Текст книги "Переписка из двух углов Империи"
Автор книги: Константин Азадовский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
"Даугаву" бранили на чем свет стоит, всячески избегая при этом касаться щекотливой сути. "Во имя чего" – вопрошала "Литературная газета" опубликована личная переписка Виктора Астафьева и Натана Эйдельмана?27 Этот аргумент (письма-то, мол, совершенно частные, как же можно?!) был и остается довольно ходким, причем прибегать к нему стали еще до появления переписки в "Даугаве". "Что бы сделал, скажем, Генрих Бёлль, – негодовал, кивая на цивилизованную Европу, критик В. Бондаренко, – если бы некто пустил по всему свету его личные письма (да еще и общественного содержания)? Очевидно, подал бы в суд и добился не только огромной денежной компенсации за подрыв своей репутации, но и судебного приговора преступившим закон.
Н. Эйдельман запустил по всему свету свою переписку с
В. Астафьевым, нанесшую определенный нравственный урон известному писателю. Как прореагировали на это наши псевдоинтеллигенты? Слышал от некоторых московских снобов, мол, после таких писем Астафьеву руки нельзя подавать. Почему – Астафьеву? Даже если им изрекалась бы одна хула, а письма Эйдельмана были бы выдержаны в самом безупречном духе, с каких пор стало принято в интеллигентном обществе обнародовать чужие частные письма?"28 Состоявшаяся в СССР публикация вновь возбудила правовое чувство. За попранную законность вступился даже известный критик А. Архангельский, заявивший, что публикация в "Даугаве" – "вызов всем нравственным нормам, здравому смыслу и культуре"29 .
Довод, казалось бы, неумолимый: да, действительно, нельзя с точки зрения как юридической, так и моральной, публиковать письма без согласия авторов или их наследников. В связи с Перепиской, правда, на это обстоятельство чаще ссылаются астафьевские сторонники – аргумент-то ведь безошибочный! Думается, что и редакция рижского (как и мюнхенского) журнала тоже имела некоторое представление об авторском праве. Другое дело, что публикация пришлась на время, когда рушились устои советской Империи и многие правовые и даже моральные нормы казались в тот исторический час не столь безусловными, как несколько лет назад. Общественная важность темы, поднятой в Переписке, перевешивала для редакции "Даугавы" более частный хотя, бесспорно, важнейший! – вопрос о правах. История, увы, нередко разъединяет мораль и право, особенно в "судьбоносные" времена.
К сказанному добавим: в Переписке нет абсолютно ничего личного. Оба корреспондента – известные люди, никогда друг друга в глаза не видели, и суждения, коими они обмениваются, касаются отнюдь не интимных сторон их жизни. Упрек Астафьеву, сформулированный Эйдельманом, затрагивает в нашей стране любого, кто ощущает себя ее гражданином, и будь на дворе не 1986, а, скажем, 1993 год, подобное письмо появилось бы, скорее всего, как открытое на страницах одной из московских газет, а его автору не пришлось бы утруждать себя разысканиями почтового адреса (что, как мы видели, особенно возмутило писателя).
Словно ощущая необходимость легитимизировать публикацию в "Даугаве", дочь Н. Я. Эйдельмана откликнулась на это событие короткой заметкой в московской газете. Напомнив о необходимости соблюдать "права", она тем не менее недвусмысленно заявила: "В принципе я ничего не имею против появления в печати этой и раньше широко известной переписки"30 .
На этом не кончилось. Неугомонная "Даугава" еще раз вернулась к Переписке в конце того же, 1990 года, напечатав интервью на больную тему с поэтом Давидом Самойловым, пытавшимся объяснить (отчасти оправдать) астафьевский антисемитизм: писатель, по его мнению, выразил самочувствие русской нации, "и против этого самочувствия возразить нельзя"31 .
"В Астафьеве, – говорил своему собеседнику Д. Самойлов, – сильна боль за Россию ...> Эта боль искренняя, и боль, требующая выхода. Астафьевское ребяческое, неисторическое, непосредственное мышление хочет искать причин боли вовне: в бедах России, считает Астафьев, виноваты инородцы и интеллигенты"32 .
Правильно. Можно даже признать, что в действиях Астафьева есть своя особая логика, и никакие разумные, с опорой на Карамзина и Герцена, доводы Эйдельмана никогда и ни в чем не поколебали бы Астафьева, мыслящего совершенно иначе: "нутром". Напиши Натан Яковлевич и в десять раз убедительней – письмо его все равно не достигло бы своей цели. Но не одна астафьевская эмоциональность причина тому, что затеянная Эйдельманом Переписка была изначально обречена на неудачу. Астафьев и Эйдельман, два родившихся в России писателя, для которых русский был родным языком, принадлежали, в сущности, к разным культурам и говорили на разных языках. Авторы писем, столь взбудораживших в то время Империю, находились по разным ее углам – не только географически, но и духовно. Они были антагонистами по внутреннему своему складу, воспитанию и мышлению, и понять друг друга им не удалось бы ни при какой погоде.
Эту противоположность двух типов сознания уловил, кажется, и Д. Самойлов, которой осуждал не только Астафьева, но и Натана Эйдельмана, называя его программу, как и астафьевскую, "отрицательной", и искал обращаясь к российской истории – некую "третью точку зрения", с которой "Астафьев не выглядит столь чудовищно, а Эйдельман столь правым ...> Письмо Эйдельмана принимаю я умственно, но почему-то не принимаю эмоционально. И наоборот "33.
* * *
В отличие от Давида Самойлова, мы не принимаем точки зрения Астафьева ни эмоционально, ни умственно. И должны без обиняков повторить горькую истину: замечательный русский писатель Виктор Астафьев тяжело и, как выяснится, неизлечимо страдал ксенофобией. Впрочем, такая формулировка требует существенных уточнений – в свете дальнейших событий.
Астафьев умер в 2001 году, пережив Эйдельмана на двенадцать лет, то есть на целую эпоху, которая, как бы ее ни называть ("переходной", "ельцинской" или "реформенной"), оказалась для нашей страны великим очистительным потрясением. Империя рухнула. Людям, выросшим и воспитанным в советскую эпоху, пришлось избавляться от представлений и предрассудков, глубоко въевшихся в ум и душу; это приводило нередко к трудным, а то и тяжелейшим нравственным коллизиям.
То, что произошло в 1990-е годы с Астафьевым, примечательно во многих отношениях. Писатель-прозаик, еще недавно причисленный к "деревенщикам", превратился в заметного публициста и общественного деятеля. Количество статей, интервью, писем в редакцию и других публичных выступлений Астафьева за эти годы – воистину огромно. Писатель и человек Астафьев сделал свой выбор. Правда, не сразу – еще в 1989 году мы видим его фамилию под антиогоньковским "Письмом семи"34 . Окончательный перелом произошел, по всей видимости, в 1991 году. Астафьев решительно осудил (в телеинтервью) памятное "Слово к народу" – идейную предпосылку августовского путча. Любопытно, что в заголовке одной из статей, направленных в то время против Астафьева, стояли слова из его письма к Эйдельману; они бумерангом вернулись к писателю35 .
Бесповоротно разойдясь во взглядах с былыми соратниками по "деревенской" теме (В. Белов, В. Распутин и др.), Астафьев приветствовал со свойственной ему страстностью – новое время, слом тоталитарной машины. В напряженной политической схватке 1990-х годов между парламентом и президентом неизменно поддерживал последнего. Решительно вы-ступил против "большевистской нечисти" в 1993 году36 . Общественная позиция определила астафьевский вектор и в российском литературно-журнальном мире: порвав с "патриотическим" "Нашим современником", он становится автором "Нового мира" и "Знамени".
Основная тема Астафьева в 1990-е годы – война. Одно за другим появляются его новые произведения – роман "Прокляты и убиты" (1994), повесть "Так хочется жить" (1995), роман "Веселый солдат" (1998), – и каждое из них вызывает взволнованные читательские отклики. Естественно, как никто другой в нашей литературе, Астафьев показал войну, какой она была, – без лжи и прикрас. Память о том, что он видел и пережил на войне, никогда не переставала терзать писателя, и его военные рассказы и повести, написанные еще в 1960-1970-е годы, заметно выделялись на общем фоне советской "военной прозы". Ненавидевший войну как противоестественное для человека состояние, Астафьев уже в то время требовал, вызывая нарекания официальной критики, правды о том, что происходило в 1941-1945 годах (статьи "Нет, алмазы на дороге не валяются", 1962; "Там в окопах. Воспоминания солдата", 1985; и др.). Война была для него великой бедой, обернувшейся не победой, а трагедией. Его искренняя глубокая боль, правдивость, умение сострадать и любить – все это преломилось в его военных произведениях. "...Он сказал о войне, как никто не говорил",– Эйдельман отметил это, обращаясь к Астафьеву, еще в 1986 году.
Теперь же, в 1990-е годы, когда писатель заговорил во весь голос, в его военной прозе, помимо "общечеловеческого" содержания, появляется и другое, чего не было и не могло быть в советское время, – обличительность. Астафьев не просто изображает; он обвиняет и осуждает; поднимает – уже в открытую вопрос о виновниках Великой Трагедии; пишет о бездарном советском руководстве, от генерала до Генералиссимуса, ни в грош не ставивших жизнь простого солдата, об "энкаведешниках, смершевцах, трибунальщиках", сгубивших тысячи ни в чем не повинных людей. "Я не могу смотреть телевизор в День Победы, – признавался писатель, отвечая на анкету журнала "Москва" (1984). Он забит хвастливой, разряженной толпой каких-то военных парадных кавалеров и краснобаев..."37
В эту новую эпоху Астафьев значительно вырастает духовно – не только как гражданин, но и как писатель. При всех недостатках, которые отмечала критика, его произведения поздней поры – расцвет его дарования. Бесчеловечность советской военной машины, да и всей Системы, запечатленная Астафьевым на страницах его последних произведений, описана с бесподобным мастерством; ни один читатель не сможет забыть такую душераздирающую сцену, как расстрел братьев Снегиревых в "Чертовой яме". Натан Эйдельман, предрекавший Астафьеву "злое бесплодие"38 , как видно, ошибся: ход событий опровергает порой самые, казалось бы, правдоподобные пророчества.
Вновь и вновь, надрывая голос, напоминал Астафьев о том, что такое коммунизм ("Коммунисты принесли огромное зло не только русскому человеку, но и миру"39 ), предупреждал современников и соотечественников об опасности его возрождения. "Главное, чтобы коммунисты вновь не подняли войну и не залили бы Россию кровью, ибо на этот раз войну России не выдержать – она утонет в собственной крови..."40 . И в другом интервью: "Если еще раз народ допустит сатану к власти – снова Россия умоется кровью, разорится и погибнет окончательно!"41
И наконец, именно устами Астафьева произнесен был страшный приговор над Россией, который не отважился в свое время сделать ни президент, ни Конституционный суд, ни один из писателей – "властителей дум". Астафьев не только поставил знак равенства между германским фашизмом и русским коммунизмом, но и – сравнивая два этих мировых зла – открыто сказал о том, какое из них страшнее. "...Коммунистические крайности, – утверждал Астафьев, – это фашистские крайности, и по зверствам своим, и по делам они превзошли фашистские. Фашисты просто детсадовцы по сравнению с нашими деспотами"42 . Более того. Поднимаясь над предвзятым, сформированным нашей пропагандой отношением к немцам, Астафьев начинает видеть в бывшем противнике не врага, а человека. "Тогда говорили: фашисты не лю
ди, – обронил Астафьев в одном из интервью. – Как это не люди. А коммунисты кто – люди?"43
Изрекал Астафьев и весьма здравые, на наш взгляд, суждения о стране и ее судьбе, например о том, что "в России настоящей демократии никогда не было, и вряд ли в обозримом будущем она у нас появится. Демократию надо выстрадать ...> Для этого надо быть зрелым народом"44 . Прозорливо распознал он, глядя из Овсянки, и суть чеченско-русской войны, ее пагубные последствия для России, призывал к прекращению кровопролития.
* * *
Неприязнь к чужому связана, как правило, с выпячиванием своего. К Астафьеву это вряд ли относится: ненависть к советскому коммунизму пропитана у него не только враждой к инородцам, но и отвращением ко многому, что виделось ему в собственном народе. Астафьевская ксенофобия неожиданным образом увязывается с так называемой русофобией.
Обличение своего, родного занимает в прозе и публицистике Астафьева (начиная с "Печального детектива") заметное место. Ощущая себя сыном России и сокрушаясь о ее бедах, истинно любя свой народ и глубоко страдая при виде его униженности, Астафьев не скупился на горькие беспощадные слова о нынешнем его состоянии – это резко отличает его от других почвенников, изначально склонных к русофилии. "Мне страшно сказать, но мы недоразвитый народ ...> Мы отсталый по своей медленнодумающей, медленноходящей сути народ, у нас медленно течет кровь, только уж когда взвинтят: революцией, хулиганством, смертью, угрозами, тогда из нас получается псих ...> Этот век смолол нас как нацию"45 . "Усталый", "надсаженный", "замороченный" – вот далеко не полный перечень определений, коими наделял писатель русский народ.
Примечателен вывод, к которому все более склоняется Астафьев, обличитель и ненавистник "еврейского интеллектуального высокомерия": "Наверное, все-таки мы сами виноваты во всех наших бедах и злоключениях, нам и гореть в фашистском кострище, если все же не опомнимся и не начнем с ним не то чтобы бороться (где уж нам уж...), а хотя бы противостоять соблазну пополнять его озверевающие стаи"46 . И в другом месте: "Явления, происходящие в нашей жизни ...> Тут и суровый российский климат виноват, и среда обитания, но прежде всего российская безответственность, слепая страсть к насилию, лень, бесшабашность, азарт власти, пересекающий границы злобы, и многое, многое, что заложено в смутном, часто диком и безжалостном русском характере" (9, 443 – авторский комментарий к "Печальному детективу") .
То есть, слава Богу, не одни инородцы!..
Новая позиция Астафьева в корне изменила его положение на российской общественной сцене: он становится непримиримым врагом для тех, кто еще недавно видел в нем единомышленника. Растет количество нападок и выпадов; брань исходит прежде всего от недавних союзников, литераторов "национальной" ориентации. Писателя-фронтовика, который, по мнению тысяч читателей, открыл им страшную правду о войне, пытаются зачислить в "предатели", изобразить врагом России и русского народа. Количество антиастафьевских выступлений в те годы несопоставимо с протестами по поводу его письма к Эйдельману. Особого внимания заслуживает одно из них, весьма симптоматическое, открытое письмо Астафьеву его старого друга, донского писателя Б. Куликова. Все публичные заявления Астафьева начала 1990-х годов вызывают у Куликова раздражение, горечь и негодование.
"Одно время, – вспоминал старый друг, – в средствах массовой информации ваше имя было подвергнуто остракизму. Это случилось, если не ошибаюсь, после подло опубликованной "либеральной" прессой вашей частной переписки с одним нашим евреем-интеллектуалом. Вас объявили антисемитом, членом общества "Память", а после ваших выступлений (вместе с другими писателями) против засилья на нашем телевидении и кино секса, порнографии и рок-музыки – просто фашистом"47 .
По мнению Куликова, Астафьев преследует лишь одну цель: создать общественное мнение, будто мы не победили в минувшей войне, а завалили немцев трупами наших солдат, что военачальники наши были сплошь бездари, что Сталин не вождь, а параноик, что никакой русской нации нет и не было, что была лишь империя с ее непомерными амбициями, и поэтому слава Горбачеву, Ельцину и всем прочим, ее развалившим... Вспомнились Куликову и резкие астафьевские высказывания насчет столпов советской литературы – Шолохова, Фадеева...
"...Боже! – ужасается Куликов, посмотрев выступление Астафьева по телевидению. – Сколько же ненависти к Сталину, Коммунистической партии, Фадееву и ко всему русскому народу!"
Последнее для Куликова особенно неприятно. Добро бы громил Астафьев, как и прежде, истинных врагов России – инородцев (а пуще – жидов!). Ан нет перекладывает вину на собственный народ. Куликов пытается разобраться, что же случилось с Астафьевым. "Мне кажется, комплекс вашей ненависти к Советской власти, Сталину, партии, переросший в комплекс ненависти к собственному народу, который, по вашим словам, "мало били" и который "маразматик", был заронен в вашу душу еще со времен ссылки вашей семьи в холодные, голодные, неродимые места"48 .
Астафьев, по мнению Куликова, докатился якобы до того, что – вслед за Конквестом49 , Солженицыным и другими – "вбивает в головы молодежи", будто почти все наши военнопленные были либо уничтожены органами НКВД, либо отправлены в сталинские лагеря и даже делает "беспочвенные" заявления о десятках миллионов жертв сталинского террора50 .
Да, Астафьев яростно разрушал мифы, навязанные советским людям многолетней пропагандой, говорил не только о жертвах террора, но и о многом другом, что принадлежит нашему печальному прошлому. Вся история cоветской власти, по Астафьеву, – возмущалась читательница газеты "Патриот", – "это сплошные расправы, голод, раскулачивание, коллективизация..."51.
Национал-патриоты обвиняли Астафьева, по сути, в том же, в чем обвиняли (и продолжают обвинять) других политиков и писателей демократического крыла. И действительно, в 1990-е годы Астафьев – один из ярких представителей российской демократии, сказавший свое веское слово и после событий октября 1993 года, и в ходе президентских выборов 1996-го. И самое парадоксальное: как публицист и как гражданин Астафьев отстаивает те же ценности, которые отстаивал бы – проживи он дольше – и Натан Эйдельман.
Астафьев, – негодовал орган "духовной оппозиции" по поводу статьи "Придется голосовать"52 , – "присоединяется к вайнерам, хазановым, оскоцким, нуйкиным и алексиным, требует суда и расправы над патриотическими лидерами. Эта позорная публикация не будет забыта и войдет в хрестоматию жестокости, недомыслия и ренегатства"53 .
И все же новый Астафьев во многом остался прежним.
* * *
Перелистывая писания Астафьева 1990-х годов, с изумлением видишь: умевший почувствовать и понять правду нового времени, писатель вовсе не отказался от косных националистических взглядов, в которых упрекал его Натан Эйдельман.
Удивительно! Проникаясь состраданием к врагу и захватчику, способный и в "фашисте" разглядеть человека, Астафьев в не любимых им иноземцах продолжает видеть источник бед и несчастий. В особенности же, понятно, достается евреям.
Осенью 1994 года корреспондент "Вечерней Москвы", интервьюируя Астафьева, спрашивает:
"У всех еще на памяти ваша полемика с покойным Эйдельманом. Вы не отказываетесь сегодня от своих тогдашних суждений?"
Уклоняясь от ответа на прямо поставленный вопрос ("Натан Яковлевич обиделся на меня тогда за "еврейчонков". А ведь говорил я о русской культуре. О показной и подлинной внутренней культуре людей"), Астафьев пускается в пространные рассуждения на тему: "Какова одна из главных причин, за которую не только в России, но и во всем мире не любят евреев?"54.
Снисходительно-благодушный к своим оппонентам из "русского лагеря", с которыми он все более расходится в 1990-е годы, Астафьев мгновенно загорается яростью, как только речь заходит о не угодивших ему авторах-евреях, особенно если кто-то из них позволил себе, не дай Бог, критику по его, Астафьева, адресу. При этом слова, и тон, и манера его отзывов – в основном те же, что и в письме к Эйдельману: агрессивные, до неприличия грубые. "Вон евреец Давыдов в "Независимой" всю затаенную, до гноя вызревшую жидовскую злобу выложил..." – пишет он критику В. Курбатову 27 ноября 1995 года (по поводу статьи О. Давыдова в "Независимой газете")55. Еще более непристоен астафьевский выпад против Натальи Горбаневской. И опять та же жало
ба – попытка самооправдания: "...Нападают на меня жиды именно в ту пору, когда мне тяжело, или я хвораю, или дома неладно. Лежачего-то и бьют" (15, 312).
"Ненависть к евреям, – заметил в свое время Бердяев, – часто бывает исканием козла отпущения. Когда люди чувствуют себя несчастными и связывают свои личные несчастья с несчастьями историческими, то они ищут виновника, на которого можно было бы все несчастья свалить. Это не делает чести человеческой природе, но человек чувствует успокоение и испытывает удовлетворение, когда виновник найден и его можно ненавидеть и ему мстить"56 .
И Астафьев продолжал ненавидеть.
В комментариях к роману "Прокляты и убиты" Астафьев вновь позволил себе характерные для него суждения насчет евреев – надуманные, а то и просто кощунственные с точки зрения исторической правды.
"...Евреи, – всерьез рассуждает Астафьев, – так любящие пожалеть себя и высказать обиды всему человечеству за свои cтрадания и гонения, если им выпадала возможность пострелять и сотворить насилие над братьями своими в Боге, отнюдь не игнорировали такую возможность и творили насилие с неменьшей жестокостью, чем их гонители". Далее – ряд имен: Блюмкин – Троцкий Урицкий – Менжинский и "жидо-чуваш", скрывавшийся под псевдонимом "Ленин", которые "творили не менее чудовищные дела и закономерно утонули в невинной людской крови" (10, 753). Ленина, как и Сталина, "рябого грузына" (13, 255), Астафьев не жалует, но почти неизменно, объясняя их злодейства, вспоминает прежде всего о национальной принадлежности обоих.
К "еврейской теме" Астафьев возвращался постоянно, и всегда со свойственной ему болезненной резкостью. Не давала ему покоя и скандальная история середины 1980-х годов. Готовя для собрания сочинений свою нашумевшую "Ловлю пескарей...", Астафьев начисто переписал весь рассказ, превратив его в пространный комментарий к событиям того времени. Этот комментарий, изначально предназначенный для печати, – быть может, самое позорное, что когда-либо вышло из-под пера Астафьева. О деятелях грузинской культуры, протестовавших против его националистических выпадов, Астафьев не находит других слов, кроме "задаренные, закормленные, вконец скурвившиеся" (13, 298). Особенно же, как и десятью годами ранее, достается Натану Эйдельману. "Некий Эйдельман" (это о прославленном на весь мир историке!), "опытный интриган, глубоко ненавидящий русских писателей..." (это о выдающемся пушкинисте!), "точно рассчитал, когда и кому нанести удар"... И гнусные антисемитские шуточки относительно цитат в письме Эйдельмана: "...Как же еврей и без цитаток, и не еврей он тогда вовсе, а какой-нибудь эфиоп или даже удмурт" (13, 314).
Как и в 1986 году, Астафьев озорничает, юродствует ("письмо ученого человека к варвару сибирскому"), не желает говорить по существу и по-прежнему пытается оправдать свою грубость: "...А я, впав в неистовство, со всей-то сибирской несдержанностью, с детдомовской удалью хрясь ему оплеуху в морду ...> со всей непосредственностью провинциального простака, с несдержанностью в выраженьях человека" (13, 315).
Удаль и ухарство, как видно, не покидают Астафьева и в течение последующих лет, коль скоро речь заходит об евреях или Эйдельмане. Находясь в американском городе Питсбурге, Астафьев вынужден был – он сам обрисовал этот эпизод в комментарии к "Ловле пескарей..." – отвечать на вопросы, связанные с Перепиской. И так много оказалось в Америке желающих послушать суждения знаменитого писателя по еврейскому вопросу, что неизвестно, чем бы дело кончилось (особенно докучал Астафьеву некий студент "все теми же вопросами насчет "Огонька" и "Даугавы""). По счастью, вмешался советник нашего посольства – "попросил отойти с ним на минутку и, отведя меня в сторону, сказал: "Я так понимаю, что на третий раз вы этому каркающему ворону по русскому обычаю должны дать в морду". – "Всенепременно!", ответил я" (13, 320-321). Но посольский сотрудник оказался подлинным дипломатом – убедил Виктора Петровича уклониться от мордобоя и вернуться в гостиницу.
Наивная и отчасти детская ("детдомовская") логика: ежели что не нравится – в морду! Так обыкновенно и действует махровый антисемит, спасая Россию. Примерно так же держал себя – по отношению к Эйдельману – Виктор Астафьев и, видимо, не считал свое поведение предосудительным. А может, и куражился – подыгрывал себе, желая "сохранить образ". Неужели он, умудренный жизнью, не знал, как дальше развиваются такие сценарии? Не понимал, что конфликт, начавшийся с оплеухи, может кончиться пулей? Что слово из-вестного писателя подхватывают макашевы, зовущие к резне и погрому? Не помнил Освенцим и Бабий Яр?
Наверное, помнил.
Но ненависть сильнее, чем память.
* * *
На взгляд человека, не жившего в СССР или нацистской Германии, такая позиция кажется по меньшей мере парадоксальной. Действительно: пытаясь освободиться от власти ложных идеологем, писатель насаждает другие – не менее лживые и чудовищные. Но Астафьев во многом оставался именно советским человеком. Имперские предрассудки, как и национальные пристрастия, впитывались нашими гражданами с молоком матери, не говоря уже о святом для "каждого советского человека" понятии Родина, – для Астафьева, о чем говорилось, оно было внутренне важным.
Закономерно, что еще в середине 1980-х годов писатель, ощутив "актуальность" национальной темы, отдал ей дань, более того – был ею захвачен. Чувства, переполнявшие его в ту пору, проявились и в "Печальном детективе", и в "Ловле пескарей...". По мере того как в России утверждалась свобода слова, Астафьев высказывался все более прямо и откровенно, вступая при этом в противоречие с самим собою. Ведь писатель, способный к состраданию, зовущий к миру и милосердию, должен бы, казалось, явить эти качества собственным примером. Тем более что именно в русских Астафьев долгое время видел (или хотел видеть) такие черты, как христианское смирение, долготерпение, отсутствие ненависти. "Русский человек, – заявлял Астафьев, – по природе своей совершенно не приспособлен к ненависти, у него и гена-то такого нет, чтобы ненавидеть. Но большевики его этому научили все-таки"57 .
Да, научили! В том числе – и Астафьева, как бы он ни противился изнутри большевистскому влиянию. Ибо чувство агрессии по отношению к "чужим", воспитанное в советских людях, в нем всегда оставалось и по временам бурно выплескивалось наружу. Желая видеть в смирении отличительную национальную черту, Астафьев сам, увы, вовсе не обладал этой добродетелью. Это, впрочем, лишь одно из проявлений противоречивой натуры Астафьева. Замечательный художник, но – как правильно отметил критик И. Дедков, – "художник, не милующий, а взыскивающий и казнящий ...> По всем правилам новейшего времени он ставит в вину человеку его сословную, национальную и физическую природу и готов унизить весь его род"58 .
Пытаясь объяснить стойкий антисемитизм Астафьева, нередко говорят так: "Ему попросту недоставало культуры". Действительно, недоставало. Астафьев вышел, что называется, "из низов" и, мучительно ощущая в себе этот недостаток, напряженно работал и пытался его преодолеть. Он был самородок и самоучка. В автобиографическом очерке "Стержневой корень" (1975) Астафьев вспоминает о том, что в конце 1950-х годов, уже получив билет члена Союза писателей, он все еще оставался "литературным полудикарем" и, лишь поступив в 1959 году на Высшие литературные курсы в Москве (а ему было тогда уже 35 лет!), принялся "соскребать с себя толстый слой провинциальной штукатурки"59 .
Он много читал и неутомимо учился, и уровень культуры, которого он, в конце концов, достиг, заметно отличает его от прочих "братьев-писателей". Астафьев особенно любил Гоголя, о котором не раз писал; хорошо знал русскую поэзию – Ахматову, Есенина; тянулся и к западноевропейской литературе – это ощутимо во многих его сочинениях. Образы кавалера Де Гриё и Манон Леско, вдохновившие писателя на великолепный пассаж про Адама и Еву в "Пастухе и пастушке", суждения о Достоевском и Ницше в четвертой главе "Печального детектива", цитаты из "Португальских писем" Гийерага в том же романе, приведенные будто невзначай изречения Гете – все это говорит как минимум о широкой начитанности писателя. Но увы! культура, даже "западная", сама по себе отнюдь не противоядие от националистической заразы, и многие выдающиеся мыслители и поэты, и не в одной России, страдали этой древней дурной болезнью. Ксенофобия – не только от бескультурья; она коренится в недрах человеческой природы, воспитании, складе характера.
Можно, наконец, вспомнить и о романтическом мировоззрении Астафьева, изначально устремленного к органическому и родному, о склонности к мифотворчеству, присущей такому типу сознания. Мифы и иллюзии, ими порожденные, – питательная почва любого национализма, притом что имеется множество других причин (конфессиональных, политических, исторических) и неразрешимый узел проблем, который оборачивается национальными войнами, обычно запутан с разных концов. Недостаток же мышления, чуждого категории историзма, легко позволяет, например, возлагать всю вину за 1917 год, как и за дальнейшие события, на группу лиц с характерными фамилиями, во главе которых оказываются то "жидо-чуваш", то "рябой грузын", или объяснять наши беды "происками сионистов", или видеть – уже в новейшие времена – источник зла в отечественном "тель-авидении".
Не пытаясь добраться до истоков и причин антисемитизма, вековые корни и проявления которого подробно описаны в мировой литературе, напомним еще раз о непоследовательности Астафьева, о его непосредственности, несдержанности, наивности. Он был противоречив и в своих национальных пристрастиях, сколь бы очевидными они ни казались, и его ксенофобия оборачивалась не только русофобией, но, случалось, окрашивалась и в антинационалистические тона. В письме к бывшему фронтовику, еврею по национальности, уехавшему в США, Астафьев пишет 3 февраля 1997 года: "И все же хорошо вы сделали, что уехали из Западной Украи
ны – национализм и хохляцкое чванство за это время приняли еще более широкие и наглые формы ...> по всей Украине идет гонение и проклятие москалей, а уж евреев тем более" (15, 469).
"Хохляцкое чванство" рядом с наивным сочувствием к евреям – все это вызывает, скорее, улыбку, хотя весь пассаж – характерно астафьевский.
* * *
"Две ипостаси" Астафьева, полярность его импульсов и "полифоничность" его творчества, отмечали многие, кому приходилось писать о нем. "...Проза Астафьева (последних лет в особенности!), – подчеркивал Павел Басинский, бесконечная вражда множества голосов. Радость и отчаяние, слезы и скрежет зубов, ясность смирения и тьма ненависти, мудрый спокойный тон и конвульсивное отрицание самого близкого и родного..."60