Текст книги "Маленькие моряки"
Автор книги: Константин Станюкович
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Обидчика наказали. Новичок торжествовал, но ненадолго. В тот же вечер двое кадет, на которых выпал жребий проучить фискала, в видах его наставления на путь чести, "под фуркой" (т.е. закрыв лица платками) жесточайшим образом избили новичка, причем вновь преподали ему в кратких словах условия, необходимые для честного кадета... Но новичок в ужасе опять побежал жаловаться дежурному офицеру. Разумеется, виновных не нашли. На следующий день избитый мальчик пожаловался своему ротному командиру.
Этот ротный командир Z тоже был довольно оригинальный тип. Сам до мозга костей "старый кадет", рыцарь чести и справедливости, он нещадно порол своих питомцев, глубоко убежденный, что порка – отличное и единственное педагогическое средство. Он был грозою кадет, которые отлично знали, что раз попался – пощады нет: Иван Иванович выпорет. И только, чего можно было добиться от него, это некоторого уменьшения количества розог при обещании не очень кричать. И он на это сдавался.
Выслушав жалобу новичка с видимым неудовольствием, Иван Иванович по обыкновению закрутил свои длинные усы и, подрагивая ногой, стоял некоторое время в задумчивости, как быть. Наконец, вызвал пять человек из самых отчаянных и повел их за собой для порки. Он хорошо знал, что требовать выдачи виновных бесполезно, и потому "для примера" решил наказать кого-нибудь.
С тех пор новичок был прозван "фискалом". В общих играх он не принимал участия. С ним никто не дружил, Только трое кадет, падких до угощения, были близки с маленьким N, приносившим из-"за корпуса" по воскресеньям от тетки очень вкусные яства и лакомства. Но и эта близость видимо была корыстная, прекращавшаяся с понедельника, когда все запасы были истреблены, и возобновлявшаяся с пятницы и субботы. Жизнь нового кадета была не из приятных. Ему необходимо было заслужить прощение товарищей, но, вместо того, этот маменькин сынок, привыкший быть баловнем дома, а теперь обиженный, с уязвленным самолюбием, озлобленный против этих сердитых и злых товарищей, совершил, несколько месяцев спустя, поступок, едва ли понимая все его значение и не предвидя гибельных его последствий.
Он узнал, что против одного дежурного офицера, которого звали "Свирепой дылдой", готовится заговор. Решено было ночью, когда "дылда" заснет в дежурной комнате, стащить его кивер и саблю и запрятать их подальше куда-нибудь. Если обстоятельства позволят, вдобавок стащить и сапоги – для большего эффекта. Бог знает какие побуждения заставили N решиться сообщить о заговоре дежурному офицеру. Быть может, желание видеть наказанными своих врагов, быть может, страх самому быть наказанным в числе других, а может, и желание подслужиться, но только он, выждав, когда кадеты легли спать, пришел к дежурному офицеру и сообщил ему о заговоре, назвав имена заговорщиков, вполне уверенный, что никто не узнает об его поступке и что "Свирепая дылда" его поблагодарит.
Но нравы педагогов были в то время иные.
"Свирепая дылда" не только не поблагодарил мальчика за "похвальную откровенность", но с презрением оглянул его с головы до ног и грубо прогнал его вон, заметив, что только подлецы выдают товарищей.
Покушение не удалось в эту ночь. "Свирепая дылда" отдал на хранение кивер и саблю дневальному, а когда сделана была попытка снять сапог, он так заворчал во сне, что кадет обратился в бегство... Все недоумевали странной предусмотрительности офицера в эту ночь, но недоумение скоро разъяснилось. На следующее утро, когда рота стояла во фронте, готовая идти к чаю, дежурный офицер с негодованием объявил при всей роте о поступке князя N и прибавил, что не придает никакого значения его словам и, конечно, не будет преследовать оговоренных, пока они не попадутся... "А если попадутся, ну, тогда... я вам покажу!"
С этой минуты князь N стал "отверженцем". Ротный командир Иван Иванович, узнавши об этой истории, косо смотрел на N и часто на него покрикивал. Жизнь мальчика стала пыткой.
Прошел год. Уж он давно смирился и покорно, не смея жаловаться, сносил презрительные ругательства, толчки и побои, надеясь безответностью вымолить прощение. Напрасно! Клеймо наушника оставалось на нем, и ему не прощали. Напрасно он пробовал объяснять, что больше фискалить не будет, и молил о пощаде. Ему не верили. Его всегда подозревали.
Всю эту скорбную исповедь своих страданий рассказал мне однажды ночью этот несчастный, бледный, тщедушный мальчик, горько рыдая и прося меня о заступничестве перед товарищами... Наши кровати были рядом, и он видимо питал ко мне благодарное чувство за то, что я не притеснял его. Он спрашивал, что ему, наконец, делать, как избавиться от этого позорного положения отчужденности. Он уже несколько раз умолял в письмах мать взять его из ненавистного заведения, но отец не соглашался.
Мое ходатайство за него пред товарищами не имело большого успеха. И бог знает, чем бы кончил этот отчаявшийся, всеми презираемый мальчик, если б, наконец, не приехала мать и не взяла своего сына из корпуса.
IV
Накануне шестидесятых годов, когда начиналась кипучая деятельность обновления, морское ведомство, имея во главе великого князя Константина Николаевича, первое вступило на путь реформ, давая, так сказать, тон другим ведомствам, и "Морской Сборник" был в то время едва ли не единственным журналом, в котором допускалась сколько-нибудь свободная критика существовавших порядков, поднимались вопросы, касавшиеся не одного только флота, и печатались, между прочим, знаменитые статьи о воспитании Пирогова.
Несмотря на это, морской корпус продолжал еще жить по-старому, сохраняя прежние традиции николаевского времени. Большая часть воспитателей и преподавателей оставалась на своих местах, и патриархальная грубость нравов еще сохранялась.
Тем не менее новые веяния уже чувствовались. Нещадная порка, служившая едва ли не главным элементом воспитания будущих моряков, которые, по выходе в офицеры, в свою очередь, дрессировали матросов поркой и зуботычинами, прекратилась еще при мне в старших ротах, а в младших ротах практиковалась далеко не с прежней расточительностью и не иначе, как с разрешения директора, тогда как прежде телесные наказания составляли неотъемлемое право ротных командиров, пользовавшихся им довольно широко. Самые грубые из корпусных офицеров несколько понизили тон, и даже сам батальонный командир, заведовавший строевым обучением кадет, завзятый фронтовик, quasi-моряк, всю жизнь проведший на сухом пути, крикун и ругатель, и тот на ученьях старался сдерживаться.
Это был свежий, крепкий и молодцеватый человек, несмотря на свои пятьдесят лет, с лицом, манерами и окриками заправского дореформенного фельдфебеля, готового перервать горло за скверную стойку. Всегда подтянутый, точно готовый во всякую минуту к смотру, с выпученной колесом грудью, с зачесанными вперед на виски рыжими прядками волос, позвякивавший шпорами, которые он носил в качестве батальонного командира, замиравший от восторга при однообразном и отрывистом щелканий ружей во время проделывания ружейных приемов или при красивом учебном шаге, бесновавшийся и называвший бабой и дрянью всякого кадета, слабого по фронту, и нередко заканчивавший ученье приказанием "перепороть" нескольких кадет, – и он, этот представитель шагистики у моряков и нелюбимый кадетами, случалось, вдруг на половине обрывал свою ругательную импровизацию, как-то отчаянно крякал и безнадежно взмахивал рукой, словно предчувствуя, что песня его близка к концу, и что вся эта муштра, вовсе и ненужная будущим морякам, отойдет в область воспоминаний, и сам он, ни на что более не нужный, удалится из корпуса на покой, чтобы скорбеть о прошлых временах.
Большую часть своей службы он провел в морском корпусе сперва корпусным офицером, потом ротным командиром и затем батальонным. Кажется, он даже что-то преподавал, этот фронтовик николаевского времени, перепоровший на своем веку несколько поколений кадет с бессердечием и жестокостью грубого и озверелого человека.
Достойно замечания, что подобные "моряки" вырабатывались исключительно в балтийском флоте, вблизи от Петербурга. В черноморском флоте таких не было. Несмотря на суровое время, в Черном море не обращали большого внимания на шагистику и "идеальное" равнение, и даже – о, ужас! – моряки там носили "лиселя", т.е. воротнички, несмотря на то, что тогдашняя форма запрещала такое "свободомыслие"... И сам Нахимов ходил с "лиселями", что, впрочем, не мешало ему быть превосходным адмиралом.
Выход в отставку батальонного командира был встречен общей радостью кадет. Его место занял барон де-Ридель, ротный командир, необыкновенно добрый человек, любимый воспитанниками. Близорукий, не особенно воинственный по осанке толстяк, с изрядным брюшком, он не особенно напирал на шагистику. И она, быть может, при нем и пала несколько, но зато учения уже более не сопровождались фельдфебельскими окриками и ругательствами и не оканчивались наказаниями.
Как я уже упоминал, преподавание общеобразовательных наук и накануне шестидесятых годов стояло на очень низком уровне. Моряки выходили из заведения с весьма небольшим общим развитием и с самым малым знакомством не только с общей историей, но даже и с русской, о литературе и праве выносили и совсем смутные понятия, вернее даже – никаких, так что пополнять громадные пробелы своего образования приходилось, если тому помогали обстоятельства, уже самим молодым офицерам за стенами корпуса. Дальние плавания, знакомство с порядками чужих стран, разумеется, способствовали этому, расширяя умственный кругозор. Нечего и говорить, что просветительное движение шестидесятых годов много помогло тогдашнему поколению моряков, заставивши их встрепенуться, обратиться к книжке и гуманнее относиться к матросам.
Беззаботность насчет литературы и родного языка была в морском корпусе, поистине, поражающая, и известный анекдот об одном почтенном адмирале, который в начале пятидесятых годов любезно разрешил представившемуся ему Нестору Кукольнику давать представления в городе, приняв писателя за фокусника с куклами, – не представлял собою ничего исключительного. Я в шестидесятых годах знавал моряков, которые не знали Гоголя, Тургенева и Достоевского даже по именам.
Хотя в мое время кадетам и известны были имена Ломоносова, Державина, Крылова, Карамзина и Пушкина, но знакомство с названными писателями было, так сказать, шапочное и ограничиваюсь образцами в весьма умеренных дозах. Наш старый Василий Иванович, учитель русского языка и словесности, бессменно в течение сорока лет преподававший в морском корпусе и заставивший несколько поколений моряков испытывать величайшие затруднения в орфографии, – после Пушкина, кажется, литературы не признавал, да и вообще был педагог-рутинер, который вел свое дело спустя рукава, отбывая лишь повинность для заработка. К Гоголю он относился неодобрительно, называл его карикатуристом и предостерегал в старших классах от чтения "Мертвых душ", утверждая, что оно только развращает молодого читателя и не дает пищи ни для ума, ни для сердца.
"Чтение должно возвышать и просветлять, а не низводить нас до низменных явлений жизни! – говорил обыкновенно учитель, когда кто-нибудь задавал вопрос о Гоголе. – Вот, например, какое чтение возвышает". – И начинал декламировать оду "Бог".
А когда однажды кто-то в нашем классе осведомился: хороши ли стихотворения Некрасова (тогда только что вышел томик его стихотворений), то на старчески румяном, морщинистом лице Василия Ивановича выразилось глубочайшее презрение, тонкие его губы вытянулись в пренебрежительную улыбку, и он со своей обычной усмешечкой заметил:
– Некрасов?.. Я что-то читал господина Некрасова. Читать не рекомендую-с. Пошлость дурного тона и неблагонамеренное направление. Они называют свои писания натуральной школой... Вот какая это школа...
И старик с иронической миной декламировал:
Возле леса речка,
Через речку мост.
На мосту овечка,
У овечки хвост!
– Нравится? – продолжал Василий Иванович. – В этаком роде и пишут новейшие поэты и прозаики. Это – образец натуральной школы... Разве тут есть поэзия?.. Какое кому дело, что на мосту овечка, и кому неизвестно, что у овечки хвост, а?..
В классе раздался веселый гогот тридцати юных "саврасов", скорее, казалось, одобрявший, чем порицавший это четверостишие. Но Василий Иванович принимал этот гогот, как невольную дань его остроумию, и с важным видом победителя смотрел на класс, оправляя свои седенькие височки, и затем, в виде сентенции, обыкновенно прибавлял:
– Читать надо, господа, с большим разбором и только то, что разрешают наставники и родители... Лучше поменьше читать, чем читать вредные книги!
И при этом Василий Иванович бросал значительный взгляд на своего сына, который обыкновенно под этим взглядом в страхе опускал глаза.
После подобного назидания, с прибавлением подчас кратких предик о повиновении, Василий Иванович продолжал читать своим тихим, слащавым, слегка скрипучим, старческим голосом какой-нибудь отрывок из Карамзина, причем, в местах чувствительных или патриотически возвышенных его маленькие серые, зоркие глазки, далеко не отличавшиеся добродушием, слегка увлажались слезой, которую он утирал грязным, испачканным нюхательным табаком, шелковым платком. А не то Василий Иванович объяснял или, вернее, повторял по учебнику, слово в слово, определение хорея или ямба.
Обыкновенно во время этих уроков в классе царила удручающая скука. Никто, исключая сына Василия Ивановича да двух-трех учеников "из первых", не слушал ни чтения, ни объяснений старика. На задних скамейках дремали или готовили уроки из других предметов, а так называемые "битки" (последние по классу ученики), сидевшие на передних скамейках, немилосердно зевали, бессмысленно выпялив глаза на учителя, и радостно оживлялись, когда он прерывал на время свои объяснения, чтоб зарядить обе ноздри своего небольшого носа табаком.
– Пе-р-в-а-я, п-л-и! – шептал про себя оживившийся "биток" после того, как нос был заряжен, и если тотчас же после команды Василий Иванович чихал, "биток" был очень доволен.
По-видимому, и сам Василий Иванович весьма равнодушно относился к успехам своих учеников и не был особенно требователен к устным ответам и к сочинениям, заботясь, главным образом, лишь о том, чтобы в классе у него была благоговейная тишина, и ему самому оказывали почтительное уважение и никогда не возражали.
Подобным образом действий самые плохие ученики покупали себе удовлетворительные отметки.
И у Василия Ивановича в классе действительно вели себя смирно, да и к тому же побаивались этого медоточивого, благообразного и доброго на вид старичка. Все знали, что он далеко не добрый, что он злопамятен, очень ревнив в охранении собственного достоинства и к тому же никакой шалости не простит. В случае какой-нибудь кадетской "штуки", и особенно если Василию Ивановичу кто-нибудь ответит дерзко или насмешливо, – он ничего не скажет, только пристально взглянет на виноватого, плотнее сожмет свои тонкие губы и покачает своей седенькой остроконечной головой с видом сожаления. А затем, когда кончится урок, он побежит к инспектору и наговорит ему с три короба, и непременно раздует историю. И если бы не доброта и не такт А.И.Зеленого, который умел понимать кадетские шалости, жалобы этого медоточивого старика вызывали бы более суровые наказания, чем добродушно-ворчливые выговоры добряка-инспектора и в крайнем случае наказание не ходить в субботу "за корпус", т.е. в отпуск.
Нечего и прибавлять, что кадеты, чувствуя лицемерие Василия Ивановича, не доверяли его обманчивому доброжелательству, о котором он любил распространяться, и не терпели учителя. Вдобавок, ни для кого не было секретом, как этот благообразный и с виду добренький старичок был жесток с своим сыном. Он его зверски колотил и беспощадно сек у себя дома из-за всякого малейшего проступка. И бедный мальчик трепетал от одного взгляда своего отца и грустный уходил по субботам в отчий дом. Эта жестокость принесла свои плоды: мальчик вырастал образцовым тихоней, скромным, прилежным, вечно зубрившим уроки благонравным кадетом, никогда не шалившим, но в то же время скрытным и озлобленным.
V
Этот высокий и худой старик Иван Захарович, фигурой и лицом напоминавший цаплю, длинноногий, с близорукими, рассеянными глазами и длинным красным носом, рисуется в моей памяти не иначе, как сидящим с высоко поднятой головой на кафедре и с некоторым торжественным пафосом восхваляющим Солона и Ликурга или Готфрида Бульонского. На средних веках, и то не окончивши их, мы, сколько помнится, расстались с учителем истории и более уже ее не слыхали в морском корпусе, сохранив и о Солоне, и о Ликурге добрую память, нераздельную с памятью об Иване Захаровиче. Достаточно вспомнить мудрого Солона, чтобы вспомнить немедленно и этого доброго человека, несмотря на то, что он не особенно заботился о наших исторических знаниях и не особенно сердился, когда мы безбожно путали хронологию. Этого добряка Ивана Захаровича кадеты нисколько не боялись и потому во время его уроков занимались всем, чем угодно, но только не историей, довольствуясь приготовлением заданного по учебнику. Только несколько любителей слушали восторженные отзывы Ивана Захаровича о мудром законодателе, к которому учитель, по-видимому, питал особое пристрастие, так как возвращался к нему не раз... Римскую историю Иван Захарович, кажется, меньше любил, и, вероятно, поэтому предоставлял нам знакомиться с ней самим и, слушая наши ответы, одобрительно покачивал головой, хотя подчас ученик и немилосердно перевирал факты. Как кажется, Иван Захарович, за старостью лет, и сам забывал факты, не имея перед глазами книги – да простит ему бог! Несмотря на возможность делать в классе все, что угодно, кадеты "берегли" Ивана Захаровича, то есть вели себя настолько прилично и тихо, насколько было необходимо, чтоб не накликать прихода начальства.
Иван Захарович был общительный человек и, случалось, вместо того, чтобы вызывать и спрашивать, он "лясничал" о предметах, вовсе не относящихся к древней истории, и тогда его слушали с большим интересом и все оживлялись, узнавая, как он провел лето в деревне и каких вылавливал окуней в озере. Он был завзятый рыболов и о ловле окуней рассказывал с увлечением, едва ли не большим, чем о Готфриде Бульонском, который, надо думать, порядочно-таки надоел и ему самому.
Если во время таких разговоров неожиданно появлялся в классе инспектор, Иван Захарович, подмигивая лукаво глазом классу, как ни в чем не бывало, начинал:
– Итак, господа, мы только что узнали, какой мудрый законодатель был Солон... Теперь посмотрим...
Класс был в восторге от находчивости старика и, разумеется, никогда не выдавал его, и инспектор уходил, не подозревая, что Иван Захарович большую часть урока посвятил беседе о ловле окуней.
Иногда Ивана Захаровича, несмотря на самые дружеские к нему отношения, травили. Обыкновенно травля состояла в том, что какой-нибудь кадет с самым невинным видом обращался к Ивану Захаровичу:
– Иван Захарович! Позвольте вас спросить об одной вещи...
– Спрашивай, братец, спрашивай, – добродушно отвечал Иван Захарович, не подозревавший никакой каверзы.
– Отчего это у вас, Иван Захарыч, нос такой красный?
– А тебе какое дело до моего носа? Какое тебе дело? – с сердцем замечал Иван Захарович. – Видно, хочешь из класса вон, а?..
– Я так, Иван Захарыч, право, так, больше из любознательности. Я слышал, что красные носы бывают у тех, кто пьет одну воду. Правда это, Иван Захарыч?
– Дурак ты, и злой дурак – вот что правда! Ступай вон из класса!
– За что же, Иван Захарыч?
– За то, что ты свинтус и говоришь дерзости...
– И не думал, Иван Захарыч... Разве красный нос...
– Вон! – кричал окончательно осердившийся старик и, выпрямившись во весь свой рост, трагическим жестом руки указывал на двери.
– Иван Захарыч, милый, голубчик, простите, – начинал искусственно жалобным тоном молить кадет.
– Не стоишь... Ступай вон!
– Я, право, не хотел оскорбить вас, Иван Захарыч, ей-богу не хотел... Мы все так вас любим...
– Любим, любим! – подхватывал весь класс. – Простите Егорова!
– Иван Захарыч! Позвольте остаться в классе... позвольте... Ведь меня не пустят за корпус, а у меня мать больна... Каково ей будет!..
– Мать больна... И ты не врешь?..
– Право, не вру, – не моргнувши глазом, врал школяр.
Добряк Иван Захарович, быстро отходивший, как все вспыльчивые люди, успокаивался, обыкновенно прощал и при этом говорил:
– Красные носы бывают у пьяниц... Ты это хотел знать?..
При такой постановке вопроса повеселевший было кадет смущенно молчал.
– А у меня, братец, красный нос от природы, коли тебя смущает мой нос. И я не пьяница, и тебе не советую быть пьяницей... Но все же лучше быть пьяницей, чем злым человеком... Ну, садись на место и не будь никогда злюкой... А что захочешь спросить – спрашивай прямо, без хитростей... Бери пример с мудрого Солона.
– Добрый, славный вы, Иван Захарыч! – кричал класс. – А мы Егорова вздуем!
– Не надо, не дуйте! – заступался Иван Захарыч.
И, снова сделавшись добродушным, Иван Захарыч продолжал урок.
Иногда по неделям он не являлся – "болел", тщательно скрывая от кадет свою болезнь. После уж мы узнали, что этот старик, одинокий как перст, запивал.
VI
Ярким и блестящим метеором промелькнул перед нами, оставив по себе одно из самых светлых воспоминаний, учитель русского языка и словесности Дозе. К сожалению, он преподавал очень короткое время и так же неожиданно исчез, как и появился однажды у нас в классе вместо старого Василия Ивановича.
Словно вешняя душистая струя свежего воздуха ворвалась в класс, и чем-то новым, хорошим, возбуждающим пахнуло на огрубелых кадет, благодаря этому учителю, приглашенному начальством, вероятно, для оживления учительского персонала. С первого же своего появления он поразил нас. Ничто, решительно ничто не напоминало в этом невысоком, красивом молодом брюнете, с большими, мягкими и вдумчивыми черными глазами и необыкновенно интеллигентным липом, тех одеревенелых и грубых поденщиков-учителей, которых мы привыкли видеть. И его несколько застенчивые манеры, изящная вежливость и серьезность отношения к кадетам, и самый его штатский черный сюртук вместо засаленного форменного сюртука корпусных преподавателей – все это производило впечатление чего-то невиданного, диковинного и обаятельного...
На первом же уроке его хотели "испытать". И когда молодой учитель обратился к классу с вопросом, что мы проходили и что мы читали, один из "битков" нарочно стал громко разговаривать с соседом, а другой свистнул.
Дозе на минуту смолк и с мягкой улыбкой обратился к шумевшим:
– Надеюсь, господа, вы недолго будете нам мешать и позволите мне продолжать? Я ведь, кажется, буду преподавать юношам, а не маленьким детям, которых надо останавливать? Не правда ли?
Эти вежливые слова, эта милая улыбка, вместо обычных учительских окриков и высылок из класса, заставили опешить шумевших кадет, и они тотчас же смолкли. И на весь класс эта маленькая речь оказала сильное действие. Все точно выросли в своих собственных глазах, и всем было словно стыдно перед этим "штафиркой". В самом деле, не маленькие же они дети!
В первый же урок учитель познакомил нас с Гоголем, прочитавши "Шинель". Читал он мастерски, и большая часть класса замерла в восторженном внимании, слушая произведение великого писателя. И каким смешным показался Василий Иванович, отзывавшийся неодобрительно о Гоголе! Только три человека из самых "отчаянных", совсем отупевших кадет, оставались равнодушными. После чтения, молодой учитель кое-что рассказал о Гоголе и назвал "Ревизора" и "Мертвые души", отзываясь о них восторженно. В следующий урок он обещал объяснить нам значение прочитанной повести.
Уроки Дозе стали для нас какими-то праздниками. Благодаря ему, кадеты впервые услыхали горячее, живое слово об униженных и оскорбленных, о возвышающем значении литературы, об ее задачах и идеалах, и о громадной важности подготовлявшегося освобождения крестьян, на которое многие из нас смотрели, как на обиду помещикам. Он читал нам Пушкина, Лермонтова, Гоголя, познакомил с "Записками охотника" Тургенева и с "Бедными людьми" Достоевского. И все это объяснял, комментировал... В следующем году он имел намерение прочитать нам хотя краткий курс истории литературы и, удивляясь нашему невежеству по части русского языка, видимо желал приохотить нас к его изучению. Ученические сочинения, детски наивные и большею частью безграмотные, он поправлял с любовным самоотвержением и объяснял, как важно уметь излагать на бумаге свои мысли... Одним словом, этот человек пробудил юношей, заставив работать дремавший мозг, заронил добрые зерна и старался развить литературный вкус, приохочивая к хорошему чтению.
Прошло несколько месяцев, уж близки были экзамены, как в одно весеннее утро вместо нашего милого, любимого Дозе в класс пришел опять Василий Иванович и занял место на кафедре, предварительно зарядив, по обыкновению, обе свои ноздри табаком.
Вероятно, на наших лицах слишком ярко отразилось неприятное изумление при его появлении. И хотя на лице Василия Ивановича и блуждала его обычная сладенькая улыбочка, но он видимо был раздражен нашим безмолвным изумлением, хотя и старался скрыть это.
– Вот, я опять со своими старыми друзьями, – заговорил он. – Я очень рад, а вы, господа, как будто не особенно довольны, что возвратился ваш старый учитель, а?..
Класс угрюмо и напряженно молчал.
Кто-то осведомился о молодом учителе, и с разных сторон спрашивали:
– Он разве заболел?
– Он разве не придет?
– Не придет... Он больше не будет преподавать! – ответил Василий Иванович, и недобрая, злорадная усмешка перекосила его губы.
– Он ушел из корпуса?..
– Да-с, ушел...
– Отчего он ушел? – раздались голоса.
– Этого я вам объяснять не стану, – как-то загадочно усмехаясь, промолвил Василий Иванович. – Могу только сказать, что этот господин, который вам так понравился, больше не будет читать разных Некрасовых, Тургеневых и Достоевских и набивать ваши головы вредными бреднями... Довольно-с!
В этом тихом, скрипучем старческом голосе звучала злобная нотка.
– По-вашему ведь и Гоголь не великий писатель, а карикатурист, и тоже вредный? – с нескрываемой насмешкой обратился к старику один из неофитов яростный поклонник Гоголя и преданный ученик Дозе.
– По-моему, Васильев, ты должен молчать, если тебя не спрашивают! Вот что по-моему! – со злостью проскрипел старик и имел неосторожность прибавить, это господин Дозе тебя так просветил?
Фамильярно-грубое "ты", обращенное к пятнадцатилетнему юноше, ученику младшего гардемаринского класса, после изысканно-вежливого обращения Дозе, показалось слишком оскорбительным, а злобные намеки на Дозе – гнусной клеветой. И юноша вдруг стал белее рубашки и крикнул старику:
– Прошу не говорить мне "ты"... Слышите?
Василий Иванович побагровел, но не сказал ни слова. Он только плотнее сжал свои тонкие губы и, кинув злобный взгляд на протестанта, развернул историю Карамзина.
– Ведь вот, хорошие учителя уходят, а такие остаются! – проговорил кто-то вполголоса, однако довольно громко для того, чтоб Василий Иванович мог услышать.
Весь класс с любопытством смотрел на Василия Ивановича, но он как будто ничего не слыхал и начал читать. Только голос его слегка дрогнул, и по лицу пробежала судорога.
– Отец все слышал! – чуть слышно пролепетал его сын.
После класса Василий Иванович пошел к инспектору. Об этом тотчас же узнали и с нетерпением ожидали, чем разыграется вся эта история. Но никакой "истории", благодаря А.И.Зеленому, не вышло. Он только призвал к себе на квартиру Васильева и просил рассказать, как было дело. О кадете, дурно отозвавшемся о преподавателях, Василий Иванович, как оказалось, не счел нужным докладывать инспектору, тем более, что и не мог указать виновного. Васильев рассказал, как было дело, и не получил выговора. Только отпуская его, Александр Ильич заметил:
– Вы бы могли сдержаннее ответить... А то: кричать на учителя... Нехорошо-с! Вот он вам теперь единицы будет ставить! – усмехнулся Александр Ильич и прибавил, – уж вы не раздражайте старика... смотрите... А я его, с своей стороны, попрошу, чтобы он... того, не говорил вам, господа, "ты"...
Кажется, этот инцидент послужил поводом к общему распоряжению обращаться к воспитанникам старших классов с местоимением "вы". По крайней мере, с этого времени Василий Иванович не говорил уже больше никому "ты" и вообще стал гораздо любезнее, и даже начинал заискивать популярности и уже не называл Гоголя карикатуристом... Старик как будто чувствовал близость конца своего педагогического поприща и, жадный до уроков, готов был идти на компромиссы.
И это лицемерие возбуждало в кадетах еще большее отвращение. Его уж даже и не боялись и начинали третировать...
Отстали от прежней привычки говорить на "ты" и остальные учителя и ротные командиры, и даже сам директор корпуса, престарелый и болезненный адмирал, и тот продолжал говорить "ты" только маленьким кадетам неранжированной роты. Между кадетами ходил слух, будто о более вежливом обращении с кадетами и о крайне осторожном употреблении телесных наказаний директору было приказано высшим начальством.
Исчезновение любимого учителя, разумеется, интриговало нас всех. Неужели его выгнали за то, что он нам читал Гоголя и Тургенева? Подобное предположение падало само собой уже потому, что приглашенный вслед за уходом Дозе профессор М.И.Сухомлинов, преподававший в старшем классе, тоже пользовался большим уважением и любовью своих учеников и не отрицал Гоголя.
Только впоследствии мы узнали, что наш любимец-учитель, бывший членом какого-то кружка, принужден был уехать из Петербурга на далекий Север.
VII
Преподаватели многочисленных предметов, относящихся к морскому делу, были по преимуществу ротные командиры и корпусные офицеры. По совести, нельзя сказать, чтобы и преподавание специальных предметов стояло на надлежащей высоте, и чтобы большинство господ наставников отличалось большим педагогическим уменьем и любовью к своему делу. Они были почти "несменяемы" и все почти из одной и той же маленькой "привилегированной" среды корпусных офицеров. Занятые и воспитанием, и обучением в одно и то же время, они обыкновенно дальше книжек, заученных в молодых годах, не шли и преподавали до старости с ремесленной аккуратностью и рутиной, без всякого "духа живого". Учительский персонал редко обновлялся. Нужна была чья-нибудь смерть или какое-нибудь перемещение, чтобы открылась вакансия, и свежие молодые силы могли получить доступ в этот храм, где все места были заняты своими авгурами. Известные профессора того времени Остроградский, Савич, Буняковский, Сомов читали только в офицерских классах. Их и вообще более или менее известных преподавателей-специалистов со стороны не приглашали в морской корпус, довольствуясь для кадет, так сказать, доморощенными преподавателями из корпусных офицеров, которые таким образом получали дополнительный заработок к своему жалованью и были гораздо обеспеченнее настоящих, плававших моряков. Сами же они были моряками только по названию да по мундиру. Морской дух, благодаря которому были Лазаревы, Нахимовы и Корниловы, приобретался на корабле, а не в корпусе. Корпус, напротив, ничего не давал в этом смысле.