебр – это был незабываемый, ни с чем не сравнимый вид.
Дрезина была аккуратно отогнана на запасный путь вокзала Моши, из униформы выбита пыль долгого пути. Мы без промедления отметились у коменданта станции, передали привезенную с собой почту из Ньясаленда, получили канаты и пуловеры грубой шерсти в качестве снаряжения и на следующее утро забрались на отроги Килиманджаро. Золотая саванна безмолвно простиралась под нами.
Сначала путь пролегал через густой тропический лес, зеленые стволы которого, как привидения, снова и снова прорезали пласты неизменного тумана, преграждая нам дорогу. Едва удерживая в себе влагу, свисали бесформенными лепешками коричневые бородатые лишайники. Тропа представляла собой жидкое месиво холодной глины, мы вязли по щиколотку, сверху лилась вода, барабаня по свисающим листьям и обдавая брызгами насекомых, спешно разбегавшихся прочь от наших чавкающих шагов. Час за часом мы постепенно продвигались к вершине. Запах гнили и плесени пронизывал воздух, было ощущение, будто мы прорываемся через водянистое царство мертвых. Один из попутчиков нагнулся, чтобы стряхнуть пиявок, которые присосались поверх его ботфортов. Мы оглядели себя сверху вниз и обнаружили, что все облеплены этими склизкими гермафродитами.
Мы были швейцарскими офицерами, мы, смеясь, срезали ножом кровососущих пиявок, но случилось так, что во время марша одна пиявка забралась нашему товарищу в ноздрю. Заметив это, он начал так кричать, что его было не остановить. Мы уложили его на одеяло, крепко удерживая за плечи и ноги, и, ухватив большим и указательным пальцами кончик червя, торчащий из его носа, я потянул, но он заорал, чтобы мы прекратили, ему очень больно. Я взял нож и, зажав острие между большим и указательным пальцем, стал вытягивать пиявку; мне удалось выдернуть склизкую дрянь, но при этом ее присоски отодрали немного человеческой плоти, после чего пиявка, описав кровавый эллипс, отправилась в органическое чрево первозданного леса, в то время как другие черви с невиданной для их скромных размеров скоростью карабкались на нашу маленькую tableaux vivant, [20]20
Tableaux vivant (фр.) – «живая картина».
[Закрыть]туман вмиг рассеялся, пробилось солнце, и нам открылся вид на лишенные растительности скалы над нами со светло-коричневой кристаллической осыпью, зрелище было необъятным, а в конце виднелась плоская вершина горы. Там, там, наверху была белая вода, снег, вечный лед, какой покрывает всю Швейцарию. Изумленно стояли мы перед этой картиной, скоро мы сможем своими руками прикоснуться к великой холодной белизне.
Так как в присосках пиявки содержался яд, замедляющий гемостаз, мы обвязали лицо истекавшего кровью товарища хлопчатобумажным платком и отправились дальше, на многие версты вперед, навстречу снегу. Мы миновали влажную зону тумана и вот уже шли по постепенно набиравшему крутизну склону, усыпанному камнями; дышать становилось все труднее, словно весь кислород откачали из воздуха. А вскоре, на второй день пополудни, когда, задыхаясь, наклонившись вперед, откашливая каждые десять или двадцать шагов желто-белую мокроту, мы оказались на западном склоне Килиманджаро, впервые в жизни мы смогли прикоснуться к органическому и бесконечно эфемерному веществу, которое швейцарцы называют снегом. В Ньясаленде не было слова для его обозначения, поскольку там снега не существовало. Мы набросились на него, мы слизывали снег, ели его, ступали по нему сапогами и рассматривали свои следы, кидались им друг в друга и, смеясь, лепили из него львов, и шары, и крокодилов, и гигантских размеров пенисы. Мы были швейцарцами. В тумане под нами кричали птицы, мы были как они.