355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Лагунов » Ветка полыни » Текст книги (страница 1)
Ветка полыни
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 01:00

Текст книги "Ветка полыни"


Автор книги: Константин Лагунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

ВЕТКА ПОЛЫНИ
Рассказы

АПРЕЛЬСКАЯ МЕТЕЛЬ

Вчера управляющий отделением обещал подвезти меня до Центральной усадьбы совхоза. Мы условились в семь утра встретиться в конторе. Но когда я пришел туда, управляющего на месте не оказалось.

– Жена у него заболела, – объяснил сторож. – Ночью схватило. Увез в район.

– Что же делать?

– Если время терпит – подождите. К вечеру вернется. Не то и пешком можно дойти. Всего десять километров.

В молодости я исходил много дорог, прошел не одну сотню километров. А тут только десять. «Махну пешком», – решил я.

Дорога вывела меня за околицу деревни и пошла петлять по березовым рощам да перелескам, огибая поля, ныряя в овражки. Влажная земля пружинила под ногами. А кругом такая ширь, такой бело-голубой разлив, что дух захватывало. Давно я не бывал вот так, один на один с природой. Все вроде бы и знакомо и в то же время волнующе ново. Вот запрокинулась белая береза. Когда-то, видно, ее, совсем молоденькую, повалил ветер да так примял, что у нее уже не хватило сил распрямиться. Прижатая к земле вершина пустила корни. И теперь береза дугой выгнулась над землей. А из ее ствола поднялись вверх пять молодых тонких березок. Разве пройдешь мимо такого?

Вот я и шел не спеша. Ласкал взглядом каждое деревцо, каждую лужицу. Слушал птичью тарабарщину. Ловил ноздрями запахи молодой зелени, сырой прели, свежевспаханного чернозема. Незаметно размечтался, и мысли занесли меня в такие дали, в такие выси, что оттуда совсем не просто было возвратиться на землю.

Вдруг на меня пахнуло резким холодом. Я опомнился и с удивлением огляделся. За каких-нибудь полчаса все вокруг стало неузнаваемо. Вместо синего, небо стало серым и угрюмым. По нему, клубясь, растекались тяжелые облака. Холодный ветер, повизгивая и подвывая, шнырял между полинялых берез. Лужи почернели, покрылись рябью. Смолкли птицы.

Я натянул поглубже шляпу, застегнул верхнюю пуговицу плаща и прибавил шагу.

А погода портилась на глазах. С каждой минутой становилось все холоднее. Загудели телефонные провода. Ветер, как сорвавшаяся с цепи собака, кидался на меня. Рвал с головы шляпу, задирал полы плаща. Казалось, ветер продувает меня насквозь.

В воздухе замелькали снежинки. И скоро на поляне закружился снеговой вихрь. Началась настоящая метель.

Куцым воротником плаща я пытался защищать от ветра лицо. Но голые руки мгновенно коченели, и, опустив воротник, я совал покрасневшие кулаки в карманы.

Буран все усиливался. Словно насмехаясь над моей беспомощностью, он больно сек лицо и шею, забирался под полый в рукава плаща.

Совсем некстати мне вспомнилось недавно перенесенное воспаление легких. Выписывая меня из больницы, врач сказал: «Берегитесь простуды. Может быть серьезное осложнение».

Чтобы согреться, я побежал. Ноги скользили и разъезжались на мокрой дороге. Я остановился, задохнувшись, и долго стоял, выравнивая дыхание.

Скоро я так промерз и отупел, что уже не прятал лица от ветра, а с безразличным унынием медленно шел и шел сквозь белую завесу метели.

Неожиданно рядом со мной вынырнул из метели человек. Он обогнал меня, но потом остановился, поджидая. Я поравнялся с ним.

– Замерз? – прокричал он.

– Угу.

– Как же ты в такую погоду… – и принялся торопливо снимать стеганую фуфайку.

– Надевай, а плащ давай мне. Да скорее. Ветрище, язви его. Не сомневайся. У меня свитер и комбинезон, как броня.

Я с трудом стянул задубевший плащ и подал его незнакомцу, а сам надел фуфайку.

– Шагай следом, – скомандовал он, – за спиной не так дует.

Я шел за ним. След в след. И то ли от фуфайки, то ли от его размеренного шага, только скоро я согрелся и пошел рядом.

– Далеко? – прокричал я в красное ухо спутника.

– В МТМ. Масляную трубу пробило.

– Переждал бы буран-то.

– Чего ждать. Он до вечера не утихнет. За это время я в оба конца обернусь.

Больше мы не обмолвились ни словом.

Вот и совхозная контора. Мы укрылись от ветра за стеной.

– Теперь разменяемся, – парень улыбнулся посиневшими губами.

– Большое спасибо.

– Пустяки, – отмахнулся он, надевая фуфайку.

Воротник комбинезона расстегнулся, но свитера под ним я не увидел.

– Как вас звать, величать?

Он или не расслышал меня, или не захотел ответить. Сказал только «пока» и нырнул в метель.

ЭХО

Глянешь со стороны, как Родион Петрович широко и твердо шагает по улице, как легко и ловко управляется с большим и сложным комбайном, и никогда не подумаешь, что на обеих ногах у него протезы.

Не сразу и не легко приручил Родион Петрович свои протезы. Ведь протез есть протез. Кожа, дерево и металл. Их не оживишь. Но Родион Петрович оживил. Упрямый мужик. Еще до войны, когда молодого Родиона избирали председателем, колхозный кузнец сказал о нем: «Покрепче железа будет».

И все-таки протезы нет-нет да и напоминали о себе строптивому хозяину. Чаще всего это случалось в страду. За долгий жаркий день вымотается любой здоровый человек. Что же и говорить тогда о человеке без ног?..

Но даже в самую горячую пору страды редко выпадали такие деньки, как сегодняшний. С утра поломался комбайн, и они с помощником провозились почти до полудня, отыскивая и устраняя поломку. А потом, чтобы выполнить дневное задание, им пришлось припоздниться.

Только в десятом часу вечера Родион Петрович приехал домой. Остановив мотоцикл у калитки, он долго неподвижно сидел в седле, расслабив натруженные мышцы. Все тело было налито чугунной усталостью. Ноги ныли и горели, будто их настегали крапивой.

Войдя во двор, Родион Петрович невольно зажмурился от нестерпимо яркого света. В дальнем углу двора, под вишней, стоял стол, а над ним пылала двухсотсвечовая электролампа.

Возле стола сидел единственный сын Родиона Петровича, четырнадцатилетний Степка. На коленях у Степки – баян, на столе перед ним – ноты. Месяц назад в колхозе открылась музыкальная школа, и Степка оказался в числе ее первых учеников.

Увидев отца, Степка еще ниже склонился над нотами и так старательно растянул меха баяна, что его голоса, наверное, стали слышны на том конце улицы.

«Ишь, как старается, – радостно подумал о сыне Родион Петрович. – Мы в его годы и балалайки в руках не держали, а он уже на баяне по нотам наигрывает».

Поставил мотоцикл под навес, скинул рубаху и, тяжело ступая, раскорячисто пошел к умывальнику. На ходу спросил сына:

– Мать дома?

Тот ответил не сразу. Доиграл такт до конца и, приглушив баян, сказал:

– Ушла в сельпо за керосином.

«Мог бы и сам сходить», – хотел сказать Родион Петрович, но сдержался, вспомнив недавний разговор с женой.

– Балуем мы его, – сказала тогда жена о сыне. – У других дети-то в эти годы не хуже мужика с любым делом управляются. А наш только и умеет на фотоаппарате щелкать да велосипед крутить.

– Будет ворчать, – сердито прикрикнул тогда на жену Родион Петрович. – Не велико счастье сызмальства в назьме ковыряться. Хватит и того, что мы с тобой рук от земли никак не отмоем. Пусть к культуре привыкает, а мы уж как-нибудь и за него отработаем.

– Праздная жизнь, как ржа, разъедает душу, – уперлась жена. – Без труда настоящего человека не вырастишь.

– Мы за то и воевали, чтоб нашим детям беззаботно жилось, – закипятился Родион Петрович. – Еще успеет, наработается.

– Спохватишься потом, да поздно будет, – и жена ушла, в сердцах хлопнув дверью.

Вспомнив этот разговор, Родион Петрович поморщился и, поборов усталость, проворно зашагал к рукомойнику. Воды в нем не оказалось. Ведра тоже были пустые. Надо было идти за водой, но проклятые ноги не на шутку разболелись, и идти никуда не хотелось.

«Пошлю Степку. Пусть промнется», – решил Родион Петрович и, взяв ведро, повернулся к сыну. Тот медленно тянул меха баяна, старательно выговаривая при этом: «раз и, два и…»

Родион Петрович вздохнул и пошел за водой.

Минут через пятнадцать он вернулся с полными ведрами. Степка по-прежнему пиликал на баяне.

Посреди двора Родион Петрович поскользнулся на арбузной корке и, выругавшись, упал, опрокинув на себя оба ведра.

Мокрый, грязный и злой, поднялся он с земли и вдруг услышал за спиной приглушенный звук, похожий на всхлипывание.

Зажав ладонью рот, Степка смотрел на отца и задыхался от смеха.

ДЮРАЛЬ

В девятом классе вечерней школы рабочей молодежи историю преподавал Прохор Иванович Лукин. Высокий, с саженными плечами, с крутой посадкой большой, лобастой головы.

Голос у Прохора Ивановича густой и сильный – командирский голос. Говорили, что в войну он командовал артиллерийским дивизионом.

Парни и девушки побаивались Прохора Ивановича. Он был прям, пожалуй, даже грубоват и беспощадно требователен. Для него не существовало уважительных причин, которые оправдывали бы ученика, не выполнившего домашние задания. Видимо, за эту строгость девушки с авиационного завода и прозвали его Дюраль.

У него был свой метод преподавания. Объясняя новый материал, он несколько раз прерывался и, вызвав ученика, просил его повторить только что рассказанное. Потому-то на уроках истории никто не читал художественную литературу и не выполнял домашних заданий.

Этот урок Прохор Иванович вел так же, как и предыдущие.

Рассказав о первой причине отмены крепостного права, он сделал небольшую паузу, оглядел класс и коротко бросил:

– Горячев, повтори.

Антон Горячев – вагранщик с завода газового оборудования. Задиристый парень, но прилежный ученик.

Услышав фамилию Горячева, многие облегченно вздохнули, довольные, что вызвали не их, и уверенные, что Антон лихо ответит на вопрос.

Но Горячев почему-то замешкался с ответом. Тогда, как по команде, все повернулись к последней парте, и по классу, нарастая, пополз приглушенный смех.

Подложив руку под голову, Антон спал. Он спал так крепко, что даже не слышал шиканья товарищей.

Парни засмеялись громче. Девушки зафыркали, прикрывая ладонями рты. Еще мгновение – и класс дрогнет от дружного гогота двух десятков молодых, озорных глоток.

Но как раз в это мгновение Прохор Иванович предостерегающе вскинул руку.

Все замерли, ожидая, что вот сейчас Дюраль скомандует своим стальным голосом: «Горячев, встать!», и перепуганный Антон вскочит, как ошалелый. А со всех сторон полетят ядовитые шуточки, и можно будет от души посмеяться над задиристым вагранщиком.

Но Дюраль не спешил подать команду Горячеву. Строго посмотрев на нетерпеливо ерзавших парней, Прохор Иванович тихо, но твердо сказал:

– Тише, товарищи.

Все недоуменно уставились на учителя. А тот, еще больше приглушив голос, спокойно проговорил:

– Будем говорить вполголоса. Отвечай, Лычков.

Лычков поднялся и стал отвечать.

В классе явственно слышалось сладкое посапывание спящего вагранщика.

ПОД СТАРЫМ ТОПОЛЕМ

Серые редкие сумерки вдруг загустели, и сразу стало темно. На черном небе засветились яркие, крупные звезды. Они висели над головой так низко, что, казалось, с любой крыши их можно достать руками. Со стороны невидимых в ночи гор примчался ветерок и разворошил верхушки задремавших деревьев. Их шорох походил на короткие, глубокие вздохи. Они отзвучали, и снова стало тихо. Только старый тополь что-то сонно бормотал над головой.

Тополь рос в центре небольшого, но густого сквера, раскинувшегося под окнами родильного дома. Под тополем стояла полукруглая деревянная скамья, засиженная до блеска.

Я сидел на этой скамье, лениво курил и ни о чем не думал. Над моей головой по-стариковски беззлобно и беспричинно ворчал и ворчал тополь. Я смотрел на звезды, слушал черную тишину ночи, и мне было очень хорошо.

Вдруг гулко, как выстрел, хлопнула парадная дверь роддома. Я вздрогнул, прислушался и сразу услышал шаги двух человек. Один шел тяжело и редко, шаркая подошвами по асфальту. Другой – торопливо. Судя по дробному стуку каблуков, это была женщина.

Они остановились в двух шагах от меня. Чиркнула спичка. Раз, другой, третий. Хрустнула коробка, и снова – чирк, чирк. И вот вспыхнул крохотный огонек, послышался глубокий вдох. И снова стало очень тихо. Я напряг зрение, но сквозь кусты ничего не увидел, кроме трепетного мерцания горящей папиросы.

– Ну, что ты, Петюша, задумался? Идем, – ласково позвала кого-то невидимая мне женщина.

– Слушай, – голос у него был хриплый, напряженный. – Я все знаю. А сюда ходил, передачки носил из жалости, чтобы тебе перед другими не стыдно было.

– Что ты говоришь… – слабо выкрикнула она, и мне представилось, что в это мгновение женщина покачнулась, как от удара.

– И сейчас за тобой пришел от жалости, – будто не слыша ее, ожесточенно говорил он. – Днем бы не пришел. Соврал заведующей, что весь день пробуду в рейсе. Она разрешила… Вот и пришел…

– Петенька, – простонала женщина.

– Не тронь меня, – с глухим бешенством прохрипел он. – Иди к нему.

– Петя. Милый. Постой. Опомнись. Одумайся. Да ты постой. Ну, послушай, – бессвязно и торопливо выкрикивала она рвущимся голосом. – Ведь твой ребеночек. Честное слово. Да ты взгляни на него. Копия. Как две капли воды. Твой он… Ну, постой, погоди… Виновата я. Ударь за это, побей, убей, а ребеночек твой.

– Уйди!

Она не уходила. Тогда ушел он.

Его шаркающие, тяжелые шаги заполнили своим шумом весь переулок.

– Петя!! – захлебываясь рыданиями, несколько раз крикнула она вслед ему. Он не остановился и, видимо, даже не оглянулся.

Плача и причитая, она ушла в противоположную сторону.

Подождав немного, я вышел из сквера и медленно побрел домой. Впереди на тротуаре показался бегущий мне навстречу человек. Он бежал, спотыкаясь, нелепо размахивая руками. И глухо, с надрывом кричал:

– Валя! Валька!

Это был он.

СТИЛЯГА

В райцентр я приехал после полудня. Мне повезло: в гостинице оказались свободные места. Меня поселили в четырехместном номере. Три кровати в номере пустовали, а на четвертой спал парень. Я никогда не сплю днем, не люблю засонь. И этот сладко посапывающий парень был неприятен мне.

Когда я в шестом часу вечера снова пришел в номер, парень все еще был в постели. Правда, он уже не спал, а читал книгу. На мое «здравствуйте» ответил рафинированным тенорком.

– Добрый день, хотя уже вечер, – засмеялся, растянув по-девичьи яркий рот.

Я с раздражением наблюдал, как парень одевался. Вот он влез в узенькие синтетические брючки с идеальной стрелкой. Надел кипенно-белую нейлоновую рубашку. Прицепил черный галстук. Сунул ноги в сверкающие туфли на толстой ребристой подошве. И, насвистывая, принялся перед зеркалом расчесывать и приглаживать длинные взлохмаченные волосы.

«Пижон, – подумал я. – Стиляга». Во мне нарастала злость. Не люблю я эту породу. Хотелось наговорить ему чего-нибудь обидного. Я искал только повод для этого и закинул первую удочку.

– День спим, а ночь работаем? Все наоборот, не так, как все.

– А что делать? Каждый устраивается, как может. Я студент. Сейчас на каникулах. Вот и отсыпаюсь.

– Выпускник?

– Что вы! На первом курсе обитаю.

«Ничего себе, дубина. Лет двадцать пять с гаком – и на первом курсе. Мамин сынок».

– А сюда каким ветром?

– Эдик Переверзев, – представился он. – Сюда приехал читать лекции по путевке общества. Массы просветить, ну и кое-что подзаработать. Сегодня в семь выступаю в средней школе. О поэзии. А как вас зовут?

Я не отвечал, курил и проклинал случай, который загнал меня в один номер с этим тонконогим. А тот, видно, и не догадывался о моем состоянии. Знай себе охорашивался перед зеркалом и лениво так говорил:

– Поднадоело здесь. Все слишком однообразно. Завтра у меня свободный вечер. Днем выступлю в промкомбинате и…

– И пойдем со мной на ферму, – с плохо скрытым вызовом проговорил я. – Подышим навозным духом, поглядим, откуда берется молоко.

– С удовольствием. Люблю парное молочко. Оно пенистое и шипучее, как пиво.

Меня покоробило от этого сравнения, но я промолчал: представил, каким пугалом будет выглядеть он завтра на ферме, и злорадно улыбнулся.

На ферму мы пошли в сопровождении председателя колхоза и зоотехника. Я разговаривал с ними о кормах и надоях, а Эдик вышагивал чуть поодаль и молчал. Улучив минутку, председатель спросил:

– Это что за интурист с вами?

– Звездный мальчик. Хочет приобщиться к сельскому хозяйству и отведать парного молочка.

– Он нам всех коров перепугает, – засмеялся зоотехник. – В таком наряде надо на паркете чарльстонить, а не по навозу шлепать.

– По вашей ферме, наверное, и в броднях не пройти, – сказал я и не ошибся.

Коровник, видимо, уже несколько дней не чистили. Навозная жижа противно хлюпала под ногами. Коровы грязные, доярки в замызганных халатах, без косынок.

Эдик медленно пробирался по кромке сточной канавы. Он балансировал руками, становился на цыпочки, высоко вскидывал тощие ноги, перешагивая навозные кучи.

– Как же вы работаете в таких условиях? – послышался его удивленный голос. – Это же черт знает что.

– Вентиляторов нет, – взвился сразу зоотехник.

– Причем здесь вентиляторы? – рассердился Эдик. – Тут же утонуть можно. Представляю, что за молоко вы сдаете. Пополам с навозом.

Он был прав, но я смолчал и не поддержал его. «Смотри, какой критикан, – думал я. – Дать бы тебе вилы в руки».

Нас окружили доярки. Эдик взял у одной марлевую тряпку. Поднял ее за уголок, брезгливо сморщился.

– Фу, какая гадость. Хорошая хозяйка такой тряпкой не станет полы мыть. А вымя надо теплой водичкой подмывать. А потом вазелинчиком.

– Показали бы нам, как все это делается. Просветили бы, – с издевкой сказала высокая молодая доярка.

– Он, девочки, умеет и доить стильно!

– По методу буги-вуги!

– Одной рукой сразу двух коров!

Все захохотали.

– А что, парень, может, и вправду покажешь нашим девкам, как надо с коровой обходиться? – давясь смехом, спросил председатель. – Сейчас мы тебе спроворим халат и подойник.

– С теплой водой? – громко спросил Эдик.

– Хоть с кипяченой, – махнул рукой председатель.

– Несите.

– Люська! – крикнул председатель. – Тащи халат и подойник.

Я поглядел на Эдика. Он был бледен. Нижняя губа крепко закушена. Лоб наморщен. «Погоди, сейчас ты не так закрутишься».

Принесли халат и подойник. Эдик скинул пальто, отдал его председателю. Надел халат. Попросил полить на руки.

«Какого черта он разыгрывает? Нашел, где спектакль устраивать, – негодовал я, глядя, как Эдик старательно моет руки. – А выдержки ему не занимать. Натренирован играть на чужих нервах».

Между тем Эдик вытер носовым платком руки, подошел к корове, успокаивающе погладил ее по холке.

– Ну, ну, голубушка. Спокойно стоять.

И от того, как он сказал эти слова, мне стало не по себе.

Я понял, что сейчас свершится что-то неожиданное.

Тоненько звякнула молочная струя в подойник. Другая, третья. Звон прекратился. Теперь струи падали в ведро с тихим шипением.

Я оглянулся на председателя. Запечатлеть бы его таким в бронзе. Вышла бы великолепная скульптура «Удивление». В нем все выражало крайнюю степень удивления: и глаза, и рот, и руки. Но вот широкое, обветренное лицо председателя засветилось восторгом, и он прошептал:

– Ах, сукин сын!..

Когда мы остались наедине, я, пряча смущение, спросил:

– Где это ты научился доить?

– Уже разучился, – вздохнул Эдик. – Я ведь после средней школы три года работал на ферме. Был дояром, потом заведующим. Заболел ревматизмом. Лечился в городе и стал студентом.

Наступило долгое молчание. Оно угнетало меня, и я сказал первое, что пришло на ум:

– Разве в таком костюме ездят в командировки?

– А у меня другого нет. Живу на стипендию да немножко подрабатываю.

Я не смел взглянуть ему в глаза.

ВЕТКА ПОЛЫНИ

Хотя оперировавший его врач при встречах всегда говорил одно и то же: опухоль добрая, схватились вовремя, скоро настанет перелом к лучшему – Софрон знал, что обречен.

Он подолгу разглядывал свои пудовые кулачищи: неужели эти железные руки, легко разгибающие подкову, могут обессилеть, ослабнуть и…

– Не-ет, – убеждал он себя, – такие мужики не умирают. Пересилю ее, окаянную. Перемогу…

Время шло, и Софрон перестал сомневаться. Силы утекали из него, будто сок из глубоко надрубленного дерева: капля по капле. Вот уже и обыкновенная грелка с водой кажется тяжестью, и тридцать шагов по больничному коридору – расстоянием.

Тридцать шагов! А сколько он исходил на своем веку? Пол-Европы в солдатских сапогах. Да за двадцать лет бригадирствования каждую борозду на колхозных полях промерял. И все окрестные леса вдоль и поперек хожены-перехожены…

По ночам Софрон почти не спал. С вечера прикидывался уснувшим, а кончался обход, засыпали товарищи по несчастью, и он скидывал одеяло, чтобы грудь не давило, и долго неподвижно лежал. Слушал ночь, смотрел на серое пятно оконного проема, а сам думал.

Больше всего о сыне. Мал совсем: четырнадцать только. Побыть бы с ним еще лет пяток, уму-разуму научить, к делу приохотить, тогда уж…

Как хотелось Софрону уберечь сына от возможных бед. Откуда только они ни грозили несмышленому. В реке, в тайге… А люди… От них такого можно понабраться. Вразумить бы мальчишку, чтобы мать слушался, школу не бросал, к вину не тянулся… Нет, немыслимо предусмотреть, где упадет, где поскользнется сын… Софрон понимал это и все равно терзал себя.

Когда же Ваня наведывался к отцу (а это случалось раз в неделю), Софрон держался молодцом: улыбался, шутил, заигрывал с сыном. Поговорив с понурой, пришибленной женой, Софрон с сыном уходили в дальний угол неухоженного больничного сада. Садились там на скамью.

– Ну, как? – обеспокоенно спрашивал сын.

– Легчает, Вань. Скоро выпишусь. Вот брызнет зелень по деревьям, и я – домой. Надоело тут тунеядничать.

Сын слушал недоверчиво, улыбался принудительно и смотрел мимо.

Однажды во время свидания накатил приступ. Такая острая и сильная боль нахлынула – помутилась голова. Сжав зубы, Софрон умолк на полуслове, бессильно откинулся на спинку скамьи и молил, молил проклятую хворобу пощадить его, отпустить. В эти недолгие минуты приступа все силы Софрона ушли на то, чтобы сдержать стон. Он забыл о сыне. И, приоткрыв глаза, изумился, поймав на себе не по-детски серьезный, полный сострадания Ванин взгляд. Собрав силы, вытолкнул из ссохшегося рта:

– Что-то в голову шибануло… Редко на воздухе бываю… Ты ступай… Иди-иди. Сейчас… обход…

Сын ушел. Нехотя, с оглядкой. Софрон ослабел, уступая боли, и она долго, остервенело рвала и когтила его обессиленное, иссохшее тело.

Но когда через несколько дней во время приступа Софрон еще раз попробовал отослать сына, тот не послушался. Выхватив из кармана скомканный носовой платок, мальчик неумело стал стирать пот с отцовского лица. Едва влажный матерчатый комок коснулся серых Софроновых губ, тот сразу уловил горький аромат молодой зелени. Ноздри Софрона затрепетали. Он жадно втянул волнующий запах и почувствовал: отступая, слабеет боль под ложечкой, светлеет в глазах.

– Чем пахнет… платок? – с трудом выдохнул Софрон.

– Полынью.

– Покос не кончили?

– Не…

– Принес бы полынку. Стосковался я по живым запахам. Позабыл, как земля пахнет. Тут рядышком полынок-то растет. Принеси веточку.

Софрон облизал спекшиеся губы. Встретился взглядом со все понимающими, взрослыми глазами сына.

– Плохо тебе?

– Плохо, сынок…

– Что-нибудь еще надо? Может, лекарств каких? Я к тете Шуре сбегаю, попрошу. Она достанет. У нее брат в аптеке.

– Нет таких лекарств…

Потемнело, осунулось лицо мальчика. Софрон успокаивающе положил руку на острое, вздрагивающее колено.

Пришел день, когда. Софрон не смог встать с постели. Ваня сидел подле и держал отца за руку, холодную, скользкую, будто обтянутую пергаментом. Мальчика притягивала и пугала эта худая бессильная рука, покрытая встопорщенными рыжеватыми волосами. Он чуть приподнял ее и выпустил. Рука шлепнулась на одеяло, как камень, безжизненно и глухо.

– Помнишь, как ты одной рукой подсаживал меня на зарод?

– …

– А как с Еремой боролся? Поднял его и спрашиваешь: «Куда кидать?». Он наказывал привет тебе. Сейчас его бригадиром поставили…

– Слушай, Вань… Поговорить надо. Может, не свидимся больше…

– Почему?

– Ну, мало ли что… Ты мужик. Должен понять. Не от нас зависит… Зачем плакать?.. Учись терпеть… Мать береги. Ей трудно будет…

Софрон хотел сказать сыну многое, но вдруг понял – не хватит сил. Да и слов нужных не подберешь. Надо было раньше. На что надеялся? А может, это и к лучшему? К чему слова? Разве можно предугадать, что случится сегодня, сейчас, через минуту? Не надо ничего говорить. Сам поймет, кого любить, кого ненавидеть. Люди вокруг. Да и мать…

– А я полынку принес…

– Принес полынку? Положи на подушку. Ближе. Еще ближе. Ага… чую. Ах…

Качнулись стены и рассыпались в прах. Какая степь! Прокаленная зноем, посеребренная ковылем, с косматой, запутанной ветрами травяной гривой. Клубится над степью солнечный лучепад. Хлещет с синего неба горячее золото. Плещутся в вышине жаворонковые трели. Хмелеет голова от запахов. Наливается тело буйной, неукротимой силищей. Вот сейчас он запустит пальцы в травяные космы и, крякнув, вскинет планету над головой. Держись, голубушка!

Звенят сухие травы. Шуршат зеленые травы. Плывет над степью говорок конских копыт. Под лошадиными ногами земля покачивается, как поплавок на воде. Влево, вправо. Вверх, вниз. Вдруг так ухнула в голубой разлив, что внутри у Софрона что-то оборвалось, и холодок защекотал грудь.

Горячий воздух стегает лицо, рвет рубаху, лохматит волосы. Стелется над ковылем иноходец. Плывет над землей песня. Пахнет солнцем. Пахнет ветром. Пахнет полынком. А ну же! Ну! Шибче! Наддай! Ого-го-го!!!

Черный хвост иноходца разметался и, будто туча, накрыл всю степь. Черная туча. Горькая туча. Полынная. Трах-тах-ах! Соленый ливень все затопил… И снова солнце.

Звенят, поют травы. Звенят, поют копыта. Гудят тугие солнечные лучи. Плещется вороная грива.

Звон. Плеск. Качание.

Кувыркается земля.

Уходит из-под ног.

Забавно и жутко.

Весело и страшно.

О-ох!..

С лицом, просветленным улыбкой, Софрон переступил невидимый порог, за которым обрывается жизнь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю