Текст книги "Александр Блок"
Автор книги: Константин Мочульский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
ГЛАВА ПЯТАЯ. «СНЕЖНАЯ МАСКА» (1907)
28 декабря 1906 года. Блок набрасывает в «Записной книжке» план драмы «Дионис Гиперборейский». «Слабый юноша», оставшийся в одиночестве в ледяных горах, кличет «громко и настойчиво». «На последний его ужасающий крик ответствует ему Ее низкий голос». На этом набросок обрывается. А дальше запись: «Кто Она? Бог или демон? Завтра я присмотрюсь еще. Спокойнее. Бестревожней. Не безвкусно; не нарушить ничего. Дело идет о гораздо более важном. Сюда же цитата для памяти». Под названием «цитата» приводится следующий черновик письма: «28-XII. Сегодня я предан Вам. Прошу Вас подойти ко мне. Мне необходимо сказать несколько слов Вам одной. Прошу это принять так же просто, как я пишу. Я глубоко уважаю Вас».
Первое стихотворение сборника «Снежная маска» датировано 29 декабря; оно называется «Снежное вино».
И вновь, сверкнув из чаши винной,
Ты поселила в сердце страх
Своей улыбкою невинной
В тяжело змеиных волосах.
И дальше:
И ты смеешься дивным смехом,
Змеишься в чаше золотой,
И над твоим собольим мехом
Гуляет ветер голубой.
Эти стихи о женщине-вине, о женщине-змее – посвящены артистке Наталии Николаевне Волоховой. Нет сомнения, что заметка в «Записной книжке» («Кто она? Бог или демон?») и черновик письма относятся тоже к ней. Поэт уговаривает себя спокойней, бестревожней присмотреться к образу, возникающему перед ним в снежной метели. Лицо «темноокой девы» – загадочно и грозно. Через год он писал:
И я провел безумный год
У шлейфа черного…
В книге М. А. Бекетовой мы читаем: «Скажу одно: поэт не прикрасил свою „снежную деву“. Кто видел ее тогда, в пору его увлечения, тот знает, как она была дивно обаятельна. Высокий тонкий стан, бледное лицо, тонкие черты, черные волосы и глаза, именно „крылатые“, черные, широко открытые „маки злых очей“. И еще поразительнее была улыбка, сверкавшая белизной зубов, какая-то торжествующая, победоносная улыбка. Кто-то сказал тогда, что ее глаза и улыбка, вспыхнув, рассекают тьму. Другие говорили: „раскольничья богородица“…»
Впечатление Белого иное; Волохова ему не понравилась: он увидел ее «лиловую, темную ауру». «Очень тонкая, бледная и высокая, с черными, дикими и мучительными глазами и синевой под глазами, с руками худыми и узкими, с очень поджатыми и сухими губами, с осиною талией, черноволосая во всем черном, – казалась она réservée. Александр Александрович ее явно боялся; был очень почтителен с нею; я помню, как, встав и размахивая перчатками, что-то она повелительно говорила ему, он же, встав, наклонив низко голову, ей внимал; и – робел. „Ну – пошла“! И шурша черной, кажется, шелковой юбкой, пошла она к выходу; и А. А. за ней следовал, ей почтительно подавая пальто; было в ней что-то явно лиловое… Слово „темное“ с ней вязалось весьма; что-то было в ней „темное“». Перед смертью Блок вспомнил эту безумную зиму 1907 года, когда он «слепо отдался стихии» (Записка о «Двенадцати»). Впервые страсть опьянила его вином метели, закружила, оглушила. «Снежная дева» пела ему песню любви и гибели:
Рукавом моих метелей
Задушу,
Серебром моих веселий
Оглушу.
Поразителен переход от «Нечаянной Радости» к «Снежной маске». Там – неподвижность, тишина, туман над болотом, дурманный запах Ночной фиалки; здесь – вихрь, вьюга, лёт над бездной, звонкий рог метелей, бездонная синева зимнего неба, сверкание срывающихся звезд:
Метель взвилась,
Звезда сорвалась,
За ней – другая…
И звезда за звездой
Понеслась,
Открывая
Вихрем звездным
Новые бездны.
Все изменилось – и ритмы, и звуки, и весь мир.
Блок не жил, а летел, ликуя и задыхаясь от полета. Тридцать стихотворений цикла «Снежной маски», названного в рукописи «Лирической поэмой», были написаны в две недели (с 23 декабря 1906 по 13 января 1907 г.). Такого напряжения и вдохновения он никогда еще не переживал. Восторг не остывал и торжественной своей музыкой заглушал и чувство вины, и предчувствие гибели. Он писал матери: «Пока я живу таким ускоренным темпом, как в эту зиму, – я „доволен“, но очень допускаю, что могу почувствовать отчаяние, если ослабится этот темп». («Я пала так низко, что даже Ангелы не могут поддержать меня своими большими крыльями, – говорит Беатриса».[31]31
Пьеса Метерлинка „Сестра Беатриса“ шла в этом сезоне в театре Комиссаржевской.
[Закрыть]) Даже физически Блок изменился; увидев его после долгой разлуки, Белый был поражен его видом: ничего в нем не осталось от потухшего, посеревшего Блока 1906 года, который походил на ущербный месяц, перекрививший рот. Он снова отпустил волосы (в 1906 году был стриженый); во всей фигуре его чувствовалась закаленность и спокойное мужество; он стал проще, задумчивей; былая душевность перегорела в нем – и за ней открылось синее звездное небо. «Звезды– из ночи, – пишет Белый, – из ночи трагедии; я из ночи трагедии чувствовал Блока в ту ночь: и понял, что кончился в нем период теней или нечисти из „Нечаянной Радости“; ночью темной ведь нет и теней, есть спокойная ровная тьма, осиянная звездами; передо мною сидел Блок, перешедший черту „Снежной маски“».
В эту зиму поэт был особенно красив. В. Н. Княжнин его описывает: «Лицо обычно сурово, но улыбка преображает его совершенно: такой нежной, отдающей всего себя улыбки, другой такой улыбки мне сейчас не вспомнить… Но лицо бывает разным. Иногда оно– прекрасный слепок с античного бога, иногда в нем что-то птичье… Но это редко. Почти всегда оно – выражение сосредоточенной силы, впечатление иностранца моряка, рожденного в Дюнкирхене или на Гельголанде; мерная поступь, мускулистый торс, ничего дряблого; за внешней суровостью– бездна доброты, но не сентиментальности. Только раз я наблюдал его яростно гневным, но и эта ярость клокотала где-то внутри и внешне была почти что бесстрастной: без крика, без жестов, но тем страшнее».
Белый с большим мастерством зарисовал влюбленного Блока в фойе театра Комиссаржевской. Шла премьера «Пеллеаса и Мелизанды» Метерлинка. Поэт стоял у стены, разговаривал с какою-то дамой. «Стоял он, подняв кверху голову и обнаруживая прекрасную шею, с надменною полуулыбкой, которая у него появилась в то время, которая так к нему шла. Шапка светлых и будто дымящих курчавых волос гармонировала с порозовевшим лицом; сквозь надменное выражение губ я заметил тревогу во взгляде его; помахивая белой розой, не обращал он внимания на налезавшую даму, блуждая глазами по залу, и точно отыскивал кого-то; вдруг взгляд его изменился; стал он зорким; глазами нацелился он в одну точку и медленно повернул свою голову; тут он мне опять напомнил портрет Оскара Уайльда… Потом рассеянно очень откланялся и быстрыми, легкими молодыми шагами почти побежал через толпу, разрезая пространство фойе; развевались от талии фалды его незастегнутого сюртука». Блок бежал навстречу той, которой он посвятил «Снежную маску»: «Посвящаю эти стихи Тебе, высокая женщина в черном, с глазами крылатыми и влюбленными в огни и мглу моего снежного города». С. Городецкий запомнил ночь на башне Вячеслава Иванова, когда Блок читал стихи из «Снежной маски». «Большая мансарда с узким окном прямо в звезды. Свечи в канделябрах. Л. Д. Зиновьева-Аннибал в хитоне… Собирались поздно. После двенадцати Вячеслав и Аничков или еще кто-нибудь делали сообщение на темы мистического анархизма, соборного индивидуализма, страдающего бога эллинской религии, соборного театра, Христа и Антихриста и т. п. Спорили бурно и долго. После диспута к утру начиналось чтение стихов… В своем длинном сюртуке, с изысканно-небрежно повязанным мягким галстуком, в нимбе пепельно-золотых волос, Блок был романтически прекрасен тогда… Он медленно выходил к столу со свечами, обводил всех каменными глазами и сам окаменевал, пока тишина не достигала беззвучия. И давал голос, мучительно-хорошо держа строфу и чуть замедляя темп на рифмах… Все были влюблены в него…»
Наталья Николаевна Волохова – артистка театра Комиссаржевской; она освещена волшебным блеском рампы, окружена романтическим ореолом театра; лицо ее скрыто под маской актрисы; тонкая фигура движется на фоне стилизованной декорации; перед ней– темный провал зрительного зала, влюбленная толпа. Любовь Блока залита электрическим светом театральных прожекторов; в ней действительность сплетена со сценической иллюзией, правда жизни с «блистательной ложью» искусства. Его возлюбленная – «Снежная маска», полуявь, полусон, и реальная женщина, и видение поэта. Раздвигается занавес, звучит музыка, сверкает рампа, – на сцене появляется Она.
Я был смущенный и веселый.
Меня дразнил твой темный шелк,
Когда твой занавес тяжелый
Раздвинулся – театр умолк.
Живым огнем разъединило
Нас рампы светлое кольцо,
И музыка преобразила
И обожгла твое лицо.
И вот, опять сияют свечи,
Душа одна, душа слепа…
Твои блистательные плечи,
Тобою пьяная толпа…
Звезда, ушедшая от мира,
Ты над равниной вдалеке…
Дрожит серебряная лира
В твоей протянутой руке…
В наружности поэта эпохи «Снежной маски» был «артистизм», законченная красота произведения искусства. Как будто и он стоял на подмостках, талантливо играя роль прекрасного влюбленного поэта. Блок с надменной улыбкой и с белой розой в руке, ищущий глазами Ее в фойе театра; Блок, читающий стихи «на башне» при свете канделябров, на фоне окна, выходящего в звездную ночь, – кажется героем романтической поэмы. Это впечатление «творимой жизни» остро передает Б. Эйхенбаум в статье «Судьба Блока».[32]32
Об Александре Блоке. Сборник статей. Изд. „Картонный домик“. СПб., 1931.
[Закрыть]«Блок стал для нас трагическим актером, играющим самого себя… Юношеский облик его сливался с его поэзией, как грим трагического актера с его монологом. Когда Блок появлялся – становилось почти жутко: так похож он был на самого себя. Какой-то юнга с северного корабля – гибкий и вместе с тем немного неловкий, немного угловатый в своих движениях юноша, порывистый и странно-спокойный, с улыбкой почти детской и вместе с тем загадочной, с голосом грудным, но глухим и монотонным, с глазами слишком прозрачными, в которых точно отсвечивались бледные волны северных морей, с лицом юношески нежным, но как будто „обожженным лучами полярного сияния“.
Претворение жизни в искусство, превращение живого лица в маску трагического актера – страшный „рок“ Блока. Он знал неизбежность этого пути. „Подлинной жизни у меня нет, – писал он матери. – Хочу, чтобы она была продана, по крайней мере, за неподдельное золото (как у Альбериха[33]33
Из „Золота Рейна“ Вагнера.
[Закрыть]), а не за домашние очаги и страхи (как у Жени[34]34
Евгений Павлович Иванов.
[Закрыть]). Чем хуже жизнь, тем лучше можно творить, а жизнь и профессия несовместимы“. Рыцарь Прекрасной Дамы примиряется с судьбой литератора-профессионала.
В конце января 1907 года скончался отец Любови Дмитриевны– Дмитрий Иванович Менделеев. Весь Петербург был на похоронах знаменитого ученого. Отец оставил дочери небольшое наследство: она начала брать уроки дикции и пластики, готовясь к поступлению на сцену.
Жизнь Блоков шла „ускоренным темпом“. Поэт выступает в „Кружке молодежи“ при Петербургском университете, читает там „Незнакомку“, посещает религиозно-философские собрания, увлекается операми Вагнера и новыми постановками Художественного театра („Горе от ума“ и „Брандт“); сопровождает Н. Н. Волохову на спектакли театра Комиссаржевской. Часто по вечерам у Блоков собираются актеры, поэты, художники. В конце января А. А. читает у себя пьесу „Незнакомка“ и стихи из „Снежной маски“ в присутствии Сологуба, В. Иванова, Чулкова, Пяста, Гофмана, Кондратьева и Городецкого. В феврале К. А. Сомов по заказу „Золотого руна“ пишет его портрет: во время сеансов приходит М. А. Кузмин и другие поэты. Портрет Блоку не нравится: художник отяжелил его лицо, подчеркнул чувственную припухлость губ, женственную округлость подбородка и тусклую неподвижность взгляда.
Но под светской жизнью молодого поэта таилось „веселье гибели“. Он писал:
Нет исхода из вьюги,
И погибнут», мне весело,
Завела в очарованный круг,
Серебром своих вьюг занавесила…
В письме к Е. П. Иванову он просил: «Милый, верь мне, сейчас я имею право просить у тебя этого. Верь, главное, тому, что теперь страшно и плоскости больше нет».
Вместо плоскости, за вихрями и метелями открывалась – звездная пропасть:
Весны не будет, и не надо;
Крещеньем третьим будет – Смерть.
Но весна наступила, а с ней – разлука с Волоховой. 20 апреля Блок заносит в «Записную книжку». «Одна Наталия Николаевна– русская, со своей русской „случайностью“: не знающая, откуда она, гордая, красивая и свободная. С мелкими рабскими привычками и огромной свободой. Как-то мы в августе встретимся? Устали мы, чудовищно устали»… И другая запись: «Светлая всегда со мной. Она еще вернется ко мне. Уж немолод я, много „холодного белого дня“ в душе. Но и прекрасный вечер близок».
Весной Блоки сдали свою квартиру на Лахтинской улице. Любовь Дмитриевна уехала в Шахматово одна: Александр Александрович переселился к матери в гренадерские казармы: он ненадолго наезжал в Шахматове и снова возвращался в Петербург. Любовь Дмитриевна усердно готовилась к сцене, разучивала роли, занималась декламацией. Блок тосковал в городе и бродил по окрестностям. Вечером часто отправлялся с Чулковым в Озерки, Сестрорецк; пил красное вино. Г. И. Чулков вспоминает: «Мои отношения с Блоком всегда были неровны. То мы виделись с ним очень часто (однажды случилось, что мы не расставались с ним трое суток, блуждая и ночуя в окрестностях Петербурга), то нам не хотелось смотреть друг на друга. На это были причины». У нас есть основания предполагать, что одной из этих причин были сложные отношения Чулкова с Любовью Дмитриевной. Уже к осени между друзьями началось расхождение, приведшее через год к полному разрыву. 28 сентября Блок писал матери: «С Чулковым вижусь изредка, всегда неприятно и для него и для себя».
Из впечатлений о скитаниях за городом и поездках в Сестрорецк, Шувалово и на Дюны выросла небольшая описательно-повествовательная поэма «Вольные мысли», которую поэт посвятил своему неизменному спутнику – Чулкову.
Группа журнала «Весы» бойкотировала издателя «Золотого руна» Н. П. Рябушинского. Летом он предложил Блоку заведовать в его журнале литературным отделом. Белый, обстреливавший петербуржцев из «Весов» и жестоко нападавший на Блока, окончательно разъярился. Тон его выходок против автора «Балаганчика» становился почти неприличным. О литературных нравах эпохи Брюсов пишет отцу (21 июня 1907 г.): «Среди декадентов, как ты видишь отчасти по „Весам“, идут всевозможные распри. Все четыре фракции декадентов: „Скорпионы“, „Золоторунцы“, „Перевальщики“ и „Оры“ – в ссоре друг с другом и в своих органах язвительно поносят друг друга, иначе не проживешь. Ты читал, как мы нападали на „петербургских литераторов“ („Штемпелеванная калоша“, статья А. Белого): это – выпад против „Ор“ и в частности против А. Блока. Этот Блок отвечает нам в „Золотом руне“, которое радо отплатить нам бранью на брань. Конечно, не смолчит и „Перевал“!.. Одним словом – бой по всей линии».
С июля 1907 года начали появляться в «Золотом руне» литературные обзоры Блока. В первом из них («О реалистах») перед нами новое лицо поэта, лицо, обращенное к народу, земле, России. Это больше не юноша-мечтатель и мистик, это – Блок, взрослый, печальный, сосредоточенно-серьезный. Он пишет о писателях общественных, бытовиках и революционерах, объединившихся вокруг сборников «Знание». В модернистических кругах считалось хорошим тоном презирать эту «серую» литературу. Блок этого предубеждения не разделяет. Он защищает Горького от «утонченной» критики Философова и от тенденции Мережковского видеть в авторе «Фомы Гордеева» только «внутреннего босяка» и «грядущего хама». Автор уверен, что за всеми банальностями Горького прячется «та громадная тоска, которой нет названья и меры нет». «Я утверждаю далее, – пишет он, – что если и есть реальное понятие „Россия“ или лучше – „Русь“, если есть это великое, необозримое, просторное, тоскливое и обетованное, что мы привыкли объединять под именем „Руси“, – то выразителем его приходится считать в громадной степени Горького». В этих словах – смелый вызов теоретикам символизма Белому и Мережковскому. Мы уже слышим голос будущего автора «Стихов о России». Не менее сочувственно отношение Блока к Леониду Андрееву. Внимательно разобрав его повесть «Иуда Искариот и другие» он заключает: «Можно сказать, что Андреев – на границе трагедии, которой ждем и по которой томимся все мы. Он – один из немногих, на кого мы можем возлагать надежды, что развеется этот магический и лирический, хотя и прекрасный, но страшный сон, в котором коснеет наша литература…» Это – признание личное: поэту хочется проснуться от своего прекрасного, но страшного лирического сна– и увидеть настоящую жизнь. Даже второстепенные беллетристы-революционеры не отталкивают критика. «Это – „условная“ литература, – пишет он, – в которой бунт революции иногда совсем покрывает бунт души и голос толпы покрывает голос одного. Эта литература нужна массам, но кое-что в ней необходимо и интеллигенции. Полезно, когда ветер событий и мировая музыка заглушают музыку оторванных душ и их сокровенные сквознячки». Это уже близко к «музыке революции», которую слышал Блок, когда писал «Двенадцать». Статья заканчивается высокой оценкой романа Сологуба «Мелкий бес» и новым и страшным «личным признанием»: «…и бывает, что всякий человек становится Передоновым (герой „Мелкого беса“). И бывает, что погаснет фонарь светлого сердца у такого ищущего человека и „вечная женственность“, которой искал он, обратится в дымную синеватую Недотыкомку. Так бывает и это бесполезно скрывать… И положение таких людей, как Передонов, думаю, реально мучительно: их карает земля, а не идея».
От таких просветов в бездну – кружится голова. Рыцарь прекрасной Дамы носил в себе гнусного Передонова и ждал кары от оскорбленной Матери-Земли. Все трагическое – просто: «так бывает и это бесполезно скрывать».
3 июля в «Золотом руне» появился второй литературный обзор Блока: «О лирике». Среди горных вершин, в лиловом сумраке залег человек, обладатель всего богатства мира, но нищий, не знающий, где преклонить голову. «Этот Человек– падший Ангел-Демон – первый лирик». Проклятую песенную и цветную легенду о нем создали Лермонтов и Врубель. Лирик ничего не дает людям; но люди приходят и берут. Лирик «нищ и светел»; но из «светлой щедрости» его люди создают несметные богатства. Так соединены в лирике и отрава, и зиждущая сила. Лирик говорит: «Так хочу». В этом лозунге его проклятие и благословение, его рабство и свобода. Он замкнут в «глубокой тюрьме» своего мира, в заколдованном круге своего «я». Он – заживо погребенный, он – одинокий. Из этих утверждений автор выводит «два общих места в назидание некоторым критикам». Первое общее место: «Лирика есть лирика, и поэт есть поэт». «Д. В. Философов и Андрей Белый, – пишет Блок, – начинают упрекать лирику в буржуазности, кощунственности, хулиганстве и т. д. Остается спросить, почему они не упрекают ее в безнравственности?.. Поэт совершенно свободен в своем творчестве, и никто не имеет права требовать от него, чтобы зеленые луга нравились ему больше, чем публичные дома». Второе общее место: «Поэты интересны тем, чем они отличаются друг от друга, а не тем, в чем они подобны друг другу». «Из этого следует, – продолжает Блок, – что группировка поэтов по школам, по „мироотношению“, по „способам восприятия“, труд праздный и неблагодарный… Никакие тенденции не властны над поэтами. Поэты не могут быть ни „эстетическими индивидуалистами“ ни „чистыми символистами“, ни „мистическими реалистами“, ни „мистическими анархистами“ или „соборными индивидуалистами“».
В таком сдержанном и благородном тоне отвечал Блок на «разбойные» нападения «москвичей».
Но выходки и инсинуации Белого наконец утомили Блока. В августе он пишет ему корректное письмо, в котором утверждает, что с никакими мистическими реализмами и анархизмами он не имеет ничего общего; что все до сих пор написанные им произведения кажутся ему символическими и романтическими; что он видит в них органическое продолжение «Стихов о Прекрасной Даме». «В заключение, – пишет он, – прошу Тебя, хотя бы кратко указать мне основной пункт Твоего со мной расхождения. Этого пункта я не улавливаю, ибо, повторяю еще раз, к новейшим куцым теориям отношусь так же, как Ты».
До получения этого письма Белый отправил Блоку оскорбительное послание. Как и в начале их переписки– письма скрестились в пути. Белый писал:
«Милостивый Государь Александр Александрович, спешу Вас известить об одной приятной для нас обоих вести. Отношения наши обрываются навсегда. Мне было трудно поставить крест на Вашем внутреннем облике, ибо я имею обыкновение серьезно относиться к внутренней связи с той или иной личностью, раз эта личность называет себя моим другом. Потому-то я и очень мучился, хотел Вас привлекать к ответу за многие Ваши поступки (что было бы неприятно и для меня и для Вас). Я издали продолжал за вами следить. Наконец, когда Ваше „прошение“ – pardon, статья о реалистах появилась в „Руне“, где Вы беззастенчиво писали о том, чего не думали, мне все стало ясно. Объяснение с Вами стало излишним. Теперь мне легко и спокойно. Спешу Вас уведомить, что, если бы нам было суждено когда-нибудь встретиться (чего не дай Бог) и Вы первый подадите мне руку, я с Вами поздороваюсь.
Если же Вы постараетесь сделать вид, что мы незнакомы, или уклониться от встречи со мной, это будет мне тем приятнее».
На это письмо Блок ответил вызовом на дуэль. «8 августа 1907. Милостивый Государь Борис Николаевич, Ваше поведение относительно меня, Ваши сплетнические намеки в печати на мою личную жизнь, Ваше последнее письмо, в котором Вы уморительно клевещете на меня, заявляете, что все время „следили за мной издали“, – и, наконец, Ваши хвастливые печатные и письменные заявления о том, что Вы только один на всем свете „страдаете“ и никто, кроме Вас, не умеет страдать, – все это в достаточной степени надоело мне.
Оскорбляться на все это мне не приходило в голову, ибо я не считаю возможным оскорбляться ни на шпиона, выслеживающего меня, ни на лакея, подозревающего меня в нечестности. Не желая, Милостивый Государь, обвинять Вас в лакействе и шпионстве, я склонен приписать Ваше поведение или какому-то грандиозному недоразумению и полному незнанию меня Вами, или особого рода душевной болезни.
Каковы бы ни были причины, вызвавшие Ваши нападки на меня, я предоставляю Вам десятидневный срок со дня, которым помечено это письмо, для того, чтобы Вы – или отказались от Ваших слов, в которые Вы не верите, или прислали мне Вашего секунданта. Если до 18 августа Вы не исполните ни того, ни другого, я принужден буду сам принять соответствующие меры».
На следующий день Блок посылает взволнованное письмо Е. П. Иванову, в котором просит его быть секундантом. Иванов от секундантства уклоняется и умоляет его успокоиться и отказаться от дуэли. Блок не должен забывать, что в основе всей этой драмы – несчастная любовь Белого к Любови Дмитриевне. «Видно, – пишет Е. Иванов, – человек ожесточился в любви, и конечно, тут огромную роль играет и просто самолюбие оскорбленное, но и любовь, конечно, а это требует сочувствия».
Тем временем Белый получил письмо Блока от 6 августа и ответил ему 10-го; 11 августа получил вызов на дуэль и в тот же день написал второе письмо.
В первом письме (10 августа) Белый резюмирует свои обвинения: вокруг Блока в Петербурге образовалась группа «мистических хулиганов» – всевозможных мифотворцев, анархистов, индивидуалистов, которые на своих знаменах пишут его имя; Чулков в «Факелах» только и делает, что кричит «мы, мы» и ссылается на Блока и Иванова. Городецкий в своей статье «На светлом пути» изрек знаменитый афоризм: «Всякий поэт должен быть анархистом. Потому что, как же иначе?» Наконец, Е. Семенов в «Mercure de France», распределив поэтов по «течениям», в группу «мистических анархистов» поместил В. Иванова, Чулкова, С. Городецкого и Блока. Все эти новые «измы» крикливо заявляют о «преодолении символизма»: ведь писал же Чулков в статье «Молодая поэзия» о новом литературном течении, возникшем после «Весов», и называя при этом имена В. Иванова и Блока! Почему же Блок молчит? Почему он не заявит в печати, что не сочувствует всем этим «измам», которые ему так усиленно навязывают? И Белый с жаром продолжает: «Я полтора года кричу Вам то письмами, то просто внутренним обращением к Вам: „Пойми же, пойми: ведь не личные отношения только в основе моего недоверия, непонимания Тебя. Если цель всего 'Балаганчик', то ведь кажущиеся совпадения в самом главном – обман: а я хотя и разбился от ряда ошибок, но я не предам последнего: я знаю; я верю. И Вы – молчите…“»
В ответ на вызов на дуэль он пишет Блоку (11 августа) вдохновенное и искреннее письмо. Литературные недоразумения падают, как карточный домик; за ними открывается настоящая причина «распри» – трагедия отношений Блока, его жены и Белого.
«…То, что Вы пишете, – начинает он, – („грандиозное недоразумение“) очевидно совершенно справедливо. Вот уже полтора года, как Вы все сделали для того, чтобы недоразумение это не рассеялось, а, наоборот, укрепилось. После наших прошлогодних (в августе) недоразумений я откровенно сказал себе: „Должно быть, я неправ: надо выяснить“. Я повернулся к Вам с полной готовностью принять Ваши объяснения о характере наших отношений. Вы промолчали довольно оскорбительно для меня… А я так нуждался в этом, ибо действительно питал к Вам в глубине души такую симпатию, какую редко к кому питал. Я уехал за границу только потому, что питал к Вам симпатию (к Вам и к Вашей супруге); я думал, что расстояние внешнее рассеет путаницу наших отношений (в которой я был, быть может, столь же неправ, как и Вы; но я хотел правды, хотел честно произнесенных слов, а не неопределенно бездонных молчаний). Я ошибся… Я Baс продолжал ужасно любить и верить в Вас… Я хотел нашей перепиской подготовит: почву, чтобы гнетущее меня молчание рас сеялось и чтобы мы, наконец, при личной встрече увидели подлинные лица. Вы ответили опять письмом, общий тон которого мне показался обидным… Тут я и перестал Вам писать… Я начал тогда вчитываться в Ваши строчки, перечитывать Ваши письма, стихи: жадно ловить каждую Вашу печатную строчку… Вот этот-то интерес к Вашей личности и побудил меня сказать Вам, что я давно за Вами слежу. Вы поняли в буквальном и точном смысле („шпионство“). Вот когда я увидел, что пропасть между нами выросла до последних пределов». Письмо заканчивается отказом от дуэли и просьбой о личной встрече. «Как скоро, – пишет Белый, – Вы согласитесь искренно на такую беседу, я охотно сделаю все возможное, чтобы не умом только, но и сердцем понять, что же это, наконец, происходит между нами».
Перед нами необыкновенный человеческий документ. Белый отнимает у своего друга любимую жену, разбивает ему жизнь – тот молча устраняется с его пути. Но любовь Белого кончается трагическим разрывом, он несчастен, и ему нужно сочувствие друга, которого он едва не погубил. Его мучает и возмущает «бездонное молчание» Блока. И он мстит за него злобной и низкой литературной полемикой. Мы готовы сказать: у Блока не могло быть большего врага, чем Белый. И, действительно, никто в жизни не причинил ему столько зла, столько страданий. Но это – только половина правды; а другая половина в том, что никто, никогда не любил его, как Белый. Письмо, только что нами прочитанное, есть письмо влюбленного. Трагедия Белого заключалась в том, что он был влюблен не только в Любовь Дмитриевну, но и в Александра Александровича и что обе эти сумасшедшие его любви были глубоко несчастны. Отсюда все: и ненависть, и ревность, и подозрительность, и бешенство. Он поносил, оскорблял, высмеивал Блока и… «я Вас продолжал ужасно любить…».
На письмо Белого Блок отвечает изумительным посланием (15–17 августа), в котором с какой-то нечеловеческой проницательностью и правдивостью он рассказывает историю их роковой дружбы. «Наше письменное знакомство, – начинает он, – завязалось, когда Вы сообщили через Ольгу Михайловну Соловьеву, что хотите писать мне. Я сейчас же написал Вам, и первые наши письма сошлись. С первых же писем, как я сейчас думаю, сказалось различие наших темпераментов и странное несоответствие между нами – роковое, сказал бы я. Вот как это выразилось у меня: я заранее глубоко любил и уважал Вас и Ваши стихи. Ваши мысли были необыкновенно важны для меня, и сверх всего (это самое главное) я чувствовал между нами таинственную близость, имени которой никогда не знал и не искал. В то время я жил очень неуравновешенно, так что в моей жизни преобладало одно из двух: или страшное напряжение мистических переживаний (всегда высоких), или страшная мозговая лень, усталость, забвение обо всем. Кстати, я думаю, что в моей жизни все так и шло, и долго еще будет идти тем же путем. Теперь вся разница только в том, что надо мной „холодный белый день“, а тогда я был „в тумане утреннем“… По-прежнему, как в пору нашего письменного знакомства, когда Вы любили меня и верили мне, во мне всё те же огненные переживания, сменяющиеся мозговой ленью, плюс трезвость белого дня. Итак, я стою на том, что по существу не изменился. Теперь – далее. В ту пору моей жизни, когда мы встретились с Вами, я узнал и Драматическую Симфонию (не помню – до или после знакомства), и вся наша переписка, сплетаясь с моей жизнью, образовала для меня симфонию необычайной и роковой сложности: я не разбирался в этой сложности. Знаю одно: мне было трудно понимать Вас и трудно писать Вам. Я объяснял это ленью. Ровно через год мы встретились. Мне было трудно говорить с Вами, и я опять объяснял это своею ленью. Но это было не единственной причиной. Причина, вероятно, главная, сказалась при следующих обстоятельствах. Вы помните, что в то же лето Вы приехали в Шахматово с Петровским. Помню резко и ясно, как мы гуляли в первую ночь при луне и Вы много говорили, а я, по обыкновению, молчал. Когда мы простились и разошлись по своим комнатам, я почувствовал к Вам мистический страх. Насколько помню, об этом реальнейшем для меня факте нашего знакомства я никогда Вам не говорил. В этом, может быть, моя большая мистическая вина. В эту ночь я почувствовал и пережил напряженно то, что мы „разного духа“, что мы – духовные враги. Но я – очень скептик, тогда был мучительно скептик, – и следующее утро разогнало мой страх. Мне было по-прежнему только трудно с Вами. Думаю, что Вы почувствовали, что происходило во мне, как вообще непостижимо (для меня и до сих пор) тонко чувствовали многое… Потом опять наши письма и наши встречи, которые в последние годы участились благодаря тому, что известно Вам… Мы с Вами и письменно и устно объяснялись в любви друг к другу, но делали это по-разному– и даже в этом не понимали друг друга. Вы, по-моему, подходили ко мне не так, как я себя сознавал, и до сих пор подходите не так. Вы хотели и хотите знать мою „моральную, философскую, религиозную физиономию“. Я не умею, фактически не могу открыть Вам ее без связи с событиями моей жизни, с моими переживаниями. Некоторых из этих событий и переживаний не знает никто на свете, и я не хотел и не хочу сообщать их Вам… Философского credo я не имею, ибо не образован философски; в Бога я не верю и не смею верить, ибо значит ли верить в Бога – иметь о нем томительные, лирические, скудные мысли?.. Я готов сказать лучше, чтобы Вы узнали меня, что я – очень верю в себя, что ощущаю в себе какую-то здоровую цельность и способность в уменьи быть человеком, – вольным, независимым и честным. Все это я пережил и ношу в себе, – свои психологические свойства ношу, как крест, свои стремления к прекрасному, как свою благородную душу. И вот одно из моих психологических свойств: я предпочитаю людей идеям… Из этого предпочтения вытекает моя боязнь „обидеть“ человека…




























