Текст книги "По понедельникам дома"
Автор книги: Константин Станюкович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
V
Марья Ивановна всегда имела желание рассаживать за ужином своих дорогих гостей, группируя их «по европейски», то есть таким образом, чтобы около каждой дамы (будь то хоть сама волшебница Наина) обязательно сидел кавалер (только, само-собою разумеется, не муж, не родной брат и не глухонемой), который, как и подобает благовоспитанному джентльмену, накладывал бы своей соседке, не излишествуя, конечно, подаваемые кушанья, остерегаясь при этом облить соусом новое ее платье, занимал бы ее, в промежутки между проглатыванием кусков, более или менее умным разговором и, пожалуй, даже слегка-бы ухаживал, находя свою соседку очаровательной или по крайней мере (при абсолютном безобразии) необыкновенно симпатичной. Подобное невинное ухаживание допустимо, конечно, только в том случае, если ваша супруга не сидит vis-à-vis, обладая при этом остротой зрения копчика и тонкостью слуха мыши.
Такое желание милейшей хозяйки обусловливалось не только стремлением оживить ужин, но и более возвышенными альтруистическими чувствами. Что там ни говори, а соседство с дамой, особенно, если она не трещит без умолка как сорока, не лишено некоторого эстетического и при том облагораживающего удовольствия. Это во-первых. А во вторых, когда вы разговариваете за ужином с барыней, то, разумеется, не предадитесь излишествам и невольно забудете да и просто стеснитесь дуть, словно бы квас, хозяйский лафит, бутылка которого стоит три рубля, и то «по случаю», как уверяет радушный хозяин.
И до лафита-ли вам, когда вы и без того несколько опьянены беседой о задачах родительского кружка да еще с очень миловидной и бойкой барыней, которая собирается прочесть (уж материалы все собраны) интересный реферат о том, что детям, страдающим насморком необходимо, со всех точек зрения, давать не один, а два, три и даже четыре носовых платка. Марья Ивановна, как умная женщина, отлично понимала эту психологию, да и вообще считала себя тонким психологом, так как в прошлую зиму прослушала две лекции по этому предмету.
И несмотря однако на несомненный организаторский талант милейшей хозяйки, несмотря на ее решительный темперамент и знание человеческого сердца, все ее старания придать ужинам, так сказать, более возвышенный характер на почве духовного общения кавалеров и дам, разбивались, как волны об утес, о постыдную косность мужчин. С упорством, достойным лучшего применения, они отстаивали разделение полов (и именно за ужином), свидетельствуя таким образом о своей отсталости и как бы о своей боязни дам.
И Марья Ивановна (как вероятно и большинство хозяек, у которых бывают журфиксы) должна была прийти к грустному заключению о том, что в Москве, несмотря на обилие милых, просвещенных, ученых и замечательных людей, очень мало настоящих кавалеров, дорожащих женским обществом во время трапез, и что, вообще говоря, и мужья и жены несравненно интереснее, умнее и оживленнее, когда они порознь, а не вместе. Решительно следовало бы приглашать их отдельно, если бы это было возможно сделать без опасения прекращения дипломатических сношений.
Вот хоть бы взять милейшего Ивана Ивановича. Уж на что он папильон («Куда хуже моего!» – снисходительно оценивает Марья Ивановна своего благоверного). Несмотря на свою седину, брюшко и полсотни с большим хвостиком лет на плечах, он так и льнет к дамам и, когда разойдется, то очень мил и остроумен и просто таки незаменим на журфиксах, а сегодня и он весь вечер просидел в кабинете, и его маленькие умные глазки блестели циническим негодованием по поводу турецких зверств, о которых он говорил вместо того, чтобы блестеть прованским маслом, когда он беседует о красоте как об отвлеченном понятии с мало мальски смазливой женщиной. Не бойсь, старый ферлакур поджал хвост и не смеет подойти ни к одной даме. Вольно-ж ему, дураку, было являться с женой… Она могла бы и не приезжать.
«Несчастная страдалица!» – все-таки мысленно соболезнует Марья Ивановна даме, которая могла бы и не приезжать, толстой и плотной барыне, похожей на бочонок, не имеющей ни малейшего вида страдалицы, – и с насмешливой улыбкой смотрит на Ивана Иваныча, который почему-то лебезит перед женой, направляясь с нею в столовую.
Хотя Марья Ивановна и улыбается обычною своею очаровательною улыбкой, усаживая возле себя двух дам, но втайне возмущена. Опять все по-прежнему. Опять не только солидные, но даже и легкомысленные мужчины и при том холостые, как мосье Петров, доктор из Абиссинии, писатель Радугин и многие другие, стремительно направлялись к тому конца стола, где обыкновенно сидел хозяин и где стояли два графина водки и тарелка с селедками, и занимали места друг около друга, очевидно предпочитая (о бессовестные!) соседство с очищенной и померанцевой соседству с дамами, хотя между ними были положительно интересные, как например, пикантная брюнетка, требующая серьезной благотворительности, бойкая референтка о носовых платках, томная барышня, собирающаяся поступить на трагические роли, докторша, высокая блондинка с золотистыми волосами, похожая на англичанку, и, наконец, сама хозяйка, настоящая Юнона, несмотря на свои «около сорока». Что же касается до остальных, то и они были более или менее симпатичны…
Положим, несчастный Радугин улепетывал от молодой авторши. Злодейка таила ехидное намерение досказать за ужином окончание своей повести и с этой целью звала собрата сесть рядом, но Радугин, не будь дурак, представился глухим и уже сидел между двумя мужчинами, как за стенами крепости, и аппетитно улыбался, глядя, как милый хозяин разливает по рюмкам водку.
Но другие? Так-таки никто и не думает сесть около дам и они будут, так сказать, предвкушать удовольствие будущего женского клуба?
По счастью нашелся один не бессовестный. Это – Иван Иванович.
Он не даром озирается, будто бы отыскивая себе свободное место, а в действительности высматривая местонахождение своей «бедной страдалицы». Оно найдено – вон там, недалеко от хозяйки, – и почтенный папильон второй молодости торопливо садится около одной из дам, руководствуясь в своем выборе не только чувством изящного, сколько отдалением ее от своей супруги. Выпив рюмку водки, он немедленно же заводит разговор о красоте как отвлеченном понятии и, скашивая уже замаслившийся взор на весьма реальные формы своей моложавой и не совсем отцветшей соседки, находит, что она восхитительна.
И Марья Ивановна довольна. Нашелся, по крайней мере, один настоящий кавалер. И строгая вообще к мужьям, отклоняющимся от стези долга, она в эту минуту готова даже простить милейшему Ивану Ивановичу все его бесконечные вины перед «несчастной страдалицей».
– Вот икра, mesdames… Вот сиг… Вот омары… Пожалуйста! – любезно предлагает она, указывая своею красивою белою рукой в кольцах на тарелки с закусками, и сама оглядывает: все ли гости уселись.
Это еще что такое!?
Даже и «молодые люди» (двое из них помощники ее мужа), обязанные быть при дамах, даже и этот юнец-студент, доведенный Евлампией Михайловной до психопатического состояния (до того она, отделавшись от проклятого чая, жалела студента, что у него в Москве нет ни папы, ни мамы, ни дяди, ни тети, ни брата, ни сестры, – направляются не к дамам, а к той половине стола, где сплошь сидят мужчины и уже пьют по второй рюмке водки и, по видимому, начинают уже находить темы для обмена мыслей.
Это уже через-чур!
– Евгений Николаич… Аркадий Васильич… Мосье Гусев… Мосье Иванов! – окликает Марья Ивановна.
Молодые люди останавливаются и виновато смотрят на хозяйку.
– Занимайте места около дам… А то все нас оставили.
Делать нечего. На то они и «молодые люди», чтобы ими распоряжались.
И они садятся около дам.
Что же касается до юнца-студента, то его, совершенно сконфуженного и растерянного, Евлампия Михайловна сажает подле себя и, в качестве истинного друга, выражает свои горячие чувства тем, что накладывает на тарелку студента такое огромное количество колбасы (которую он терпеть не мог, просидевши как-то целый месяц на одной колбасе), что несчастный решительно приходит в ужас при мысли, что всю эту порцию необходимо съесть.
И он, с героизмом отчаяния решаясь как можно скорей отделаться от ненавистной ему колбасы, уничтожает ее с стремительностью человека, не евшего два дня.
– Не угодно ли еще… Я вам положу – шепчет Евлампия Михайловна, еще более жалея юношу, у которого нет ни папы, ни мамы, и который так любит колбасу, и бросая на него взгляд, полный дружбы.
– Нет… Ради Бога!.. Благодарю… Я не хочу! – голосом, полным мольбы и страха, отвечает он.
– Так чего-нибудь другого?.. Я буду ухаживать за вами… Хотите, Евгений Николаич?
– О-о! – стонет юноша, выражая этим звуком такое мучительное состояние и в то же время такое страстное желание треснуть кротчайшую Евлампию Михайловну прямо но голове, что ему самому становится страшно, как-бы она не проникла в его сокровенные мысли, и он начинает благодарить ее и просить не беспокоиться… Он сам возьмет кусочек икры…
Между тем тарелки с закуской, побывав у дам, уже не возвращались с мужского конца. Там уже начинались оживленные разговоры, и к удивлению, болтливее других оказались молчаливые «пни». Один из них, плотный высокий господин в очках, уже требовал присоединения Крита к Греции и отдачи под суд членов правления московского кредитного Общества. Другой, худой как спичка, скорбел о недостатках гражданского мужества в русских людях. Любезный хозяин соглашался и с тем и с другим и, в свою очередь, искал выхода в единении.
Когда подали заливное из лососины, разговоры притихли и господин в очках уже не требовал присоединения Крита к Греции, а, уписывая рыбу, морщил лоб и хмурил брови, занятый, по видимому, сочинением экспромта.
И действительно, как только что рыба была окончена, он постучал ножом по стакану и. когда все затихли, поднялся с места, обвел публику мрачным взглядом, словно бы предупреждал слушателей, что им от него не будет пощады, и, заложив руку за борт сюртука, произнес густым баритоном:
– Милостивые государыни и милостивые государи!
Все взоры обратились на оратора, а почтенный хозяин уже принял умиленный вид.
Только Иван Иванович, несколько обиженный, что ему нельзя теперь развивать своих взглядов о красоте, нагнулся к соседке и, разглядывая ее желтоватую жирную шею, шепнул ей на ухо:
– Ну теперь он начнет нас дубасить. Он молчит, молчит, а как заговорит, так на целых полчаса.
VI
Нечего и говорить, что не совсем парламентское выражение «дубасить», которое позволил себе употребить почтенный Иван Иванович (вообще строго придерживавший, как дамский кавалер, самых строгих парламентских обычаев), оказалось гиперболой, вызванной, быть может, и некоторым завистливым чувством к таланту оратора.
Дело в том, что и сам Иван Иваныч не лишен был, как и большая часть москвичей, посещающих журфиксы, дара красноречия и не только умел вдохновенно нашептывать какой-нибудь смазливой слушательнице о красоте, как отвлеченном понятии, но, при случае, и сказать речь при более многочисленной аудитории и преимущественно на тему о благотворном влиянии женщины на цивилизацию. В развитии этой темы, составлявшей, так сказать, монопольную привилегию Ивана Ивановича, он действительно не имел соперников по блеску эрудиции и страстности аргументации и не без некоторого основания в своем кружке сравнивался с Миллем.
Неверным также оказалось и его предположение о получасовой речи, хотя некоторые основания для этого и были.
В самом деле, человеку, сидевшему весь вечер как «пень», казалось, весьма свойственно дать наконец волю языку своему и отмстить, так сказать, за долгое молчание. Но, с другой стороны, даже и при таланте Иоанна Златоуста, ведь нельзя же увлечься до забвения о том, что получасовой перерыв между заливным и следующим блюдом несколько великоват и даже настолько, что может подействовать удручающим образом на самых внимательных слушателей и повергнуть хозяйку в беспокойство за то, что рябчики перепарятся или – того еще хуже – будут поданы холодными.
К чести своей, оратор не упустил из виду всех этих обстоятельств. Он не «дубасил» (хотя выпаливал периоды не без значительности и энергии), а говорил свой экспромт не полчаса, а ровно тринадцать минут, как потом сосчитал один из слушателей, нетерпеливее других ожидавший жаркого.
Признаться, оратор начал немного издалека или, как он сам выразился, «с зари нашей истории».
«Я позволю себе, – говорил он, окидывая присутствовавших гордым и решительным взглядом человека, отправляющегося в кругосветное путешествие, – я позволю себе напомнить вам, милостивые государыни и милостивые государи, некоторые события прошлого времени, которые… которые помогут нам осветить настоящее, которое, в свою очередь, уяснит нам прошлое, которое вместе с настоящим укажет на ближайшие задачи светлого будущего, которое… которое…»
Вероятно, обилие этих проклятых относительных местоимений, как нарочно (сколько приходилось замечать) подвертывающихся на язык даже самых блестящих ораторов во время речей и нередко делающее речи сплошным повторением слова «который» в разных склонениях, – было замечено и самим оратором. По крайней мере лицо его перекосилось сердитой гримасой (и, конечно, против местоимений), и он, минуя более подробное объяснение причин своего намерения «напомнить прошлое», перешел к призванию варягов и затем освежил в памяти «милостивых государынь и государей» некоторые события из русской истории. Сообщив вкратце о Святославе, об Ольге, о святом Владимире, об удельных междоусобицах, о царях Иване III и Грозном, о самозванщине, и тишайших царях и о Петре Великом, оратор благополучно дошел до новейшего времени, после чего сделал маленькую передышку, готовясь перейти к заключению.
Надо отдать справедливость оратору: он строго следовал учебнику Иловайского и во всяком случае употребил довольно ловкий ораторский прием, оживив в памяти присутствовавших давно забытый всеми учебник. Помимо своей содержательности, такой пересказ имел еще и то неоценимое удобство, что после него можно было прямо перейти к какому угодно пожеланию или тосту. Стоило только сказать – «и потому», и дело было в шляпе.
И Марья Ивановна, хорошо знакомая с разнообразными ораторскими тонкостями (у нее в доме, слава Богу, переговорили все московские Гамбетты) и заметившая, что многие слушатели уже начинают обнаруживать некоторое нетерпение, шепнула лакею, чтобы несли рябчиков, как раз в ту минуту, когда оратор, возвысив голос, произнес:
– И потому, милостивые государыни и милостивые государи, и потому… и потому…
По видимому, потерявший почву, как только что сошел с исторического поля, оратор, проклинавший в эту минуту час своего рождения и страсть говорить речи, – хмурил брови, устремив на господина, сидевшего напротив, упорный, мрачный и даже угрожающий взгляд, словно бы обвинявший именно этого господина в подлом похищении из головы оратора блестящего заключения экспромта.
По счастью (главным образом для присутствовавших), заминка продолжалась всего несколько мгновений… Мысль была найдена. И взор оратора, значительно смягчившийся, поднялся с напрасно заподозренного господина к потолку.
– И потому, – уверенно и вызывающе повторил оратор слово «потому», – после долгого обзора прошедшего, которое уяснило нам настоящее, которое, как всем известно, в некоторых отношениях лучше прошедшего, а в некоторых отношениях, пожалуй, даже и хуже прошедшего, или, выражаясь точнее: и лучше и хуже, – благоразумно минуя настоящее, позволю себе, господа, провозгласить тост за скорое наступление такого будущего, которое… которое, отличаясь и от прошедшего, и от настоящего, было бы зарею такого настоящего, которое не походило бы ни на прошедшее, ни на настоящее, ни на будущее…
Оглушительные рукоплескания раздались со всех сторон и, казалось, потрясли всю столовую, заглушив последнее заключительное слово оратора. В этих рукоплесканиях выражалось и сочувствие и чувствовалась некоторая радость по случаю окончания речи. Как она ни была хороша, но согласитесь, что слушать тринадцать минут хотя бы и интересные исторические факты не всем по плечу. Один вместит, а другой нет.
Тем с большей признательностью ближайшие соседи чокались с оратором, и некоторые даже целовались. Что же касается до хозяина, то он, умиленный, добродушно повторял:
– Хорошо сказано… Превосходно!
И предлагал красного или белого.
Сам оратор, по видимому, не ожидавший такого успеха и несравненно менее получавший одобрений, когда припоминал историю короче, принимал знаки сочувствия без особенной экспансивности и молча. Его снова скучающее лицо, казалось, говорило: «Я исполнил честно свой долг гостя, сказал речь, а затем черт вас подери!»
И он – надо отдать ему справедливость – больше уже не открывал рта кроме тех случаев, когда приходилось делать это для принятия пищи или вина.
– Милостив…
И низенький, приятный басок маленького, толстенького, живого и румяненького господина оборвался, и сам он внезапно сел, увидав, что несут рябчики…
– Говорите… говорите Василий Иваныч! – заметил хозяин.
– Нет… я повременю… Время еще будет! – весело отвечал «басок».
И он дождался своего времени, когда съел пол-рябчика и запил его стаканом белого вина.
– Господа! – начал он своим мягким и даже нежным баском, благоразумно решив для краткости пренебречь «милостивыми государями и государынями» и скромно опустив свои заплывшие жирком глаза на пустую тарелку. – Да позволено мне будет сказать несколько слов в дополнение к тем словам, которые мы только что слышали в блестящей речи глубокоуважаемого Порфирия Петровича… Слова мои, быть может, послужат к уяснению всей великости значения скорейшего наступления той светлой, блестящей, лучезарной, всеми нами горячо желаемой и всеми нами со дня на день ожидаемой, зари будущего, о которой только что говорил почтенный оратор. И почему главнейшим образом дорога она мне и, смею думать, и всем здесь присутствующим?.. Дорога и желанна эта заря будущего широким правом говорит о чем и когда угодно и в то же время не трепетать в силу роковой необходимости, подобно щедринскому зайцу, при виде волчьей тени… По счастью, волков между нами нет, господа, и потому я бесстрашно могу досказать то, что хочу… А хочу я сказать простую, но, к сожалению, забываемую по нынешним временам истину, а именно ту, что главнейшее и едва ли не драгоценнейшее право, данное человеку, это право беседовать и обмениваться мыслями. Не даром же мудрая природа снабдила всякую тварь языком без костей, как бы предопределяя этим самым свободное и широкое пользование этим органом… И мы видим, что птица поет, животное кричит, а человек кроме того и владеет речью… И речь эта, если она правдива, честна и свободна, служит главнейшим орудием цивилизации и в то же время прославляет тех, кто пользуется языком хотя бы и не умеренно, но с чистыми помыслами… И надо воздать должное многим из нас, господа, без всякой ложной скромности. Не взирая ни на что, мы при всякой возможности, по всякому поводу, сколько-нибудь вызывающему на размышления, будь то посыпка тротуаров песком или переделка мостовых, и даже просто собравшись в тесном, но дружеском кружке, стараемся, в пределах, правда, скромных, упражнять наши языки, памятуя, что они без костей и даны человеку во славу его и на пользу общественную. Так позвольте же мне, господа, предложить тост за всех не праздно болтающих и пожелать, чтобы поскорее наступил тот радостный день, когда мы, гордые сознанием силы своего красноречия и не пугаясь никаких теней, дружной могучею толпой наполним колонную залу «Эрмитажа», и перед закускою, как один человек, свободно воскликнем: «Да здравствует разум!»
Эта прочувствованная и блестяще сказанная речь, значительно потерявшая, конечно, в передаче автора, произвела потрясающее впечатление. Маленького толстяка чуть не задушили в горячих объятиях. Все дамы с Марьей Ивановной во главе подходили к нему, чтобы пожать его пухлую руку, и пили за его здоровье.
Марья Ивановна сияла от удовольствия, что у нее в доме произнесена была такая прелестная речь и говорила многим, что эту речь хоть бы сказать самому Гамбетте, если бы он был жив. У всех приподнялось настроение, лоснились щеки и блестели глаза и от оживления, и от выпитого вина. Иван Иванович хоть и завидовал, признаться, успеху толстяка, но спокойно ждал минуты и своего торжества, когда он скажет о влиянии женщин. А пока он находился сам под сильнейшим влиянием лафита и внушительных форм соседки и, щуря свои замасливавшиеся глазки, шептал, что юное сердце может биться и в груди пятидесятилетнего человека, причем, хитрец, не моргнувши глазом, сбавил себе целых пять если не семь лет.
А Евлампия Михайловна, забывшая о «чайной каторге» вблизи то красневшего, то бледневшего юноши и легкомысленно приписывающая такие внезапные перемены тайной влюбленности робкого молодого человека, уже спрашивала его, играя глазами, «был ли он влюблен?»
И, получив категорический и несколько резкий ответ, что не был и никогда в жизни не влюбится, Евлампия Михайловна, чтобы тронуть сердце этого бестолкового юноши, отвалила ему на тарелку такую громадную порцию пломбира, что несчастный только ахнул, а сама она испуганно взглянула на Марью Ивановну.








