Текст книги "Солдатами не рождаются"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
– К чему «ко всему»? – спросила Таня, беря папиросу.
– Ну, пьете хорошо и вообще…
– Что «вообще»?
– Нет, ничего… – Он хотел сказать, но не решился. – Пьете хорошо, приятно смотреть.
– А медики вообще хорошо пьют, – сказала она. – Вы что, меня напоить хотели?
– Да.
– Зачем?
Он молчал и смотрел на нее с пьяным любопытством: не знал после ее вопроса, как говорить с ней дальше.
– Очень хотелось, чтоб как следует выпили, – помолчав, сказал он.
– Напрасно. Я и когда пью, все равно делаю, что сама хочу, а не что другие хотят.
Он неуверенно посмотрел на нее все с тем же любопытством, и она взглядом ответила: «Да, про это самое и говорю, про что думаешь. Но думаешь ты про это напрасно и поэтому уходи…»
– Ну чего ты там? – послышался из другой комнаты голос Каширина. – Возьми у Гусарова под кроватью в ящике – бутылка «тархуна» стоит.
Люсин оглянулся на голос, потом посмотрел на Таню и, продолжая смотреть на нее, стал шарить рукой под кроватью, на которой сидел.
– По-моему, это здесь, – сказала Таня, показывая пальцем под кровать, на которой сидела сама, и не двигаясь с места. Он опустился на корточки и, шаря одной рукой под кроватью, другой, словно потеряв равновесие, схватил ее за колено и, сжимая его, снизу вверх испытующе посмотрел ей в глаза.
Она не тронулась с места, только посмотрела вниз и, немножко придвинув другую ногу, каблуком наступила на пальцы шарившей по полу руки. Наступила и вся напряглась от сознательного желания сделать ему как можно больнее. Он охнул, выдернул руку из-под сапога и, отпустив Танино колено, зажал два отдавленных пальца в другой руке. Не обращая на него внимания, Таня нагнулась, сама пошарила под кроватью и протянула ему бутылку.
– Нате… А пальцы под краном подержите…
– А ну вас к богу в рай, – отмахнулся Люсин и, взяв бутылку, крепко сжал ее отдавленными пальцами. – Раз бутылку держат, обойдется.
– Ну что, несешь? – крикнул из другой комнаты Каширин. – Или не найдешь? Помочь?
– Несу. – Люсин вышел, сердито хлопнув дверью.
Оставшись одна, Таня с сомнением посмотрела на кровать Гусарова; к Гусарову сегодня приезжает жена, и прилечь на его кровать почему-то казалось неудобным.
Пересев на кровать Каширина, она подоткнула за спину подушки и прилегла, свесив на пол ноги.
Правду ли она сказала этому Люсину, что всегда делала так, как хотела сама, а не так, как хотели с ней делать другие? Да, правду. А Дегтярь? Да, с Дегтярем это тоже была правда, ей почти целый месяц казалось, что она его любит. А потом все как отрезало. И когда Дегтярь умер, ей было даже странно, что у нее не осталось к нему ни крупицы женского чувства, просто было очень жаль его, как всякого другого погибшего товарища, и больше ничего. Очевидно, природа позаботилась о ее самозащите, не наделив способностью прощать свои женские обиды.
Теперь, когда она прилегла, голова стала кружиться меньше. Она взяла с тумбочки папиросу и закурила. «Неужели и сегодня не получу ответа на телеграмму? Если бы только мама увидела, что я курю… Надо непременно бросить, а то расстроится, если узнает», – подумала Таня и вдруг явственно услышала голоса из другой комнаты.
Когда Люсин хлопнул дверью, дверь отскочила от притолоки и теперь понемногу открылась до половины. В той комнате говорили о Тане. Она сначала хотела закрыть голову подушкой и не слушать, даже потянула к себе подушку, но в эту секунду Каширин громко сказал: «Как хотите, не согласен в такой день оставлять ее одну», и она выпустила из рук подушку и стала слушать.
– Тогда п-придется отменить все м-мероприятие целиком, – сказал Гурский.
– Ну и отменим, – сказал Каширин.
– П-пожалуйста, – сказал Гурский. – В конце концов это т-ты улетаешь, у т-тебя последний вечер. Я-то п-пока еще остаюсь…
– Ну и пускай, а что ж ее одну бросать, – сказал Каширин.
И Таня благодарно улыбнулась его словам и села на кровати, намереваясь сейчас же пойти и сказать Каширину, что у нее самой есть важное дело и ей нужно срочно уходить, но голос Гурского остановил ее.
– Послушай, Каширин, – сказал он, – ты, конечно, в п-принципе п-прав, но есть и другая сторона вопроса: ты улетаешь, там это знают, и т-твоя Полина тебя просто-напросто хочет в последний раз повидать. Она, конечно, не жена д-декабриста, но все-таки неп-плохой ттоварищ и за это время, что ты в Москве, не сделала тебе н-ничего, кроме хорошего. Надо и ее п-пожалеть…
«Действительно, Каширин – душа-человек, – подумала Таня, вставая. – Готов из-за меня испортить себе последний вечер в Москве… Но я, конечно, не позволю этого – пусть идут, куда им надо…»
– Стойте, – сказал Люсин, когда она, оправив кровать, уже подошла к двери. И Таня, услышав его голос, остановилась с тяжелым предчувствием, словно он сказал это не им, а ей. – Стойте, давай возьмем с собой туда твою докторшу!
– А зачем она тебе там? – сказал Каширин. – Сидеть и смотреть?..
– Почему смотреть? – сказал Люсин. – Я беру ее на себя.
– Ты уже п-пробовал взять ее на себя, – сказал Гурский. – До сих пор на п-пальцы дуешь!
– Ничего, – сказал Люсин, – как раз такие и бывают с неожиданностями… Выпьет еще немного – и сама себя не узнает. Мне Дегтярь, если хочешь знать, сам о ней рассказывал…
«Оказывается, он и ему рассказывал», – подумала Таня с тоской и злостью – не на Дегтяря, а на себя.
– Было у нее с ним или нет? Или он врал мне? – спросил Люсин.
– Было, – сказал Каширин. – Я даже вызывал его, чтоб не звонил по всей бригаде.
– Ну так в чем же дело, – сказал Люсин, – беру ее на себя, и пойдем все вместе.
– Лично я п-против, – сказал Гурский.
– Почему? – спросил Люсин. – Ведь было же у нее с Дегтярем, Каширин сам подтвердил…
– С Дегтярем было, а с тобой не будет, – сказал Гурский. – Весь вечер п-пойдет прахом… И потом, есть в этом что-то п-противное.
– Чья бы корова мычала… – сказал Люсин.
– И даже п-подлое… – перебил его Гурский.
– А ну вас всех к черту! Лучше поломаем это дело вообще… – сказал Каширин.
И, уже договаривая эти слова, увидел вошедшую в комнату Таню.
Стоя там, в той комнате, она говорила самой себе, что просто ждет, когда они наконец замолчат и ей можно будет войти как ни в чем не бывало. Но на самом деле она жадно слушала, что о ней говорили. Слушала, потому что это было ее право, потому что она оказалась одна среди мужчин и они никогда не скажут ей самой того, что говорят о ней, считая, что она их не слышит. А ей нужно знать, что они говорят и думают о ней. Нужно, обидно, стыдно, интересно – все вместе.
Она вошла, не выдержав этого путаного, тревожного чувства, задохнувшись от него, как от быстрого бега, и, еще не совладав с собой, задыхаясь, сказала:
– Спасибо, Иван Иванович. Я немного вздремнула у вас. Мне пора идти…
– И, столкнувшись с трезвым, неверящим взглядом Гурского, выдержала этот взгляд и подошла к Каширину.
– А, дочка, – сказал Каширин, вставая и с грохотом отодвигая стул. У него было виноватое лицо и виноватый голос. Он выпил, и ему не приходило в голову, что она слышала, как они говорили о ней, но, должно быть, он и без того испытывал чувство стыда перед ней…
Гурский и Люсин поднялись вслед за Кашириным. Гусарова в комнате не было: он куда-то ушел. Поэтому Таня и не слышала ни разу его голоса.
– Куда ж ты пойдешь?
– Свидание назначила, чуть было не проспала у вас.
– Вот уж не думал… – сказал Каширин.
– Почему?
– А может, с нами? Мы как раз собираемся… – начал Люсин и замолчал. Кажется, Гурский толкнул его.
Таня ничего не ответила, даже не повернулась к Люсину, и, продолжая глядеть на Каширина, который растерянно взял ее за руку, сказала:
– Всем там у нас, в бригаде, передайте привет от меня, а вас, если можно, я обниму…
И она потянулась и крепко поцеловала его, не превозмогая себя, потому что сейчас, на прощание, целовала не этого подвыпившего и чувствовавшего себя виноватым Каширина, а другого, того, каким он был и каким снова будет там, в бригаде, куда он улетает сегодня ночью.
Потом она подала руку Гурскому, повернулась к Люсину и заставила себя улыбнуться:
– Вам не подаю, у вас рука болит…
– Ничего, я не злопамятный, – сказал Люсин.
Он порывался подойти к ней, но Гурский оттеснил его плечом, вышел вслед за Таней в переднюю и молча подал ей полушубок. Она благодарно кивнула ему, закрыла за собой дверь, быстро прошла мимо смерившей ее долгим взглядом дежурной по этажу и стала спускаться.
Спустившись в вестибюль, она увидела издали стоявшего около портье и звонившего по телефону Гусарова. «Наверное, опять справляется о жене. Вот почему он ушел: оттуда, из номера, звонить не хотел…» И помахала Гусарову на прощанье рукой. И он тоже заметил и помахал ей рукой.
12
Когда Таня сказала Каширину «мне нужно идти», она еще сама не знала, куда пойдет, а сейчас, спустившись в вестибюль и увидев Гусарова, вдруг решила. Кроме поручения, которое она уже выполнила, повидав Артемьева, у нее было в Москве еще одно, такое же невеселое, от той старухи, врачихи, Софьи Леонидовны, у которой она жила в Смоленске.
Таня уже два раза ходила по адресу, который ее когда-то заставила наизусть заучить Софья Леонидовна. Два раза была в этом глухом дворе, в Брюсовском переулке, и два раза не заставала женщины, которая ей была нужна.
«Ну что ж, схожу в третий раз, как раз сегодня и пойду. Может, даже и хорошо, что сегодня», – подумала она, хотя сегодня с утра ей никак не приходило в голову идти туда с этим печальным поручением.
Свернув с улицы Горького в Брюсовский переулок, она вошла в уже знакомые низкие и глубокие ворота, похожие на положенный на землю каменный колодец, дошла до самого дальнего углового подъезда и постучала в дверь на первом этаже. Она мысленно примирилась с тем, что и теперь, в третий раз, не застанет той женщины, но терпеливо стояла и стучала в дверь, глядя на лохмотья драной дерюги, на концы проводов и круглые следы звонков, на остатки таблички с фамилиями жильцов: «Никодимов – 1 зв. Волосевич – 2 зв. Курдю…» Дальше было оборвано.
Наконец, когда она решила уходить, дверь открыл тот же старик, который открывал ей и раньше, худой, заросший седой щетиной и с такой кривой шеей, что казалось, ему когда-то отрезали голову, а потом снова приставили, но уже не там, где она была, а ближе к одному плечу и дальше от другого.
– Волынская дома? – спросила Таня.
Но старик не стал, как в прошлые разы, молча вертеть головой на кривой шее, а сказал тонким, детским голосом:
– Дома. А вы к ней?
– К ней.
– Пройдите.
Он пропустил Таню, запер дверь на ключ и поплелся в глубь квартиры, волоча ноги в обрезанных, как калоши, валенках. Думая, что он показывает ей дорогу, Таня пошла за ним, но он обернулся и сказал:
– Не сюда, вон туда, по коридору последняя дверь.
И ткнул рукой налево.
Таня пошла налево, но коридора не увидела – увидела дверь; других дверей не было, и она открыла ее. За дверью действительно был темный коридор. Ударившись обо что-то, она пошла по коридору, шаря руками по стенам. Сначала она нащупала дверь справа, потом другую слева и уже думала постучать в нее, но где-то впереди услышала стук машинки и, вспомнив, как Софья Леонидовна говорила, что ее сестра машинистка, ощупью добралась до последней двери.
Машинка за дверью остановилась и снова застучала. Таня отворила дверь и шагнула в комнату.
– Можно?
Накрытая прожженной газетой настольная лампа освещала стол, у которого, сгорбясь, сидела за пишущей машинкой старуха в пальто с поднятым воротником и в вязаном платке, намотанном на шею так, что он закрывал ей рот. Старуха повернулась, и Таня вздрогнула: сидевшая за машинкой старая женщина была так похожа на свою сестру, что казалось, сама Софья Леонидовна ожила и сидит здесь, в этой комнате, перед Таней.
– Если за работой, то еще не готово, – сказала старуха. – Я болею… Тридцать страниц осталось.
– Нет, – растерянно сказала Таня. – Я…
Она все еще не могла отделаться от ощущения, что перед ней сидит Софья Леонидовна.
– Я к вам от вашей сестры…
– Нет у меня никакой сестры.
– Вы меня, наверно, не поняли, – растерянно сказала Таня. – Я из Смоленска…
– Из какого Смоленска? – спросила старуха так, словно был еще какой-то Смоленск, кроме того, в котором была Таня.
– Ну, из Смоленска… – повторила Таня. – Как вы не понимаете! Я от вашей сестры, я с ней вместе была в Смоленске…
– А у вас есть документы? – вдруг спросила старуха.
– Какие документы?
– Ваши документы у вас есть?
Таня расстегнула полушубок, вытащила из кармана удостоверение личности и протянула старухе.
Ей было странно и дико, что эта старая женщина спрашивает у нее документы. Как будто для того, чтобы услышать то, что ей сейчас предстоит услышать, сначала нужно проверить Танины документы.
Старуха долго смотрела на удостоверение и, отдав его обратно, спросила:
– Ну так что?
Только сейчас она наконец стянула платок со рта на подбородок; все, что она говорила до этого, она говорила глухо, через платок.
– Я работала там в Смоленске вместе с вашей сестрой Софьей Леонидовной, – сказала Таня.
И по изменившемуся выражению лица старухи поняла то, чего не понимала до сих пор: Смоленск и вообще все, что там, у немцев, за линией фронта, было для этой женщины все равно что тот свет. Она уже не представляла себе этого реально, как часть своей жизни, поэтому, наверное, и сказала сначала, что у нее нет никакой сестры.
– Где вы с ней работали? – спросила старуха и, повернувшись вместе со стулом, ткнула пальцем в сторону заваленной вещами кровати. – Садитесь осторожней, там каша завернута.
– Мы с ней работали вместе в подполье, – сказала Таня, – целых полгода. Я даже жила у нее как ее дальняя родственница.
Старуха вопросительно смотрела на нее, не понимая, но потом поняла и кивнула.
Теперь начиналось самое трудное, и чем дальше оттягивать его, тем будет труднее.
– Она мне дала ваш адрес, чтобы я выучила, и просила, если она умрет, а я останусь жива и буду в Москве, найти вас.
– Значит, умерла? – как о чем-то, к чему уже давно приучила себя, спросила старуха. Голос у нее был низкий, простуженный. Лицо спокойное, хмурое, с толстым носом картошкой и толстыми, сердито сжатыми губами.
«Совсем такое же, как у Софьи Леонидовны, только еще строже», – снова подумала Таня. Ни в голосе старухи, ни в ее лице, когда она спросила: «Значит, умерла?» – ничего не дрогнуло, даже не шевельнулось.
– Да, – сказала Таня.
– Когда? – спросила старуха.
Таня сказала, что это случилось в августе прошлого года.
На лице старухи отразилось напряжение, словно она что-то считала в уме; она даже подняла голову и наморщила лоб.
– Думала, она раньше умерла, – сказала старуха. – Еще весной, как наступление наше остановилось, первую панихиду отслужила.
– А вы верующая? – не успев удержаться от этого глупого вопроса, спросила Таня. Софья Леонидовна рассказывала ей, как еще в юности, на Бестужевских курсах, стала неверующей, и ей было странно, что эта женщина, так бесконечно похожая на Софью Леонидовну, вдруг верующая.
Старуха ничего не ответила, молчала и ждала, что еще скажет Таня.
– Ее гестапо расстреляло.
Старуха продолжала молчать.
– Они многих наших тогда сразу расстреляли и ее тоже. А арестовали за две недели. Я ее в последний раз видела, когда ее арестовали…
Старуха все еще сидела не шевелясь и молчала. А Таня, глядя на нее, с той негаснущей остротой, с какой по многу раз и всегда одинаково возникают в памяти такие воспоминания, увидела перед собой крыльцо дома, где они жили с Софьей Леонидовной, и немецкую машину, и двух немецких солдат, между которыми, ссутулив плечи и заложив руки за спину, идет к машине Софья Леонидовна… И соседа Прилипко, бухгалтера городской управы, который семенит сзади, за вторым солдатом, в своем чесучовом пиджаке и с портфелем.
Таня не только увидела все это, но даже почувствовала в левой руке тяжесть корзины, которую она несла тогда и с которой остановилась за углом, увидев, как из дома выходят немецкие солдаты и Софья Леонидовна. Корзина была тяжелая, в ней, под картошкой, лежала мина с часовым заводом. Мину изготовили в бригаде, и она должна была еще четыре дня пролежать у Тани и Софьи Леонидовны, потому что человек, которому нужно было передать мину, не мог явиться раньше этого срока. Таня стояла, прижавшись к стене с корзиной в руке, а Софья Леонидовна, понурив голову и заложив руки за спину, шла между двумя немецкими солдатами к машине.
А старуха все еще молчала. Долго, невыносимо долго молчала…
– А вы, значит, живы… – сказала она.
– Да. Ее арестовали, когда меня не было. Если бы я пришла на десять минут раньше, я бы тоже пропала.
– Вот, значит, почему она умерла, – сказала старуха. – А я думала, просто от голода…
– Нет, мы с ней не голодали. То есть, конечно, очень плохо ели, но все-таки наши, когда могли, нам немножко помогали.
– Помогали, – как эхо, отозвалась старуха.
И вдруг поглядела на свою машинку и на торчавшую из нее недопечатанную страницу так, словно ей уже некогда больше говорить обо всем этом, а надо садиться и заканчивать работу.
– Что ж, она, значит, была у вас подпольщицей? – снова переводя взгляд с машинки на Таню, спросила старуха.
Слова «у вас» были сказаны с какой-то странной интонацией, так, словно сама старуха и Софья Леонидовна были одно, а Таня и все те, про кого старуха спросила «у вас», были другое. Но Таня хотя и заметила эту интонацию, в ту секунду не обратила на нее внимания и стала торопливо объяснять, каким замечательным человеком была Софья Леонидовна, и как много она сделала, и как все тяжело переживали, когда она погибла.
У Тани даже несколько раз дрогнул голос, пока она говорила все это. Она жалела не только Софью Леонидовну, но и себя; уже не впервые, когда она вспоминала обо всем этом, ей задним числом становилось страшно и того, что было с ней там, в Смоленске, и того, чего не было, но могло быть.
– А вы что, любили ее? – прервав на полуслове, спросила старуха. Спросила так, словно это удивляло ее.
– Да, конечно, – сказала Таня. – Мы все ее очень любили, а я почти полгода жила у нее.
– А вы знаете, какую она жизнь прожила раньше, до этого?
– Да, она мне рассказывала.
– Все ли?
И снова в голосе старухи было удивление перед тем, что Софья Леонидовна могла все о своей жизни рассказывать не ей, а Тане или еще кому-то другому.
– Да, все, – сказала Таня. – Поэтому немцы ей так и доверяли, что у нее раньше была такая жизнь. Поэтому она так много и могла делать для нас, что они ей доверяли. Она мне все рассказала: и про себя, и про всех своих родных, и про вас…
– Значит, так и погибла за вас, – сказала старуха.
– Почему из-за нас? – не расслышала Таня.
– Не из-за вас, а за вас, – сказала старуха. – Сколько ей Советская власть добра ни делала, а все-таки погибла за вас…
В этих словах и в голосе, которым они были сказаны, было столько горечи, что ошибиться насчет их смысла было невозможно.
– А вы что, считаете… – с вызовом, с вдруг вспыхнувшей непримиримой обидой начала Таня, но старуха прервала ее:
– Ничего я не считаю… Это она считала, что лес рубят – щепки летят… Вот и умерла за свою Советскую власть.
– А для вас Советская власть не ваша?
– Не моя, – сказала старуха. – Что смотрите на меня, удивляетесь, что не боюсь? А чего мне бояться – жизнь моя кончилась, хуже не будет. Живу, как последняя щепка своей семьи… А как живу – тоже видите. – Она обвела взглядом свою мрачную каморку с какими-то медальонами и старыми портретами на оборванных обоях. – И место жительства переменить тоже не боюсь.
– Значит, если бы вы были там вместо Софьи Леонидовны, вы бы не с нами, а с немцами работали? – запальчиво сказала Таня.
– Еще чего! – сказала старуха. И опять вдруг стала так похожа на Софью Леонидовну, что Таня чуть не вздрогнула.
– Ну что ж, я пойду, – сказала Таня. И, уже стоя в дверях, добавила: – До свидания.
– До свидания, – глухо отозвалась старуха, не поворачиваясь от машинки.
– Спасибо, что пришли… Ну, идите же, чего стали?!
И, только уже закрывая дверь, в самую последнюю секунду, Таня увидела, как эта казавшаяся ей каменной старуха рухнула лицом и руками на лязгнувшую машинку. Таня стояла за неплотно прикрытой дверью, а старуха, лежа лицом и руками на машинке, рыдала там, у себя в комнате. Рыдания вместе с кашлем и стонами вырывались у нее из груди, ее сутулые широкие плечи в драповом пальто то поднимались, то опускались, вздрагивая от рыданий. Она выла от горя, глухо и хрипло, как мужчина. А Таня смотрела на нее в щель и не знала, что делать. Вернуться и помочь ей? Но чем и как помочь? Или оставить одну с ее горем?
«Может быть, потом еще раз зайти? – подумала она. – А что потом? Что я ей скажу потом? И что ей вообще еще можно сказать?»
Она тихо отошла от двери и на ощупь, по стене, добралась до конца коридора. Старик, открывавший ей дверь, стоял посредине передней с чайником в руке. Судя по его лицу, Тане показалось, что он стоит и прислушивается, хотя отсюда, из передней, ничего не было слышно.
– Застали? – спросил старик.
– Да, – сказала Таня. – Она совсем одна живет?
– Как перст… – сказал старик. И вдруг с любопытством спросил: – А что, сумасшедшая она, да?
– Нет, почему…
– Сумасшедшая, – убежденно повторил старик. – Раньше с ней сын жил, так она сама его, слепого, в ополчение погнала, а у него диоптрий семь… С тех пор, как похоронную получила, совсем из ума выжила. Дверь вчера настежь оставила и на кухне краны не закрывает. Сколько ни говори ей – все равно краны не закрывает… А вы что, уходите, что ли?
– Да, – сказала Таня.
– Дверь закрою… – Старик поставил чайник на пол, снял цепочку и два раза повернул ключ. – Идите, закрою за вами.
Таня шла по двору, а в голове у нее все вертелась и вертелась нелепая фраза «краны не закрывает, краны не закрывает…».