355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Ваншенкин » Авдюшин и Егорычев » Текст книги (страница 2)
Авдюшин и Егорычев
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 17:37

Текст книги "Авдюшин и Егорычев"


Автор книги: Константин Ваншенкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Николай потянулся. «Неплохо бы!»

Вошел усатый пожилой боец – единственный ходячий из их палаты, он слушал в коридоре радио. К нему все повернулись – какая сводка?

– Катится фриц от Москвы почем зря!

Они лежали все в одной палате – восемь человек, – но у них не было особенного желания сближаться, потому что они знали, что они вместе только временно, а потом выпишутся не разом и разъедутся по разным частям и никогда не увидятся.

У них была общая судьба – всех их ранило на войне, – но она, эта судьба, была слишком общей.

Когда попадался земляк или боец с одного фронта, направления, это было приятно, с ним можно было обменяться мнениями или вспомнить что-либо, понятное по-настоящему лишь им двоим. Но то, что они скоро расстанутся, мешало сближению.

Он поднялся, подошел к окну, смотрел долго, жадно, не отрываясь, хотя за окном ничего особенного не было, но был дом, раньше он видел только его крышу, и сейчас страшно интересно было, каков же он весь, этот дом, и кто там живет и что делает, и какая это сосна, у которой прежде он видел только вершину, и сколь она высока, и какая под ней скамеечка.

Он вышел в коридор, посмотрелся в большое зеркало. Лицо у него было нехорошего цвета, как у всех долго лежавших в постели. Встретил сестру Клаву, обнял ее: «Клавочка!» Она глянула ему в глаза, усмехнулась: «Поправился?» – и привычно, мягко оттолкнула его.

Нет, не пустили его в отпуск. Он вместе с командой ехал в часть, лежал на полке, подложив вещмешок под голову, курил госпитальный табак и, смутно улыбаясь, вспоминал медсестру Клаву, которая была не очень строга к нему, и жену Клаву («отвык я от нее»), и совсем отдаленно – Музыкантова, Мылова, сосновые шумящие леса.

Но мысли его сами собой обращались не к тому, что уже было, а к тому, что ждет его впереди.

2

Погас свет, и бабушка, старенькая, до этого молчавшая чуть ли не неделю кряду, вдруг сказала:

– Вот придет Гитлер, посадит, и будем вот так-то во мраке сидеть.

– Где ты только такого наслушалась? – возмутился Алеша. – Не придет он сюда, не бойся.

Бабушка ничего не ответила, опять замолчала.

Свет, правда, реже, но гаснул и до войны. Однако тогда было проще – посмотришь в окно: темно везде, ничего не сделаешь, надо ждать, а если у других горит, значит, дело в пробках. А сейчас затемнение – ничего не узнаешь. В полном мраке лежит поселок, ни огонька, лишь изредка где-нибудь щель света – плохо завесились, – к ним бегут, стучат. Поселок маленький, отдаленный, воздушных налетов («Слава богу, тьфу-тьфу-тьфу!» – сказала однажды бабушка) не было, но порядок есть порядок.

Алеша взял лампу и спустился вниз: под лестницей, у выхода на улицу был групповой щиток – пробки. Собственно, пробок самих не было, их давно порастаскали, и вместо них в патрон нужно было вставлять проволочную спиральку – «жучка». Однажды Алеша вставлял «жучка» карандашом, и его здорово ударило – он не знал, что графит прекрасно проводит электричество. Теперь у него была заготовлена специальная палочка.

Так и есть, в их патроне не было спиральки. Он свернул проволочку, сунул в патрон, поправил палочкой: заискрило – значит, все нормально, ток есть.

Он задул лампу и вернулся домой. Прошел к себе – с тех пор как отца взяли в армию, у Алеши была маленькая комнатка, где он занимался.

Громко постучали во входную дверь.

– Кого? – испуганно спросила мать.

– Егорычева Алексея Петровича. – Детский голос заставил вздрогнуть.

– Нет его, нету, – быстро-быстро заговорила мать, – иди-иди, я сама не приму.

Алеша открыл дверь.

– Я здесь, мама.

Он знал этого мальчишку. Его мать работала в поселковом Совете, а он помогал ей разносить повестки, его почти все знали в поселке.

Алеша взял повестку – на послезавтра его вызывали в город, в военкомат.

– Ну, давай распишусь, – сказал он, – где тут? Мальчишка ушел. Мать заплакала.

– Ну, чего ты? – Он положил руку ей на плечо. – Ведь еще не с вещами. На медкомиссию.

Бабушка пошевелила губами:

– Отца забрали, хватит уж… – И опять замолчала.

Алеша постучал в соседнюю квартиру, к Пашке Замкову.

– Получил?

– Ага. Шепотом:

– Как тетя Шура?

– Мать держится.

– В школу завтра пойдем?

– Не стоит.

Они учились вместе в десятом классе. Но у них в поселке была только семилетка, и они ходили в поселок имени Чапаева, за семь километров. Там был большой завод.

Они предпочитали ходить пешком, на лыжах ходили только после метели – школа находилась посреди поселка, и идти на лыжах по шумной, почти городской улице было нелепо, равно как и тащить лыжи на плечах. Когда была особенно плохая погода, они вообще не ходили в школу – ничего! Можно было бы, конечно, устроиться жить там, в поселке имени Чапаева, но это было очень неудобно – и с жильем и с карточками, – как ни ряди, дома лучше. Как-то обнаружился один случай сыпного тифа у них в поселке, был объявлен карантин, и они жили в школе несколько дней, это было на редкость скверно.

В единственном их десятом классе было шестеро ребят, остальные девчонки.

Военкомат был набит битком, негде было не только присесть – не к чему было прислониться. Они ждали с Пашкой с самого утра, измученные, голодные, а очередь все не подходила. Было жарко – раздевалки не было, маленький дощатый райвоенкомат не был приспособлен к таким наплывам – ведь собирались ребята со всего района. И никто не задавал другому одного из главных вопросов, звучащего в эшелонах, госпиталях, пересыльных пунктах:.

– Ты с какого года?

Шел призыв. Все были одного года рождения.

Но как они отличались друг от друга! Одни плечистые, рослые, другие плюгавые, слабенькие, одни хохочущие, другие грустные, одни испуганные, другие отважные. И все-таки все они были похожи друг на друга.

Это было одно поколение.

Посреди зала стоял табурет, на него садились один за другим, по очереди. Толстая нарумяненная парикмахерша в белом халате мигом снимала машинкой густые, почти мальчишеские волосы. Неостригшихся не пропускали на медкомиссию.

Одни ребята опускались на табурет печально, пригорюнившись, другие с лихостью, махнув рукой – «эх, пропадай, моя головушка!»

Это была не просто стрижка в гигиенических целях – в этом было нечто символическое, бесповоротное.

И время от времени, довольно часто, уборщица сметала в общий огромный ком эти волосы – мягкие и жесткие, кудрявые и прямые, русые, черные, рыжие.

– Куда только их денут? – полюбопытствовал кто-то.

– Сапоги валять будут! – ответила парикмахерша лениво.

Все засмеялись.

Давно уже опустили маскировочные шторы и зажгли свет, военкомат заметно опустел, и парикмахерша, решительно сунув в чемоданчик машинку, заявила:

– Все! Больше не могу! Говорили, что меньше будет. Мне завтра с утра на работу…

Теперь стали пускать на комиссию прямо так, с шевелюрой. Алеша с Пашкой переглянулись, и Пашка подмигнул. Не то чтобы это их очень утешило, но все-таки приятно.

Наконец одними из последних вызвали и их. Алеша неуверенно разделся в углу и, ежась, мучительно стыдясь своей наготы и худобы и завидуя плотному Пашке, прикрывшись, подошел сначала к главному столу, а потом пошел вдоль длинной стены, и его по ходу взвешивали, измеряли рост, проверяли слух и зрение. Впереди него через все эти процедуры проходил Пашка, сзади еще какой-то парень – четко, размеренно.

Обойдя таким образом, вдоль стен, всю громадную комнату, Алеша опять оказался в том углу, где лежала его одежда. Он с облегчением оделся, получил опять свою повестку с пометкой, что был на комиссии, и услышал:

– Ждите распоряжения!

Они вышли с Пашкой на улицу. Ясно светила луна, было морозно. Они закурили (они только недавно стали курить открыто, не таясь, при матерях) и пошли к шоссе в надежде встретить попутную машину. Им еще нужно было добираться домой.

На другой день пошли в школу, но не к началу занятий, а часам к одиннадцати, книжки-тетрадки оставили дома. Шли не торопясь, мимо стандартных двухэтажных строений, потом спустились к реке и пошли по улице, которая называлась Поселок индивидуальных домов, вышли к реке и знакомой, петляющей между старыми березами тропинкой – в поле. Мела поземка, тропинку занесло, но она еще слабо угадывалась под снегом. Сначала впереди шел Пашка, затем на его место вышел Алеша, так шли они, меняясь, по очереди пробивая тропинку в снегу.

Директора не оказалось, он был на уроке. Они стали ждать. Директор Виктор Иванович был хороший, молодой. В финскую войну он был тяжело ранен, и теперь его в армию не брали. Когда в поселке был карантин и они жили в школе, он часто заходил к ним вечером, угощал папиросами – за разговором, как равный равных.

Он вошел, постучал белыми бурками, спросил:

– Почему не на занятиях? Что случилось? Они протянули ему повестки.

– Вот, Виктор Иванович.:.

– Угу…

Он взял повестки, пробежал взглядом, повертел в руках, вернул.

– На завод хотите?

Остальные их одноклассники (их было-то всего четверо) жили здесь, в поселке имени Чапаева, и не только учились, но и работали на заводе по четыре часа в день. И у них была броня.

– На завод хотите?

Они замялись, переглянулись смущенно.

– Сейчас я вам записку напишу.

Они знали, что и тех ребят устроил на завод Виктор Иванович, что заместитель директора завода его старый Друг.

Виктор Иванович кончил писать, протянул записку, Пашка ее взял.

– Идите в контору, все будет в порядке. Ну конечно, перебраться нужно будет сюда, на хождения времени не останется.

– Спасибо.

Заводоуправление (в просторечье его называли конторой) помещалось перед заводом, на площади, вход туда был свободный. Это было оживленное место: подъезжали машины, входили и выходили люди, среди них и военные.

Алеша и Пашка замедлили шаги, остановились у входа, посмотрели друг на друга.

Они выросли рядом, каждый из них помнил другого почти с того же времени, с какого помнил себя, вместе они играли, вместе учились. Они понимали друг друга., – Ну? – спросил Пашка неуверенно.

– Может, не пойдем?

– Давай!

Они повернули и пошли обратно, сперва очень медленно, потом нормальным, ровным шагом. И странное дело, они испытывали чувство, похожее на чувство облегчения, – решение было принято.

Они прошли мимо школы, не заходя туда, ничего не говоря о Викторе Ивановиче, миновали поселок, вышли в поле. Следы их уже затянуло снегом, и приходилось снова по очереди пробивать тропинку. Когда прошли половину, Пашка вспомнил:

– Давай записку посмотрим!

Они развернули и с любопытством прочли записку, которая могла так много значить в их жизни и которая теперь ничего не значила.

На миг Алеша почувствовал благодарность к Виктору Ивановичу, но сразу словно забыл о нем.

– Ну что, на память записку эту оставить? – спросил Пашка.

– Может, порвем?

– Давай!

Дома Алешу ожидало письмо отца – маленький помятый треугольник. Отец сообщал, что жив-здоров, что бьет немецко-фашистских гадов, и интересовался школьными успехами сына.

Через десять дней пришли повестки – с «вещами».

«…явиться в райвоенкомат к 10 часам утра, имея при себе смену белья и продукты питания на трое суток… »

А до этого они с Пашкой бездельничали, ходили в клуб по вечерам – в кино, на танцы, – и все.

Мать продала кофту, купила большую буханку хлеба, брус шпика, немного сахару. Зато было только начало месяца, и Алешина «ученическая» карточка оставалась почти на месяц для матери и бабушки, и он испытывал такое чувство, будто побеспокоился об остающихся женщинах.

За день до отъезда устроили нечто вроде проводов у девчонок, в Поселке индивидуальных домов. Сложились деньгами и талонами, а кое-что поставили сами девчонки.

Здесь были девчата, с которыми они когда-то учились и которые потом бросили учиться и пошли работать, и ребята, с которыми они учились, – теперь они тоже шли в армию, и другие, моложе, и совсем незнакомые.

На столе горели две керосиновые лампы – электричества здесь совсем не было, – в углу на тумбочке стоял патефон.

Алеша выпил (пили разбавленный, подкрашенный ягодой спирт) и увидел Ляльку, с которой они учились раньше, она ему давно нравилась, но он ей об этом никогда не говорил – как-то это было ни к чему. Он решил было сказать ей об этом сейчас, благо установилась какая-то удивительная, откровенная атмосфера, но раздумал.

В полумраке комнаты плакали девчонки, целовали ребят, не стесняясь окружающих. Звучал патефон, некоторые танцевали, натыкаясь друг на друга, и их тени, колыхаясь, двигались по стенам.

Алеша встал, нетвердо пошел к выходу. В сенях Пашка целовал какую-то девчонку (в темноте Алеша не разобрал кого, не все ли равно!), прижимая ее к стене. Алеша вышел на крыльцо, постоял, как был, без шапки. Доски крыльца и снежок на них приятно поскрипывали под его ногами. Он замерз, вернулся в дом, налил себе полстакана, выпил. Рядом с ним села Антонина – раньше он ее видел всего несколько раз, – здоровая девка его роста, даже повыше, положила ему голову на плечо.

– Чего ж ты один, бедненький? Мне тоже налей! Он встал, налил ей водки, она выпила, запила чем-то и сказала, почти не понижая голоса:

– Ох, кудрявенький, приходи ко мне. Знаешь, где живу? А то убьют, про баб ничего не узнаешь.

Она засмеялась и стала прикуривать над ламповым стеклом.

Он смутился, хотя никто и не слушал их, встал, начал заводить патефон, ставить пластинку.

Потом он одевался, долго искал шапку, его целовали девчонки, с которыми он когда-то учился. Пашки нигде не было, и он пошел один. Он шел по дороге вверх, поднимаясь к своему дому, что-то напевая, иногда останавливаясь, думая о Ляльке и Антонине, путая их. Он совсем не чувствовал себя пьяным. Кругом не было видно ни огонька, но было светло от снега.

На другой день, накануне отправки, они с Пашкой пошли в парикмахерскую.

Алеша уселся в кресло, посмотрел на себя в зеркало.

– Под машинку! Под ноль!…

Молоденькая мастерица провела ладонью по его мягким вьющимся волосам.

– Может быть, под полечку?

– Под машинку!

– Или под бокс?

– Я говорю – наголо!

Она вздохнула и стала стричь.

Потом он посмотрел на свою незнакомую круглую шишковатую голову, провел рукой по щетинке волос.

Они сами пришли стричься, они будто добровольно шли в армию.

Вечером, уже в темноте, он прошелся по поселку, постоял возле семилетки, где учился когда-то, возле клуба. Затем он вышел к фабрике и с замирающим сердцем, замедлив шаги, прошел мимо барака, где жила Антонина, повернул обратно и пошел уже совсем медленно, даже остановился у входа в барак, но заходить не стал – не решился.

На нем была старая ватная фуфайка, ватные брюки, сто раз латанные и подшитые валенки, на голове ушанка, ставшая слишком свободной. Он поднял свой мешок, чуть подпрыгнул, поправляя его на спине, увидел близкое, исказившееся от слез лицо матери, поцеловал ее, с трудом оторвал от себя, бормоча:

– Надо мне идти, опоздаем… вон уж Пашка зашел…

Поцеловал бабушку, она перекрестила его, чего никогда не делала, сказала: «Присели бы на дорогу», – но ее слов никто не слышал. Он опять поцеловал мать, опять с трудом оторвал от себя ее руки, крикнул Пашке, который снова прощался на площадке со своими: «Пошли!» – и сбежал по лестнице.

Военкомат снова был полон; в той большой комнате, где они проходили комиссию, пожилой лейтенант в очках выкликал кого-то по фамилиям, люди отходили в сторону, становились неровным строем. Выкрикнули и Пашку. Потом уже только им одним снова сделали перекличку. Кто-то сказал:

– Тех в училище!… Лейтенант крикнул:

– Кого сейчас буду называть, строиться во дворе!… Егорычев!

Теперь они с Пашкой поняли, что расстаются. Алеша подошел, они в спешке растерянно пожали друг другу руки, не думая о том, что видятся в последний раз.

За воротами военкомата было полно народу, играла гармошка, пели и плакали девчонки и женщины, какаято пьяная девка плясала, платок ее съехал назад, волосы растрепались; бегали, кричали и свистели мальчишки.

Вся эта толпа двинулась к станции вслед за неровным, идущим не в ногу строем, забегая сбоку, обтекая и обгоняя его.

Стали грузиться в вагоны, провожающих к составу не пускали. Наконец погрузились, но поехали не сразу, опять долго чего-то ждали и двинулись неожиданно – паровоз коротко прогудел и тут же плавно тронул вагоны.

С неожиданно подступившей острой тоской Алеша напряженно смотрел на уплывающий назад, удаляющийся маленький районный городок. Начинало смеркаться, в вагоне было холодно.

Не сняв мешка с плеч, Алеша все смотрел и смотрел на белые поля, запорошенные леса, мелькающие будки обходчиков.

Поезд мчался вдаль, но Алеша думал не о том, что ждет его впереди, а о том, что он оставил за спиною.

3

Запасный, или, как все говорили, запасной, полк стоял среди степи – белой равнины, без возвышенностей и деревьев. Несколько казарменных старых зданий, обнесенных каменной стеной. Смотришь вдаль, и непонятно, где кончается степь, а где начинается смутное белое небо.

Дров здесь не было, угля тоже. Топили камышом, он хорошо горел, но его нужно было очень много. Ходили за ним всем полком.

Километрах в пятнадцати от расположения были плавни, и камыша там было сколько угодно. Его резали ножом, стягивали ремнем или веревкой и тащили на плечах этот сноп, легкий, но неудобный. Странное зрелище представлял из себя растянувшийся по дороге полк, со связками камыша на плечах, шелестящими под ударами ветра.

Если начинала мести пурга, то мела она пять-шесть дней кряду. Потом они день и ночь расчищали дорогу, иначе терялась связь с дивизией, им не могли подвозить продукты.

Запасать камыш и расчищать дорогу было их основным делом, на занятия времени уходило меньше. После такой работы Алеша Егорычев валился на нары и засыпал мгновенно, впрочем, как и другие.

После пурги началась оттепель, двор расположения был весь растоптан, валенки у Алеши были вечно мокрые насквозь и не высыхали за ночь. Но тут им выдали обмундирование – полтора месяца они проходили. в своем, домашнем.

– Все правильно! – сказал старшина Богун. – Казенное на полтора месяца дольше проносите. Разве на такую ораву напасешься?

Он говорил как хозяин, вернее даже как хозяйка, как мать большого семейства: «Разве на такую ораву напасешься?» – а сама старается, чтобы ходили дети «более-менее прилично».

Старшина Богун выдал, а писарь вписал Алеше в красноармейскую книжку: «Шинель – 1, гимнастерка хлопчатобумажная – 1, шаровары хлопчатобумажные – 1, рубаха нательная – 1, кальсоны – 1, шапка (слово «шлем» было зачеркнуто) – 1, ботинки – 1 пара, обмотки – 1 пара, портянки – 2 пары, ремень брезентовый – 1, перчатки – 1 пара».

Почти все «б/у» – «бывшее в употреблении», помятое, выцветшее, но еще прочное.

Вот ты и настоящий боец, Алеша!

Хотя обожди, еще не настоящий!

Занятия были тяжелые. Выходили за ворота в метель, тянули волокушу со старым «максимом». Командир отделения Лепиков кричал: «Бегом!» – они бежали, увязая по пояс в снегу, обливаясь потом. «Ложись!» – они с облегчением падали в снег. «По-пластунски вперед! Короткими перебежками вперед!»

Вскакивали, пробегали несколько шагов, падали на левый бок, переворачивались на живот и снова вскакивали, подтянув под живот правую ногу, наступая на полу шинели.

А на дворе полка строевая – одиночная – подготовка бойца.

– Кру-гом! Нале-во! На пле-чо! Отделение… – Лепиков пятился, не отрывая от них глаз и бормоча: – Выше ножку, выше ножку… Стой! Раз-два! К но-ге! Отставить! Егорычев, ко мне! На пле-чо! Раз-два! К ноге! Раз-два-три!

Алеша тоскливо, уныло смотрел на Лепикова и старался сделать все как надо – красиво и четко. А тот пятился, щуря глаза.

– Егорычев! Шагом… арш!… Полы будешь мыть! Два наряда не в очереди (он так говорил вместо «вне очереди»)!

Только занятия по материальной части и политзанятия проводились в помещении. Но тут была другая беда. Отделенный или взводный говорит, а глаза слипаются, слипаются… И знаешь, что спать нельзя, да нет сил сдержаться, это происходит само собой.

– Егорычев, встать! Повторите!

Было два страшных, ни на секунду не оставляющих, гнетущих, сладких желания – спать и есть. Запасные полки снабжались по третьей, самой низшей норме.

Большой удачей считалось попасть в кухонный наряд. Дошла очередь и до них. В полутемном помещении около кухни сели чистить картошку. Картошка была мороженая, начавшая оттаивать, черная, скользкая; пока держал ее в руке, мерзли, заходились пальцы.

Но все же начистили и на котел и кастрюлю «для себя», поставили в сторонку, чтобы сварить попозже, вечером.

Потом Алешу и еще одного бойца послали за водой. Воду возили на верблюде. Верблюд, одногорбый, худой и унылый, был запряжен в сани, на санях стояли две бочки. С трудом подъехали к колодцу – кругом все заросло бугристым льдом, колодезный сруб едва над ним возвышался, так что, поскользнувшись, можно было легко упасть вниз. Второй боец стал крутить скрипучий ворот, вытащил наконец почему-то всего полведра, они перелили воду в другое ведро, а Алеша скользя, балансируя на льду, отнес и вылил ее в бочку. Вскоре их ботинки обросли льдом, полы шинели стояли торчком и гремели, как железные, двупалые перчатки почти не гнулись. Они все чаще менялись местами. Когда в конце концов они доверху наполнили обе бочки, оказалось, что сани примерзли ко льду. Верблюд после нескольких неудачных попыток рывком стронул их с места, часть воды выплеснулась, а Алешу, стоявшего с этой стороны, окатило.

На кухне было тепло, но не настолько, чтобы совсем раздеться, шинели и ботинки оттаяли, с них капало, валил пар. Алеша стучал зубами. На ужин была «шрапнель» – перловая каша. Им положили больше, чем обычно. Дежурному по кухне Лепикову повар выдал целый котелок. Когда весь полк поужинал, выскребли котлы, перед тем как мыть их, и еще получилось три котелка, и еще досталось понемножку, потому что наряд был очень большой.

На завтра готовили пюре и поздно вечером сварили ту, «свою» картошку. Повар дал ложку комбижира – заправить.

Алеша уснул около котла, свернувшись клубочком, подтянув колени к груди. Разбудили их в четыре часа утра, пора было разводить огонь под котлами.

На обед был гороховый суп – как обычно, из пивного гороха. Это специальный сорт гороха, который подается в доброе время к пиву. Сколько ни вари этот горох, он не разваривается и навару не дает. Он сам по себе, а суп сам по себе.

«Дорогая мама! У меня все в порядке. Я нахожусь сейчас на учебе, чтобы потом лучше бить немецко-фашистских захватчиков. Учимся очень напряженно, и времени остается мало. Как ты живешь? Как себя чувствует бабушка? Интересно, что пишет Паша Замков? Узнай у тети Шуры. Есть ли письма от отца? Я забыл номер его полевой почты, пришли мне, пожалуйста, я ему напишу.

Обо мне не беспокойся. Целую тебя и бабушку.

Твой сын Алеша».

Как-то под вечер старшина Богун привел незнакомого бойца. Боец был постарше их, и привлекала в нем особенная не то чтобы лихость, а уверенность и естественная красота движений, свойственная людям, уже по-настоящему знающим армию, службу, чувствующим себя во всем этом как рыба в воде. Шинель на нем была необычная, табачного цвета, перетянута широким кожаным ремнем, а не брезентовым поясом, как у них, на ногах хоть какие, а сапоги – у них у всех были ботинки, – шапка в меру сдвинута на правую бровь, а на левом плече, не мешая, висит полупустой вещмешок. И чувствовал Алеша, что был он из той, другой, далекой от них, настоящей жизни, где была война, где были не запасные, а боевые, лихие полки и где была, наконец, не третья, а первая, черт возьми, фронтовая норма питания.

– Вот здесь, – сказал старшина Богун, – устраивайся. Вот здесь место есть на нарах.

– Порядок.

Он бросил вещмешок на нары, в голова, скинул шинель, стянул сапоги. Портянки у него так ловко были подвернуты, что не спадали, и он в них, как в носках, прошел к печке, опустился на корточки, взял охапку шуршащего камыша и, ломая, запихал в печку, сказав при этом: «Шумел камыш, деревья гнулись!» – потом повернулся к ним.

– Новости слыхали? Немец под Сталинградом накрылся! И форма новая вводится – погоны. Слыхали?

Принесли ужин. Полк был большой, помещение столовой было занято под жилье, и ели прямо в казармах, пристроясь кто где, на нижних и верхних нарах. До кухни было далеко, и, чтобы всем не ходить, еду носили в бачках на десять человек и разливали уже на месте по котелкам.

Принесли суп. Новенький засмеялся:

– Всякое видел, а такого нет. Суп на ужин! Надо же!

Командир отделения Лепиков взял половник, именуемый «разводящим», зачерпнул со дна, налил себе, отрезал толстый ломоть от общей полбуханки, остальное отодвинул от себя.

– Разбросайте!

Новенький привстал и, с виду совсем спокойно, сказал самому отделенному:

– Эй, обожди-ка, парень! – И к остальным: – Это что, всегда у вас так?

Кто-то осмелел, тихонько пробормотал:

– Надо старшине сказать или замполиту…

– Обожди, успеется. Я говорю, всегда у вас так? – Он взял котелок Лепикова и вылил суп обратно в бачок и хлеб положил к остальному. – Делите!… Ну, тогда я сам разделю!

Лепиков сощурил глаза.

– Я взял сколько все, только первый. Как командир отделения. А ты не лезь со своим уставом в чужой монастырь…

– Здесь не чужой монастырь, а Красная Армия. А отделенных я видал, не ты первый!

Он разрезал хлеб, разлил суп.

– У кого напарника нет? Ну, давай с тобой.

Он поставил котелок на край нар перед Алешей, сел с другой стороны, еще возбужденный, зачерпнул.

– Суп из семи круп! Всегда так кормят? Ты ешь, ешь! Ну и порядочек! Да любой фронт в сто раз лучше!

– А… вы на фронте были?

– Чего ты меня на «вы» величаешь? Был. И в сорок первом был и после госпиталя был… Ну и супец! Тебя как зовут?

– Алеша.

– А фамилия?

– Егорычев.

– А я Авдюшин Николай.

Теперь они всегда ели из одного котелка и спали рядом – когда холодно, прижавшись друг к другу и укрывшись сразу двумя шинелями, а когда жарко, стараясь отодвинуться друг от друга. Они вместе ходили на занятия, и Николай ворчал, что сто раз уже проходил это, – правда, его особенно и не гоняли; Лепиков, может, и хотел бы, но у взводного и старшины были другие правила, – ходили вместе и в караулы и в другие наряды.

Говорили они о том, что сегодня на обед, далекий ли будет учебный «выход», чем лучше чистить оружие… Но хотя и говорили они только о таких обычных – правда, важных – вещах, они все более привязывались друг к другу.

Однажды Алеша увидел у Николая помятую, с поломанными уголками фотографию девушки, спросил, кто это, и очень удивился, услыхав ответ:

– Жена.

Теперь изредка стали говорить о женщинах.

Николай говорил о женщинах легко, свободно, откровенно – даже о жене, и Алеше было иногда неприятно, хотя он и не перебивал Николая, а сам Алеша, рассказывая, сбивался, конфузился – да ему, собственно, и нечего было рассказывать.

Однажды ночью – они вдвоем дневалили – стали говорить о доме, и Алеше нестерпимо, до слез, захотелось домой – не к Ляльке и не к Антонине, не к Пашке, а домой, к матери, к бабушке, в комнаты, где он помнил каждую мелочь, и чтобы одновременно обязательно вернулся отец. Как бы все это было хорошо! Он, конечно, верил, что когда-нибудь это и будет, но сейчас беспощадно понимал, что может быть это очень и очень нескоро и он сам уже будет совсем не таким, каким уходил из дому, и не таким, какой он сейчас.

А Николай сказал тихо:

– Хорошо бы, конечно, домой поехать, но, знаешь, по правде говоря, сильно я от Клавки отвык. Жил-то я с ней мало, пацан без меня родился. Вернусь – не знаю, как будет. Ты знаешь, подумаю иной раз: а может, у нее кто есть, тыловичок какой-нибудь? – и ничего! Надо бы не спать, зубами скрипеть, а я ничего! А раньше бы весь измаялся! Отвык я от Клавки…

Он говорил и тонко чувствовал, что Алеше не все понятно в его словах и что-то даже дико по молодости лет, но что он все-таки поймет его лучше, чем кто-нибудь другой.

Под пористым снегом была вода, проваливаться было очень неприятно, потом сугробы осели, прогнувшись, а потом снег сошел очень быстро, не то что в лесу, и земля быстро высыхала.

И покрылась степь никогда ими не виданными, редкой красоты цветами – тюльпанами. И не верилось, что это та же самая унылая степь, по которой таскали они гремящие охапки камыша, где падали в снег и ползли по-пластунски, где расчищали дорогу после метели.

Как-то были на «выходе», на учениях, и Николай проснулся на рассвете, встал и уже не стал ложиться. Ребята спали на земле, укрывшись с головой шинелями.

А из-за горизонта поднималось солнце. Оно поднималось быстро, ему ничто не мешало – ни дома, ни деревья. Оно было огромно и очень близко от Николая. И как все кругом, оно, казалось, было мокрым от росы. И красные, влажные сверкали тюльпаны.

И честное слово, не верилось, что идет война, и не где-то вообще, а по нашей земле, и не верилось, что вот он, Николай Авдюшин, наблюдающий в цветущей степи восход светила, попадал под бомбежку, вырывался из окружения, стрелял почти в упор в немцев, терял друзей, валялся по госпиталям, снова дрался и отступал, и снова стонал и бредил в душной ночной палате; что где-то далеко есть у него жена Клава и сын Миша, которого он никогда не видел.

Во все это не верилось, но все это было так.

Он подошел к спящим, нагнулся над Алешей и поправил шинель, хотя и так Алеша был укрыт хорошо.

Начали поговаривать, а потом и точно стало известно, что скоро они отправятся на пополнение других частей – не запасных, боевых, настоящих.

Перед этим приняли военную присягу. Не все, конечно, – Николай, например, принимал еще давно, до войны, да и младшие командиры почти все принимали.

Сперва хотели, чтобы присягу выучили наизусть, и стали учить. Алеша, разумеется, выучил за час, но были другие, которые никак не могли запомнить. Между прочим, это не значило, что они будут плохо воевать.

Решили читать по листку.

Присягу принимали на плацу девятого мая.

Алеша тоже, как все волнуясь, прочел вслух по листку – хотя и знал их наизусть – железные слова присяги. Потом подошел к накрытому красным столу, перехватил винтовку левой рукой, расписался. Оркестра в полку не было, но и так вышло достаточно торжественно.

Позже писарь вписал в красноармейские книжки: «Принял присягу 9 мая…»

Мог ли кто-либо из них предполагать, что этот день будет великим праздником?

Вот ты и настоящий боец, Алеша!

Хотя обожди, еще не настоящий!

Уезжали через несколько дней.

Получили сухой паек на дорогу и стояли уже во дворе, ждали команды строиться, чтобы идти за сорок километров на станцию. Хорошо, хоть попали вместе.

Николай увидал проходящего Лепикова.

– Остаетесь, товарищ сержант? Тот сощурил глаза:

– Остаюсь!

– Молодое пополнение будете принимать? Обучать его будете?

– Давай иди, иди!

– Воевать не любите, товарищ сержант? Лепиков повернулся, пошел.

Николай бросил вслед брезгливо, презрительно:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю