Текст книги "Живой как жизнь"
Автор книги: Корней Чуковский
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Он и сам признавался не раз, что его пристрастие к иноязычным словам было иногда чересчур велико. Еще в 1840 году в письме к Боткину он утверждал, что “конкретностиирефлексии, (выделено мной. – К.Ч.) исключаются (из его журнала. – К.Ч.) решительно, кроме ученых статей” [В. Г. Белинский, М., 1953-1959, стр. 505.].
Но долго не выдерживал зарока и снова возвращался к той же лексике, утешая себя тем, что "читающая публика “уже привыкает к новости (то есть к его излюбленным философским и политическим терминам. – К.Ч.), и то, что казалось ей диким, становится уже обыкновенным” (то есть внедряется в сознание передовой молодежи, входит в состав ее словарного фонда. – К.Ч.) [В. Г. Белинский, М., 1953-1959, т. IX, стр. 505.].
Здесь будет уместно на минуту вернуться к тому приговору, который, как мы видели, князь Петр Вяземский вынес двум очень хорошим словам: талантливый и бездарный.
Князь Вяземский назвал эти слова площадными, заимствованными из жаргона лабазников.
Между тем даже и представить себе невозможно, чтобы в лабазах, где больше всего говорили о деньгах, товарах, пудах и мешках, могли зародиться такие понятия, как талант и бездарность, Петербургские и московские площади, с их дворниками, извозчиками, солдатами, будочниками, тоже не имели потребности делить своих прохожих и проезжих на талантливых и бездарных.
Но мысль князя Вяземского все же понятна. Он хотел сказать, что эти слова – низовые, плебейские, что они вошли в литературу, так сказать, с черного хода, из ненавистной ему, князю Вяземскому, демократической, разночинной среды.
Для охранителя дворянской монархии эти слова отвратительны именно тем, что они возникли во вражеском лагере. Поэтому и только поэтому они кажутся ему жаргонными, уличными, недостойными войти в литературный язык. Вражеским лагерем была для князя Вяземско-го литературная школа, возглавлявшаяся в ту пору Белинским, к которому он до конца своей жизни относился с неугасающей злобой, вполне справедливо считая его “баррикадником”.
“Белинский, – говорил он впоследствии, – был не что иное, как литературный бунтовщик, который за неимением у нас места бунтовать на площади бунтовал в журналах” [«Русский архив», 1885, № 6, стр. 317-318.].
Здесь-то и заключалась основная причина ненависти Вяземского к неологизмам великого критика.
IV
Нынешние наши пуристы любят цитировать строки Белинского, написанные им незадолго до смерти:
“Нет сомнения, что охота пестрить русскую речь иностранными словами без нужды, без достаточного основания противна здравому смыслу и здравому вкусу...”. “Употреблять иностранное слово, когда есть равносильное ему русское слово, – значит оскорблять и здравый смысл и здравый вкус”. При этом постоянно указывается, что Белинский горячо осуждал употребление иностранного слова утрировать и требовал, чтобы вместо этого слова употребляли русское-преувеличивать.
Но любители подобных цитат почему-то умалчивают, что цитаты эти заимствованы ими из того самого текста, где Белинский без всяких обиняков издевается над безуспешными попытками тогдашних опекунов языка руссифицировать иноязычные слова, заменивтротуар – топталищем, эгоизм – ячеством, факт – бытом, инстинкт – побудкой и т.д.
Эти фальсификаторы мнений Белинского равным образом предпочитают скрывать, как едко высмеивал он тех ревнителей русского слова, которые требовали, чтобы брильянты именовались сверкальцами, бильярд – шаротыком, архипелаг – многоостровием, фигура – извитием, индивидуум – неделимым, философия – любомудрием [. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. IX. М., 1953– 1959, стр. 21.].
Белинский хорошо понимал всю ненужность и безнадежность подобных попыток обрусить эти привычные слова, которые и без того давно уже сделались русскими.
«Какое бы ни было слово, – повторял он не раз, – свое или чужое, лишь бы выражало заключенную в нем мысль, – и, если чужое лучше выражает ее, чем свое, давайте чужое, а свое несите в кладовую старого хлама» [. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. VI. М., 1953– 1959, стр. 214.]. Как видите, это ничуть не похоже на те узкие, однобокие мысли, какие приписывают Белинскому иные современные авторы.
Так как писатели из реакционного лагеря постоянно кричали о том, что иноязычная лексика якобы недоступна простому народу, Белинский в блестящей полемике с ними рассеял их лицемерные доводы, напомнив, что даже темные крепостные крестьяне отлично понимают такие пришлые, чужие слова, как паспорт, квартира, солдат, кучер, маляр, ассигнация, квитанция, губерния, фабрика, которые до того обрусели, что ощущаются как более русские, чем чисто русские слова. Например, указывал Белинский, исконно русское слово возница кажется русскому простолюдину гораздо более чужим, чем иностранное кучер.
«Что такоеалмаз илибрильянт, – это знает всякий стекольщик, почти всякий мужик, но что такое сверкальцы – этого не знает ни один русский человек» [. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. IX. М., 1953– 1959, стр. 61.]. Замечание Белинского об иностранных словах, которые нам кажутся более русскими, чем русские слова с тем же значением, прозвучало бы для меня парадоксом, если бы мне не приходилось наблюдать такие случаи не раз.
Взять хотя бы слово водомет. Я читал в одной школе рассказ, где это слово встречается дважды. Иные школьники не поняли, что оно значит (двое даже смешали его с пулеметом), но один поспешил объяснить:
– Водомет – это по-русски сказать: фонтан. Фонтан они приняли за русское слово, а водомет за чужое.
Или другое слово: зодчий. Коренное старорусское слово, крепко спаянное с целой семьей таких же: здание, создатель, созидатель, зиждитель и т.д. [Труды Я. К. Грота, т. II. СПБ. 1899, стр. 27.].
Но (это было в 20-х годах) прохожу я как-то в Ленинграде по улице Зодчего Росси и слышу, как один из юных сезонников спрашивает у другого, постарше: что это такое за зодчий?
– Зодчий, – задумался тот, – это по-русски сказать: архитектор.
Было ясно, что русское зодчий звучит для иих обоих чужим звуком, а иностранное (с греческим корнем, с латинским окончанием) архитектор воспринимается как русское.
И тут я вспомнил, что в детстве я точно так же объяснял себе слово ваятель: был уверен, что оно иностранное и что в переводе на русский язык оно означает скульптор.
Это нисколько не огорчило бы великого критика, ибо он не уставал повторять:
“Что за дело, какое и чье слово, лишь бы оно верно передавало заключенное в нем понятие! Из двух сходных слов, иностранного и родного, лучшее есть то, которое вернее выражает поднятие”. “Хорошо, – пояснял он, – когда иностранное понятие само собою переводится русским словом, и это слово, так сказать, само собою п ринимается: тогда нелепо было бы вводить иностранное слово. Но создатель и властелин языка – народ, общество: что принято ими, то безусловно хорошо” [В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. IX. М., 1953– 1959, стр. 61.].
V
Таким образом, говорить, будто Белинский всегда и везде ратовал за изгнание иностранных слов из русской речи, значит заведомо лгать, потому что и в теории и в собственной писательской практике он чаще всего выступал как горячий сторонник расширения словаря русской дауки, публицистики, философии, критики новыми терминами, среди которых было много иностранных.
Но изображать его безоглядным приверженцем “западной” лексики тоже никак не возможно.
То была бы еще худшая ложь, так как при всем своем тяготении к интернациональным словам, без которых было бы немыслимо приобщение нашей молодой демократии к передовым идеям европейской культуры, Белинский любовно и бережно охранял русский язык от чуждых народному вкусу заимствований.
В его проникновенной лингвистике, разработанной им с изумительной тонкостью, представляющей собою стройную систему идей, больше всего поражает то “единство противоположностей”, единство двух, казалось бы, несовместимых тенденций, которое и составляет самое существо его диалектической мысли.
Никакой односторонней ограниченности в своих трудах по русской филологии Белинский никогда не допускал.
Для нас потому-то и ценно широкое гостеприимство, оказанное им иностранным словам, что сам-то он был по всему своему душевному складу одним из “самых русских людей”, каких только знала история нашей словесности. Недаром Тургенев, вспоминая о нем, так сильно подчеркивает в нем эту черту.
“Вся его повадка, – сообщает Тургенев, – была чисто русская, московская... Он всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа... Да, он чувствовал русскую суть, как никто. Ни у кого ухо не было более чутко; никто не ощущал более живо гармонию и красоту нашего языка”. Далее Тургенев говорит о той “русской струе”, которая била во всем существе знаменитого критика, о том, как велико было в нем “понимание и чутье всего русского”, и затем через несколько страниц повторяет опять и опять, что Белинский был “вполне русский человек”, что “благо родины, ее величие, ее слава возбуждали в его сердце глубокие и сильные отзывы”.
Все это да послужит уроком нашим современным пуристам, которые даже в самом умеренном тяготении к иностранным словам видят чуть ли не измену России и в сердечной простоте полагают, что русский советский патриотизм несовместим с усыновлением иностранных речений.
Кроме того, мы должны постоянно учитывать, к какому читателю обращена та или иная литературная речь, каков его умственный уровень, какова степень его развития, образования, начитанности. Этим – в значительной степени – решается вопрос о допустимости чужеязычных речений в ту или иную эпоху.
Петрашевский, Белинский и Герцен (в 40-х годах) обращались исключительно к интеллигенции: к разночинной молодежи, к передовым дворянам, студентам, офицерам, чиновникам. Мечтая о тех временах, когда мужик
Белинского и Гоголя
С базара понесет,
Некрасов хорошо понимал, что это “желанное времечко” наступит еще очень не скоро. Да и Белинский в самых своих дерзновенных мечтах, конечно, не смел и надеяться, что ему выпадет счастье обращаться непосредственно к народу.
Если бы он дожил до этого счастья, он непременно изгнал бы из своего словаря многие иноязычные термины и заговорил бы на том ясном, простом, понятном для всех языке, которым владел с таким непревзойденным искусством величайший народный трибун – В.И. Ленин.
Конечно, В.И. Ленин не был бы вождем миллионов, если бы не обладал гениальной способностью обращаться к массам с наипростейшею речью. Но и Ленин в тех теоретических, научно-философских трудах, которые были обращены не к широкой читательской массе, а к образованным, просвещенным читателям, пользовался специальными научными и философскими терминами, доступными в ту пору лишь узкому кругу людей.
Такова, например, его книга “Материализм и эмпириокритицизм”, направленная против реакционной теории русских махистов.
Правда, иные из терминов, которые встречаются в ней, были чужды его словарю, и ему пришлось иметь с ними дело лишь потому, что они были взяты на вооружение неприятельским лагерем: таковы эмпириомонизм, панпсихизм, панматериализм, трансцениус и т.д. Но и там, где В.И. Ленин говорит от себя, он не избегает таких выражений, как субъективный идеализм, гносеологическая схоластика, имманентная школа и т.д. [В.И. Ленин, Соч., т. 14, стр. 61, 94, 108, 151.]. Эта лексика была вполне доступна тому квалифицированному кругу читателей, к которому обращался Ленин со своим философским трудом.
Здесь, повторяю, все дело именно в том, к кому, к какой аудитории адресуется автор.
В знаменитом памфлете “Шаг вперед, два шага назад” Ленин уже на первых страницах пользуется такими словами, как дискредитировать, суверенный, анонс, превалировать, квалифицировать, эвфемистически, гипертрофия централизма и т.д. [В.И. Ленин, Соч., т. 14, стр. 191, 192, 193, 230, 231.].
Так как статья была предназначена главным образом для читателя с высоким образовательным цензом, Ленин обильно вводил в ее текст без всякого перевода на русский язык даже такие слова, как quasi, a priori, credo, versumpft, pruderie, Zwischenruf, ipso facto [Там же, Соч., т. 7, стр. 195, 196, 203, 209, 241.].
Если же аудиторией Ленина была миллионная – в то время темная, отсталая, неграмотная (или полуграмотная) – деревенская Русь, словарный состав ленинского языка был совершенно иным, хотя самый язык оставался все тем же – ленинским “набатным” языком. Из него, естественно, изгонялись все малопонятные слова, он становился высочайшим образцом простоты и прозрачности, идеально доступным для всех – даже обойденных культурой – умов. Отсюда беспрестанные требования Владимира Ильича к “пропагандистам и агитаторам”:
говорить “без книжных слов, просто, по-человечески” [Там же. Соч., т. 27, стр. 434. ],
говорить с крестьянами “не по-книжному, а на понятном мужику языке” [Там же, т. 29, стр. 190.],
“Для масс надо писать, – твердил он, – без таких новых терминов, кои требуют особого объяснения” [Там же, т. 32, стр. 60. ] и т.д. и т.д.
“Употребление иностранных слов без надобности озлобляет (ибо это затрудняет наше влияние на массу)” [Там же, т. 30, стр. 274.].
Именно ради наибольшего влияния на массу Ленин неустанно, настойчиво требовал, чтобы во всех обращениях к крестьянам, красноармейцам, “городской, фабричной “улице” [Там же, т. 31, стр. 88.] звучал безыскусственный, свободный от всяких напыщенных вычур, правильный русский язык.
В первой Государственной думе один депутат-крестьянин употребил иностранное слово “прерогативы”, ошибочно полагая, что оно означает “рогатки”. Ленин отнесся к этой ошибке без всякого гнева. “Ошибка была тем простительнее, – заметил он, – что разные “прерогативы”... являются на самом деле рогатками для русской жизни”. Но с величайшим негодованием высмеял Владимир Ильич думского октябриста Люца, который, желая щегольнуть иностранным словцом, безграмотно употребил глагол будировать.Будировать (от французского будэ) означает дуться, сердиться. А Люц (как и многие неучи) вообразил, будто это значит возбуждать, тормошить, будить, и брякнул перед всеми депутатами, будто большевики стремятся будировать (!) чувства рабочих [Сам Ленин охотно употреблял это слово, например: “Левые кадеты недовольны поражением в Гельсингфорсе и будируют...” (Соч., т. 11, стр. 251.)].
Это было в 1913 году. Ленин тогда же восстал против этой вопиющей безграмотности. И снова вспомнил о ней уже в советское время – в статье “Об очистке русского языка”.
“Перенимать французски-нижегородское словоупотребление значит перенимать худшее от худших представителей русского помещичьего класса, который по-французски учился, но, во-первых, не доучился, а, во-вторых, коверкал русский язык” [В.И. Ленин, Соч., т. 30. стр. 274.]. Найдя в одной из статей выражение сенсуалистический феноменализм, Ленин написал на полях: “Эк его!” [В.И. Ленин, Философские тетради. М., 1947, стр. 403.].
И когда на следующей странице Ленину встретился “метафеноменалистический”, он на полях написал: “Уф!” [Там же, стр. 404.]. В обстоятельной статье Б.В. Яковлева “Классики марксизма-ленинизма о языке и стиле” приводятся многочисленные примеры того, с какой великолепной находчивостью В.И. Ленин заменял в своих и чужих рукописях иноязычные слова и выражения русскими.
Например, бреттерство заменил он наездничеством, прожектерство – праздномыслием, кокетничание – заигрыванием, характерный инцидент – поучительным происшествием.
Вместо: толпа сымпровизировала – толпа составила без всякой подготовки.
Вместо: не делает себе иллюзий – не боится смотреть в глаза правде.
Вместо: квази парламентская-игрушечно парламентская.
Иногда он переводил одно иностранное слово тремя-четырьмя русскими: написав слово ликвидировать, он поставил в скобках: “т. е. распустить, разрушить, отменить, прекратить” [“Язык газеты”. М.-Л., 1941, стр. 97-111.].
“К чему говорить “дефекты”, – возмущался он, – когда можно сказать недочеты, или недостатки, или пробелы” [В.И. Ленин, Соч., т. 30, стр. 274.].
Французская пословица: “Les bеаuх esprits se rencontrent” передавалась буквалистами так: “Умники часто встречаются мыслями”. Ленин, воспроизведя эту пословицу в подлиннике, тут же придал ей русский национальный характер:
– “Свой своему поневоле брат”.
И вторично, в другом сочинении:
– “Рыбак рыбака видит издалека” [Впервые указано Б. М. Эйхенбаумом в статье “Ораторский стиль Ленина”. Перепечатано в его книге “Литература”. Л., 1927, стр. 252. Первая цитата – Соч., т. 6, стр. 393, вторая – т. 10, стр. 246.].
Другую французскую пословицу: “A la guerre comme a la guerre” – нередко передавали бессмысленной для русского уха фразой: “На войне как на войне”. И нужно было до такой степени проникнуться духом своего языка, как проникся Владимир Ильич, чтобы, сохранив крылатость французского текста, дать следующий перевод этой фразы:
– “Коль война, так по-военному”.
Или. в другом месте:
– “Коли воевать, так по-военному!” [В.И. Ленин, Соч., т. 18, стр. 141; т. 30, стр. 322; т. 32, стр. 197. См. также книгу Б. Яковлева “Ленин-публицист”. М., 1960, стр. 105 и 170.].
Сурово осуждая ненужную иноязычную лексику, недоступную широкому слою читателей, Ленин, естественно, стремился к тому, чтобы утвердить в обиходе трудящихся масс русские партийные термины, созданные русской народной традицией.
Не раз выражал он радость, что главным определяющим термином для нового строя сделалось чисто русское слово “Совет”, вошедшее во всемирную лексику.
“Везде в мире, – писал он, – слово “Совет” стало не только понятным, стало популярным, стало любимым для рабочих, для всех трудящихся” [В.И. Ленин, Соч., т. 29, стр. 224.].
Русское слово ячейка введено в качестве партийного термина Лениным в 1911 году.
“Слово, хорошо выражающее ту мысль, что внешние условия предписывают небольшие, очень гибкие, группы, кружки и организации” [Там же, т. 17, стр. 246.].
Теперь это исконно русское слово вошло именно в качестве партийного термина и в татарский, и в таджикский, и в марийский, и в башкирский, и во многие другие языки многоязычного советского народа.
Когда в 1917 году одна из петроградских газет применила к банкирам и другим эксплуататорам старорусское слово тунеядцы, Ленин встретил его очень сочувственно:
“Удивительно хорошее слово попалось под перо – в виде исключения – редакторам “Известий”, – писал он". [Там же, т. 24, стр. 361.] С горячим одобрением отнесся он к таким подлинно русским словам, как разруха, уклон, всякий раз отмечая их выразительность, ясность и точность.
Даже в его научно-философских трудах, изобилующих иноязычными терминами, все время чувствуешь русскую языковую стихию, которая то и дело прорывается такими словами: “Мудрененько было бы...”, “Мах именно на этом пункте свихнулся...”, “Читать-читали и переписать – переписали, а что к чему, не поняли”, “Известное дело: чего хочется, тому верится” [В. И.Ленин, Соч., т. 14, стр. 32, 35, 175, а также т. 7, стр. 88.] и т.д. (Курсив мой. – К.Ч.).
Таких примеров можно привести очень много, и никому нe придет в голову спрашивать, какой из этих двух столь различных стилей ценнее, целесообразнее, выше, так как оба они превосходны.
Каждый, кто без всякого предубеждения изучит типические особенности ленинской лексики, непременно придет к выводу, что Ленин строго делил иноязычные слова, входящие в состав русской речи, на уместные и неуместные, в зависимости от того, к кому, к какой аудитории была обращена эта речь.
В одних случаях его лексика вполне допускала такие, например, выражения, как анализ принципиальных тенденций ортодоксии – четыре иноязычных слова подряд! – а в других он даже слово кокетничание заменял более легким словом и считал необходимым восстать против слова дефекты, требуя, чтобы обращающиеся к массам ораторы заменили его русским синонимом [Там же, т. 7, стр. 369. ].
Вообще вот немаловажная тема для изучающих язык В.И. Ленина: четыре разновидности ленинского стиля, в соответствии с четырьмя категориями читателей (или слушателей), к которым он обращался со своими статьями, речами и книгами. Сначала
1) сравнительно небольшая группа партийных интеллигентов, потом
2) широчайшие народные массы России, потом
3) все народы земного шара.
Конечно, “сначала” и “потом” очень условны, так как бывали годы, когда В.И. Ленин обращался попеременно ко всем трем адресатам, в зависимости от чего всякий раз изменялись стилистические оттенки его устных и печатных выступлений.
Был и четвертый адресат – он сам. Я имею в виду те случаи, когда он писал для себя (см., например, так называемые “Философские тетради”). Там он свободно пользовался иноязычной лексикой: “дискретное действительности” (58), “Гегель... антиквирован” (226) и т. д. (курсив мой. – К.Ч.).
VI
“Язык что одежда”, – говорит некий английский лингвист. И действительно, на лыжах не ходят во фраке. Никто не явится на официальный бал, облачившись в замусоленную куртку, которая вполне хороша для черной работы в саду.
Из чего опять-таки следует, что мы никогда не имеем права судить о ценности того или иного слова, того или иного оборота чохом и голословно, вне связи с другими элементами данного текста, Очень верно сказано об этом у Пушкина:
“Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности” [А. С. Пушкин, Отрывки из писем, мысли и замечания. Полн. собр. соч., т. IX. М., 1936, стр. 52.]. Люди же, лишенные вкуса и языкового чутья, всегда воображают, что об отдельных словах они во всех случаях могут судить независимо от той роли, которую эти слова призваны играть в данном тексте. Им кажется, например, что борьба за чистоту языка заключается в “безотчетном отвержении” всех иностранных речений только за то, что они иностранные. В.И. Ленину такое “безотчетное отвержение” было, как мы видим, несвойственно.
Те, кто утверждает, будто он всегда и везде, решительно при всех обстоятельствах изгонял из своих книг и статей слова, заимствованные из чужих языков, сознательно отступают от истины в угоду заранее придуманным схемам.
И неужели мы должны позабыть, что, говоря о нежелательности мудреных терминов и непонятных речений, В.И. Ленин употребил оптимистическое слово еще.
“С[оциал] д[емократы], – писал он, – должны уметь говорить просто и ясно, доступным массе языком, отбросив решительно прочь тяжелую артиллерию мудреных терминов, иностранных слов, заученных, готовых, но непонятных еще (подчеркнуто мною. – К.Ч.) массе, незнакомых ей лозунгов, определений, заключений” [В.И. Ленин, Соч., т. 11, стр. 262]. Если сказано: еще, значит существует уверенность, что это явление временное, что еще непонятное когда-нибудь станет понятным.
Со времени этого еще прошло более полувека: приведенные строки написаны в 1906 году. Сменилось уже пять поколений, и нынешняя молодежь – внуки и правнуки тех, к кому обращался Ленин, – как она не похожа на прежнюю!
Нынешняя не может даже и представить себе, в какой страшной, беспросветной темноте был тогда русский народ.
Всеобщая грамотность, обязательное, бесплатное обучение в школах – об этом не смели тогда и мечтать. А тысячи вузов, а кино, а телевизор, а радио, а миллионные тиражи центральных, республиканских, районных газет, а дворцы культуры, а библиотеки, а избы-читальни, а иностранные языки в каждой школе, а институты иностранных языков, – нет, это “еще” осталось далеко позади, и современный читатель, на образование которого государство тратит несметные суммы, даже права не имеет заявлять притязания на то, чтобы с ним говорили, как с недорослем, на каком-то упрощенном, облегченном, обедненном языке, свободном от всяких наслоений всемирной культуры.
Термины, которые были “мудреными” для широких народных масс в то отдаленное время, теперь уже вошли в обиход каждого из советских людей, достигших среднего культурного уровня, недаром во всех вузах так детально штудируются труды классиков марксизма-ленинизма, требующие от читателя отнюдь не мимолетного знакомства с иноязычными словами и “мудреными” терминами.
Догматики же, приводя эту цитату, постоянно умалчивают, что она относится к стародавней эпохе, и применяют ее к нынешнему поколению советских людей. И поневоле вспоминаются слова Э. Казакевича:
“Нет вещи более противоречивой и коварной, если цитирующий неспособен учитывать переменчивость времен, когда та или иная цитата появлялась на свет божий... Цитата! Каких только бед способна ты наделать в качестве орудия догматического ума” [Эм. Казакевич, Синяя тетрадь, гл. 17.]. Итак, никто из нас не может сказать, что он за эти слова или против. В иных случаях за, в иных случаях против. Нельзя же не учитывать контекста. Все зависит от того, где, когда, при каких обстоятельствах и с каким собеседником ведется наш литературный разговор.
Конечно, я не говорю о невеждах, употребляющих иностранные слова невпопад, наобум, без толку, без всякой нужды. Они достойны осмеяния и презрения, но принимать их в расчет невозможно. На наши суждения об иностранных словах не могут же воздействовать вот такие уродства:
– Товарищ Иванов с апогеем рассказывал.
– Он говорил с экспромта.
– Он абстрагировался от комсомольской среды.
– Он тут разводил метафизику, что план нереален. [В. З. Овсянников, Литературная речь. М., 1933, стр. 7. ]
– С тех пор как я стал работать, клуб доведен до высшего вакуума.
– Не фигурируйте документами!
– Я ее не трогаю, а она меня игнорирует и игнорирует. [С. Богданова и Р. Г. Гурова, Культура поведения школьника. М., 1957, стр. 102.]
И даже:
– У нее, знаете, муж аллигатор с большим стажем (вместо ирригатор) [Лев Успенский, Слово о словах. М., 1957, стр. 376.].
Речь, конечно, идет не об этих анекдотических неучах, достойных наследниках того депутата, который оскандалился со словом будировать. Здесь мы говорим о подлинно культурных, образованных людях, об их праве широко и свободно пользоваться всеми ресурсами языка в зависимости от обстоятельств места и времени.
“Так, слово аналогия, – говорит авторитетный советский ученый, – употребляется на законных основаниях в науке, но плохо, если мы введем его в такую, например, фразу: “Квартира Ивана Ивановича имеет аналогию с квартирой Петра Петровича...” Едва ли кому придет в голову сказать: “Голос Пети вибрировал от волнения”, хотя в некоторых областях науки и техники слова вибрация, вибрировать необходимы.
Так вопрос о лексических нормах употребления иноязычных слов связывается с вопросом о стилистических нормах их использования, то есть с вопросом о том, в каком именно стиле литературного языка целесообразно и нужно применить тот или иной “варваризм” [Б. Н. Головин, О культуре русской речи. Вологда, 1956, стр. 47.].
Те читатели, которые хоть отчасти знакомы с моими работами по истории и теории словесности, не могли (надеюсь) не заметить, что ни одной своей статьи я никогда не загружал тяжеловесным балластом профессорской псевдоучености. Каковы бы ни были их недостатки, в них во всех – свободное дыхание, простой разговорный язык. Да и в качестве сочинителя детских стихов я по самой своей профессии тяготею к пуризму.
Но сильнейшее негодование вызывают во мне те тартюфы обоего пола, которые, играя на патриотических чувствах читателя, упорно внушают ему при помощи подтасовки цитат, будто вся беда русского языка в иностранщине, будто и Ленин, и Белинский, и все наши великие люди во всякое время, всегда питали к ней одну только ненависть. Даже Петра I, насаждавшего в России такие слова, как баталия, виктория, фортеция, политесc, ассамблея, империум и пр., даже его изображают они на основании какой-то случайной цитаты суровым врагом этой лексики!
И есть у них особый прием, при помощи которого они одерживают множество дешевых побед. Стоит кому-нибудь сказать или написать, ну, хотя бы французская пресса, и они сердито вопрошают: зачем нам это иностранное слово, если существует отечественное слово печать? И зачем махинация, если существует проделка? Все эти сердитые “зачем?” рассчитаны на простаков и невежд. Ибо и здесь все зависит от обстоятельств места и времени. Только простакам и невеждам можно навязывать мысль, будто русский язык терпит хоть малейший ущерб оттого, что наряду со словом вселенная в нем существует космос, наряду с плясками – танцы, наряду с мышцами – мускулы, наряду с сочувствием – симпатия, наряду с вопросами – проблемы, наряду с воображением – фантазия, наряду с предположением-гипотеза, наряду с полосою – зона, наряду со спором – диспут, наряду с указателем цен.-прейскурант [Но, конечно, совершенно напрасно у нас в магазинах на видном месте в позолоченных рамках вывешиваются безграмотные “Прейскуранты цен” (ведь прейс и значит цена). ].
Нужно быть беспросветным ханжой, чтобы требовать изгнания подобных синонимов, которые обогащают наш язык.
Замечательно, что русский народ, руководясь своим тонким чутьем языка, нередко отвергает существующее русское слово и заменяет его иностранным. Одно время, например, казалось, что в нашей речи прочно утвердится слово кинолента. Но прошло года три, и это слово было вытеснено термином фильм [Последний пример заимствован из статьи В. Ф. Алтайской “Переходные явления в лексике русского языка послеоктябрьского периода”. “Русский язык в школе”, 1960, № 5, стр. 18. ].
И я нимало не тужу о том, что мы говорим (вопреки Шишкову и Далю): лагерь, а не стан, эгоист, а не себятник, акушерка, а не повивальная бабка, акварель, а не водяная краска, эклиптика, а не солнцепутье, маршрут, а не путевик, корректор, а не правщик, и т.д.
Вопрос о том, какой из синонимов следует ввести в нашу речь, решается всякий раз по-другому: как подскажет нам чувство стиля, чутье языка. Все дело в “соразмерности и сообразности”.
Если в бытовой обывательской речи нас коробят все эти пролонгировать, лимитировать, аннулировать, то отнюдь не потому, что они иностранные, а потому, что они вошли в нашу речь из обихода всевозможных канцелярий и на них слишком ясно видна казенная печать бюрократизма. Точно так же мы восстаем против таких слов, как бомонд, адюльтер, комильфо, мезальянс, совсем не потому, что они завезены к нам из Франции, а потому, что они отражают в себе чуждый нам великосветский, паразитический быт.
Другое дело, если бы русский народ был порабощен чужеземцами. Отстаивая национальную свою самобытность, он бойкотировал бы каждое иноязычное слово, навязанное ему угнетателями, как поступил, например, венгерский народ, испытавший тяжесть австрийского ига. В этом бойкоте был бы великий политический смысл. Здесь была бы одна из форм борьбы с ненавистным насильником. Но ведь могучая наша страна не покорена чужеземцами. Наша национальная гордость не терпит никакого ущемления оттого, что космонавты зовутся у нас космонавтами, тем более что именно в нашей стране это слово впервые в истории мира стало обозначать не мечту, но живую реальность.