355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Сомов » К своим, или Повести о солдатах » Текст книги (страница 3)
К своим, или Повести о солдатах
  • Текст добавлен: 20 мая 2021, 21:32

Текст книги "К своим, или Повести о солдатах"


Автор книги: Константин Сомов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Стемнело. Тихо-тихо стало кругом, будто и не было ничего. Ни стрельбы, ни смертей. Только ракеты взлетают там-сям, да зарево впереди. На другой день опять стреляли мы с Панкрушихиным по немцам, что к нам подобраться пытались, пока патроны не вышли.

Глянул на часы, хотел время посмотреть и бойцу своему приказ на отход дать, а часов моих – хорошие были часы, в Москве покупал – нету, пулей срезало и руку оцарапало, кровь. А я и не заметил даже когда цапануло. Окрестила меня, значит, война. И тут слышу сзади:

– Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант!

Оглянулся, боец с нашей стороны бежит. Машу ему рукой, чтоб лег, подстрелят. Подползает, докладывает:

– Товарищ старший лейтенант командуют вам отступать.

Опять мне обидно стало. Наши оказывается здесь, поблизости, а к нам на помощь подкрепления не прислали. Нельзя же так воевать. Ни по тактике, ни по совести. Ладно. Вышли к своим и пулеметы даже вытащили, а там меня похоронили уже, решили, что погиб. Стали отступать.

Мы к тому времени уже в окружении были, оказывается. Пока мы с Панкрушихиным из «Максимок» тыркали, немцы уже далеко на восток продвинулись. А насколько и не знал никто. Потопали и мы на восток, к своим.

Никто нас не кормил, командования тоже никакого. Соберут, бывает, в лесу, перепишут всех, распределят по ротам и взводам, а утром встаешь – уже нет никого, разошлись. Выручали нас местные жители, белорусы, русские – к востоку дальше все больше русских деревень попадалось, – а то бы с голоду перемерли все. Так и то, зайдешь в деревню, попросишь поесть, а хозяйка чуть не плачет:

– Ну, нету, родные, ничего. Впереди вас уже сколько солдатиков прошло.

Хорошо, если пшеница есть. Тогда запарят ее в чугунке в русской печи, так хоть живот набьешь. А от поляков, их там тоже много жило, одно слышали:

– Ниц нема. Нету, мол, ничего. Не больно они нас жаловали да и жили то совсем небогато, и захотели б много не дали. А были и такие, что русских, советских по-настоящему ненавидели. В одной деревне ксендз, поп польский по нам с колокольни огонь из пулемета открыл. Хорошо, с нами парень был сержант, снайпер, он его оттуда сковырнул. Я тогда подумал еще, помню: «Ничего. Если задержится тут немец, хоть ненадолго он вам порядок наведет такой, что еще слезками по нам плакать будете». А уж плакали они по нам или нет, того не знаю. Нам тогда своих слез хватало…

Пробовали, было, и оборону против немцев ставить, да только оружия, оружия-то уже почти ни у кого не было и патронов тоже. Красноармейцев соберем, окопчики выроем, а бойцы за ночь опять разбредутся, кто куда, хоть ты плачь, хоть ругайся, ничего не сделаешь. Не стрелять же в них в самом деле…

В одном лесу задержались. Народу набралось много – бойцы в основном, несколько командиров, лейтенантов больше. Совещаемся, как быть, и тут смотрю, идет к нам высокий, подтянутый майор, в чистеньком обмундировании и выбрит чистенько. Голова седая, а сам бравый, фуражка, помню как-то лихо, чуть набок сдвинута. «Вот молодец, – думаю, – такой выведет». Подходит к нам, говорит:

– Товарищи командиры, я командир 121 артиллерийского полка. Нужно организовать бойцов для прорыва окружения. Наши разведчики определили, где у них самое уязвимое место. Там поведем людей на прорыв.

Собрали всех бойцов у кого винтовки были, подходит он ко мне, спрашивает:

– Ты кто?

– Пулеметчик, – говорю.

– Через час берите бойцов, кто без оружия и выдвигайтесь вслед за нами. Возьмете у убитых винтовки, будете поддерживать атаку.

Увел он красноармейцев с винтовками, а через час, может быть, слышим мы километрах в полутора-двух от нас пулеметы зачастили. Немецкие пулеметы, наши-то я уж по звуку сразу отличил бы. Немного времени спустя смолкла стрельба. Понятно стало, что плохо дело для товарищей наших ушедших обернулось.

Вскоре пришло назад несколько красноармейцев, какие и без винтовок уже, потерять успели. Один рассказал, что шли они по лесу за этим майором, вышли к ржаному полю. Майор командует:

– Немцы впереди, давайте на них с криком «ура!». Они этого боятся.

Ну, закричали: «Ура!» – побежали вперед и наскочили прямо на немецкие танки.

– Начали они по нам с пулеметов резать, – рассказывал красноармеец, – мы, понятно, кто куда. Чего ты танку винтовкой сделаешь? Я в ложбинку какую-то шмыгнул, залег, глянул назад и вижу, майор тот к танкам бежит и из них по нему не стреляют. Шпион он оказался. И тут боец один, видно, подлости такой не мог стерпеть, смотрю, остановился, приложился из винтовки и майора того уложил. Да и сам в землю головой сунулся. Так-то вот…

Пошли мы осторожно туда, где ребят постреляли, боец этот показал. Танки немецкие ушли уже. Таскали мы, таскали раненых наших из ржи в лес, много вынесли. А дальше-то ничего сделать не можем. Врачей нет, медикаментов тоже. Так и оставили их в том леске, а сами дальше на восток потопали…

Шли толпами по лесам, по дорогам. Немцы подъедут на мотоциклах, сколько-то народу отделят и угонят куда-то, а на остальных и внимания не обращают. Куда, мол, вы денетесь. В одном месте – неподалеку от Минска попали мы в глубокий лог, где были тысячи окруженцев. Многие просто не могли уже идти дальше, так обессилели от голода. Много и мертвых было. Другие накопали нор в откосе и в них жили, уж не знаю, чего дожидаясь…

Как-то в лесу, на привале, оторвал я осторожненько, по совету одного товарища, листочек от корочки своего командирского удостоверения. Сложил его аккуратненько, чтобы фотографию сильно не помять, хорошо – маленькая она была – попросил у красноармейца иголку с ниткой и зашил этот листочек в пояс шаровар, на случай чего.

– О чем думали тогда, спрашиваешь? Поначалу о том, что вот подойдут наши главные силы и вытеснят агрессора на его территорию, чтобы там – малой кровью, могучим ударом, как в песне пелось, – невесело усмехнулся Князев. – Потом и гадать перестали, почему все идет совсем не так, как нас учили. Чего толку от таких умствований, жить они не помогают, только мысли навевают поганые. Кишки в брюхе от голода путаются, ноги гудят, куда ни ткнись – всюду немец на губных гармошках пиликает – победу празднует. Какие тут умствования. Одно на уме – к своим выйти, должны же они, наконец, где-то закрепиться… Считали, как Минск позади остался, что уж Смоленск-то наши так просто не сдадут, будут за него биться, как 1812 году было…

В середине июля мы уже втроем шли. Я и двое моих товарищей, тоже лейтенантов, только артиллеристов Сергей и Николай. Оба туляки, из студентов в военное училище попали, а перед самой войной, как и я, в армию. Они меня и научили, как пропитание по «бабушкиному аттестату» добывать. К тому времени окруженцев на восток из Белостокского «котла» уже много меньше шло, чем вначале. Кто погиб, кто в плену оказался, а кто в примаках у вдовушек деревенских окопался, а, значит, и еды выпросить проще было, хотя и опаснее. Уже полицаи во многих деревнях появились.

Когда мы в лесу встретились, я Сергея спросил, где они ночуют, как пропитание добывают? Он говорит:

– Немцы обычно, когда солнце на закате, в деревню заходят и останавливаются в ее начале, в западной части. Значит, надо в дома на выходе из деревни, в восточной ее части стучаться. Если хозяйка хорошая, то и накормит, и переночевать пустит. Попросим, чтоб разбудила до рассвета, а утром на ноги и в путь. Обычно еще и завтраком до дороги покормят.

А Николай добавляет:

– Смотри, где дымок идет из трубы и съестным пахнет. Заходи и будешь сыт.

Так и делали. Дымок из трубы идет, Николай шасть в калитку. Я поначалу было за ним, а Сергей меня за рукав:

– Погоди, так нельзя. Один зайдешь – хорошо накормят, два – хуже, а трое – совсем голодными выйдем. Вон домов много, иди и выбирай.

Хорошие были ребята, рассудительные, но не все человек предугадать может, хоть он семи пядей во лбу будь, тем более на войне, в окружении. И вот как-то дней через пять после нашего знакомства подошли мы к одной деревеньке, как Сергей меня и обучал – с восточной части. Они вперед прошли, а я у крайнего дома задержался. Портянка в сапоге сбилась, перемотать решил. В деревеньке тихо, моторы не шумят, скотина не кричит, говора немецкого не слышно, все нормально вроде. Нагнулся я, начал, было, сапог с ноги стягивать и тут, в щель в заборе женский голос громко шепчет:

– Не ходите туда, там немцы.

И шаги от забора к дому зашуршали. Я сапог отпустил, только хотел Сергея с Николаем окликнуть, как слышу впереди, за деревьями:

– Хальт! Хенде хох!

Ну, тут все понятно, товарищам своим я не помощник, нужно самому спасаться. Смотрю – сбочь дороги и дальше, кроме полыни высоченной, до лесочка ничего не видать. Скользнул тихонько в эту полынь, двинул на карачках к лесу, а мне в нос пыли набилось чихнуть охота спасу нет. Зажал нос пальцами, рот ладонями, задыхаюсь, а терплю. Добрался до деревьев, еще сколько-то на карачках прополз и бегом в чащобу. Чихаю, аж в голове отдается, и слезы ручьем бегут. Отбежал подальше, успокоился маленько, пожалел ребят и несолоно хлебавши дальше в обход деревни потопал.

Дальше шел опять один, строго на восток. Днем старался по лесистой местности двигаться, если ночью случалось идти, то и по полям. Голодуха себя знать давала, не всегда удавалось поесть что-нибудь выпросить, силенка убывала понемногу. Потому без отдыха было никак нельзя. В разбитой полуторке нашел я плащ-палатку и, если ночь была не очень холодной, а, главное, дождя не было ночевал, случалось, на вольном воздухе, но больше то, конечно, старался под крышу попроситься. Вот так шел как-то раз, вертел в голове мысли свои горькие, а потом так устал, что и не до них стало. Одно только стучит в голове – хоть бы огонек какой, хоть бы у порога на дерюжке прилечь, в ножки б хозяевам поклонился.

И тут – как в сказке. Вот он огонек, не то лесника дом, не то сторожа какого, рядом лесопилка вроде, досок штабеля. Вокруг тихо, в доме тоже тишина, ни немцев, ни полицаев, видать, тут нет. Постучался. Открывается дверь, стоит старичок в душегрейке, лампу керосиновую в руке держит. Я прошу, пустите, мол, переночевать, сил никаких нет, а он говорит, пустил бы, да у меня уж четверо таких, как ты, в доме сидят, куда я тебя? Я говорю, что, мол, и у порога приткнусь, лишь бы лечь скорей, а если кусок какой найдется, так век благодарен буду. Ладно, пустил он меня в дом.

Захожу. В горнице стол, на нем плошка – светильник, чугун картохой дымится, вокруг стола четверо красноармейцев. Смотрю, знаков различия на форме нет и звездочек на пилотках тоже. Говорю:

– Здравствуйте, товарищи бойцы.

А мне один из-за стола по всему видать старший у них отвечает:

– Нету тебе тут ни товарищей твоих, ни бойцов, нам война ни к чему. А ты че кубари не снял, с наганом ходишь, Гитлера хочешь победить? Нам такой приятель ни к чему. Из-за тебя, если немцы наедут, они и нас могут в распыл пустить.

Устал я здорово, а разозлился еще больше, чувствую, сила не моя, а удержаться не могу:

– А про присягу ты забыл, значит? Немцев боишься, а коль перед своими отвечать придется. Про то не думал?

Встает он из-за стола. Смотрю, ничего крепкий парень, морда здоровая и рыжий, как сейчас, помню. Подходит ко мне. Остальные трое сидят, но тоже ко мне повернулись и чую, заварится каша – за рыжего встанут.

– Снимай, – говорит, – кубари лейтенантские и наган сюда давай, он тебе ни к чему теперь. А песенки свои про присягу можешь оставить, мы их уж раньше наслушались, хватит.

– Кубари мои, отвечаю, и наган тоже при мне останутся. А тебе, коль другой раз заикнешься, я не наган, а из нагана в лоб дам, так, что ноги протянешь. Понял, шкура?

И руку на кобуру положил. Он ко мне было, да остановился, откуда ему знать, что наган тот пустой. Тут встает за столом еще один, постарше уже мужик, щетина на подбородке с проседью.

– Оставь его, Степка, – говорит. – Всяк сам свою судьбу решает. Не будем друг другу мешать, переночуем, а там всякому своя дорога.

Тут дед в разговор встрял:

– Покуда в доме моем, – заявляет, – чтоб без шуму-драки, а то не посмотрю, что бугаи здоровые, палкой погоню.

И ко мне:

– Пошли, куда лечь покажу.

Завел меня в какую-то клетушку, лечь только ноги вытянуть, плошку засветил, рядно какое то на пол бросил. Если б не эта сволота за стенкой, во дворце себя можно б было считать. Дед будто мысли мои прочел. Приносит мне миску с горячей картошкой, да краюху хлеба, воды в кружке и говорит тихонько:

– Ты, парень, спи спокойно, не бойся. Я подежурю, тронуть тебя не дам.

– Спасибо, отвечаю, дедушка, – как вас звать-величать, кого поминать добрым словом?

– Да то не важно, Господь вспомнит, когда время придет.

Ушел он. Снял я ремень с кобурой, сунул в изголовье. Попробовал было крепиться, сон к себе не допускать, да надолго меня не хватило, уснул крепко, хоть за уши трепли, не разбудишь. И проснулся тоже разом. В щель дверную лучик солнечный пробивается, в доме тишина. Встал я тихонько, дверью скрипнул, смотрю, у двери на табуретке дед мой сидит, спиной на стену откинулся, глаза закрыты. Испугался я было, живой хоть, неужто удавили душегубы? А он спит, старая перечница, часовой тебе называется. В доме тихо, слышно только, как часы на стене тикают. Ушли эти.

Разбудил деда, тот мне и рассказал, что рыжий с тем, что постарше долго спорили, что со мной делать. Рыжий предлагал меня связать и немцам выдать, говорил, что за лейтенанта им может еще и награда какая выйдет. Его и один из бойцов поддержал, только тот с щетиной сивой на своем настоял. Чтобы, значит, каждому своей дорогой идти и греха на душу не брать. Парень-то, я то есть, какой бы ни был, а все ж свой. Русский.

Попил я с дедом чаю, оставил я ему кобуру со своим наганом пустым, попросил спрятать, где подальше, чтоб беды от него деду не было. А я, коль случай выйдет, вернусь и оружие свое заберу, пока-то оно мне без пользы. И пошел я дальше. Как тот сивый говорил, по своему пути.

Шел по лесу с час, наверное, и такое было у меня чувство, будто кто душу мою на замок запер, железными обручами обхватил. Дышу, иду, а себя вроде бы как и не ощущаю. Сел под дерево, сижу. И тут, как хлынут у меня слезы из глаз. Я пацаном не припомню, чтоб часто слезы пускал. Всегда веселый был парнишка. До колхозов то уж точно, ничего не боялся. А тут… Сижу под деревом и реву белугой. Так стыдно мне до того в жизни никогда не бывало. За тех, кто меня немцам выдать хотел, за себя самого, что еще живой. Потом встал и пошел, себя не чувствовал, будто к пропасти какой или к стенке на расстрел. Где свои, где они? Как так, что они хуже чужих, врагов хуже? Разве это правильно?

Ну да потихоньку оклемался. Наскреб табачных крошек в кармане, пожевал их, поскольку ни спичек, ни бумаги на закрутку у меня не было. Успокоился немного. Пошел дальше. А что еще делать было? Как эти – к немцам бежать, лапки кверху задрать? Ну уж, нет. Лучше в лесу с голодухи сдохну, раз судьба такая…

Смешно сказать, только после случая этого, стал я на всех рыжих с недоверием и опаской даже смотреть. Понимаю, что глуплю, а сделать с собой ничего не могу. Так этот гад мне в душу плюнул…

А жрать все время хотелось. Бывало, выйду к шоссейке и лежу в кустах, жду, пока колонна грузовиков немецких пройдет. Потом выползаю быстренько смотрю, может кто из фрицев огрызок какой выбросил, не доел чего и так же быстренько назад. Стыда при этом у меня никакого не было, жаль только редко, что добыть удавалось. Один раз немец половину бутерброда с колбасой обронил, так для меня это праздник был просто.

Вот после этого как раз был со мной случай, когда я впервые почувствовал, будто кто мне сигнал об опасности подает. Шел по лесу днем, голодный, как всегда, вышел на опушку. Неподалеку деревеньку видно, а рядом совсем, шагов за сто от меня женщина корову пасет. Посмотрел из кустов по сторонам, вроде ничего опасного нет, решил к ней подойти. И тут будто кто пальцами промерзшими по затылку мне провел, так что аж передернуло меня всего.

Говорю про себя: «Спокойно, Спиридон. Чего ты дрожать вздумал? Если что, деру дать успеешь». Ну и подхожу к тетке этой, поздоровался, спрашиваю:

– Тетушка, кто в деревне? Немцев нету?

Она на меня и не глядит, буркнула только из-под платка: «У меня никого нету» и опять за коровой своей: «Нюра, Нюра, иди сюда, иди на травку, касатка». Плюнул я, разозлился на нее и пошел в деревню. Долго не раздумывая, захожу в крайнюю хату, а в ней меня парень встречает белобрысый, рябоватый, одет просто, по-крестьянски и с карабином. И карабин у него немецкий. Деваться некуда, спрашиваю:

– Партизан?

– Ага, – улыбается во всю ряшку. – Партизан.

Тут женщина входит со двора, поздоровалась, за стол приглашает. Наливает большую тарелку борща, хлеба нарезала. «А-а, – думаю, – кто вы ни будь, а коль жрать дают, не откажусь. Может, не скоро еще так порубать придется, а, может, и никогда. Стал я борщ хлебать, а парень тот вышел на крыльцо и в воздух стрельнул. Давай я еще быстрее наворачивать, добавочки даже попросил, пока те, кому он сигналил, не появились.

Приходит другой мужик, уже лет сорока и тоже с немецкой винтовкой. Посмотрел на меня, усмехнулся, винтовку на плече поддернул. Парень ему:

– Вот, батя, окруженец из леса вышел, похоже, командир. Повезем его или отпустим?

Тот посмотрел на меня еще разок внимательно и говорит:

– Повезем.

Ну, понятно, что это за «партизаны». Вляпался я все-таки, а страха почему-то и нет. Чувствую, что уйду от них, а откуда такое чувство у меня тогда взялось и сейчас тебе не объясню.

Папа полицейский меня из-за стола пальцем поманил и давай осматривать. Гимнастерка на мне хорошая диагоналевая была, я за два месяца до того получил и не заносил еще сильно, хоть и в лесу ночевал. Брюки тоже хорошие, но порванные в двух местах, да я их еще, сам не помню где, на мое счастье в мазуте измазал. Помял он брючину, поморщился недовольно, показывает на гимнастерку:

– Сымай!

Делать нечего. Снял я с себя ремень, гимнастерку, бросил их на пол и говорю:

– На. Прибыли тебе с моего несчастья не будет

– Помолчи лучше, – бурчит. – Будешь еще рассуждать… Это тебе не при советской власти.

«Да ты, – думаю, – свой кусок при любой власти урвешь. Как бы тебя объегорить, с сынком твоим вместе?»

А они довольные оба папа с сыном, поймали большевистского бандита, повезут хозяевам. Те им косточку дадут, улыбочкой пожалуют. Говорю себе: «Не спеши, Спиря, не спеши. Чтоб бежать, момент надо самый верный выбрать». Стою тихо, делаю вид, что слезы вытираю.

Посадили они меня в телегу, даже рук не связали. Куда, мол, такой денется, вся душонка в мотню ушла. «Э, нет, – думаю. – К немцам мне не надо. А может, еще и до немцев не доеду, шлепнут по дороге». Дорога тем временем по полю пошла, потом и в лес заехали. Сынок-полицай спиной ко мне сидит, лошадьми правит, винтовку рядом с собой положил. Папа, рядом со мной сидит, как в лес въехали на меня сторожко поглядывает. Винтовку цепко держит, да сразу видно без привычки, стрелять, похоже, не большой мастак. Конечно, сдуру и с бельмом на глазу попасть можно, даже в такого шустрого, как я, но делать нечего. Сижу, голову повесил, а внутри напрягся весь. «Будь готов, Спиря», – сам себе командую.

Дорога поворачивает и слева, как раз где мы с папой-полицаем сидим, пошел круто вниз глубокий, дна не видать, овраг, мелким кустарником заросший. Уходит в лес, дальше в лес, конца краю не видно. Прыгать, запросто шею сломаешь, но это момент тот самый. Другого такого и не будет, может…

– Дяденька, – жалобно у папы-полицая спрашиваю, – куда вы меня везете?

Он довольный, любит человек, когда перед ним гнутся, гыкает:

– Куды, куды? Знамо дело, куды.

– А-а-а, – киваю ему. – Ну, простите тогда.

– Чего?

– Того, – картуз ему на глаза напялил по самые уши и как сигану вниз… Мама родная! Качусь кубарем, о корягу боком приложился, щеку подрал, рубаха нательная затрещала, за ветку зацепилась. Вот уж сосенки мимо пролетели. На ноги вскочил и ходу по лесу. Тут только слышу далеко сзади:

– Стой! Стой! Догоним, убьем.

«Куда вам, суки милые. Куда вам меня догнать».

– Бах! Бах!

А я уже совсем от них далеко, наугад бьют. Пули где-то в стороне видать прошли, посвиста и не слышал. Через ручеек перемахнул, с километр еще отмахал, выбежал на кромку леса и назад шмыгнул. Стоп, привал. Надо передохнуть.

Посмотрел в небо, оно уж сереет, к вечеру дело идет, мое время начинается. Слезы вытер, отдышался хорошенько, лег на спину под сосенку и думаю: «Сколько же тебе еще тебе, Спиря, везти-то будет? Будто бережет тебя кто…». Да с такой мыслью и задремал. Так меня баба эта в деревне накормила, что хоть страху все ж и натерпелся пока бежал, на полное брюхо в сон потянуло.

Но самое чудное потом было, когда я уже и от своих спася, и от полицаев убежал, – Князев замолчал, повертел в руке стопку, поставил ее обратно на стол. – Не чудное даже, а не знаю, как и сказать… В общем слушай, а поверишь – нет, твое дело. Это уже в августе было, когда впереди по пути моему артиллерия стала погромыхивать. Еле-еле ее было слыхать, но я то этих звуков так долго ждал, что расслышал сразу и приободрился малость. Значит, встал фронт, застопорились немцы, рано помирать. А и помереть все ж таки можно, поскольку с голодухи у меня тогда совсем живот свело, вовнутрь его повернуло. Силенок маловато осталось, даром, что жилистый, в деревни зайти боишься, хотя жратвы бы дали, наверное. Да боюсь в деревню зайти, понимаешь ты. Раз-два с рук сходило, мимо беда пролетела или я от нее убежал, а больше, глядишь, и не сойдет.

Вот лежу как-то к вечеру у кромки леса, изучаю местность – деревеньку домов в тридцать, – как в училище обучали. Размышляю, как к ней подойти лучше, как отходить быстрее, если потребуется. Ближе всего ко мне, будто от других в сторонку отбежал, небольшой домишко обветшавший, покосился даже малость. Рядом с ним огород, шляпки подсолнечные качаются. Думаю, станет смеркаться, может свеколки подкопаю или морквы, хоть они, наверное, и не выросли еще толком. Жаль, спичек нет, со спичками я бы королем был. Нарыл картошки, напек… Эх ты ж ворона-Матрена! Сплюнул я с досады, как слышу позади меня голос:

– Ты, внучок, не в огород мой, часом, собрался?

Глуховатый такой голос, ласковый, такой же, как у моей бабушки родимой Прасковьи Егоровны.

А меня солнышко пригрело, думки мои в полудреме вертятся, вот я сквозь дрему и отвечаю:

– Пока не решил

И тут же подскочил, как водой холодной облили. Оглядываюсь, бабушка-старушка, как с картинки из книжки со сказками, что у нас в доме была. Даже вязанка хвороста за плечами и та на месте. Стоит, улыбается тихонько, глаза щурит. Лицо морщинистое, юбка длинная из рядна какого-то, кофточка такая же, взгляд ласковый, но внимательный будто и тебя и сквозь тебя видит. И веришь – нет, тут же вспомнил я, где взгляд такой наблюдал. На иконе у Божьей Матери, что в комнатушки у бабули моей висела. Понял – нет? Думаешь, не бывает такого? А было. И сразу будто размякло что-то у меня в душе, так, что слезы из глаз едва не брызнули. Но я их придержал все-таки, успокоился, обстановку здраво оценил и спрашиваю:

– А вы меня не покормите, бабушка?

– Покормлю, – отвечает. – Дом ты мой приглядел уже, как стемнеет погуще, так и приходи. Дверь открыта будет.

– Вы, – предлагаю, – вязанку свою оставьте. Я еще хворосту соберу, чтоб на дольше вам хватило и вечером принесу.

– Не надо, – говорит. – Я свою вязаночку сама понесу. Вдруг увидит какой человек, что Матвеевна из лесу с пустыми руками идет, да и призадумается, отчего так? А зачем ему эта думка, пускай уж без нее живет.

Подивился ее сообразительности, себя выругал за недомыслие, дождался, когда стемнело, и по намеченному заранее пути двинулся к бабушкиному дому. Насобирал я к тому времени порядочную кучу хвороста, а увязать то его и нечем. Веревки нету, ремень комсоставский холую немецкому достался. Ухватил, сколько смог, топаю. Света в ее окнах не видать, одна луна-союзница мне дорогу подсвечивает, но добрался без происшествий. Хворост у крыльца свалил, толкнул дверь тихонько – не заперта. Ждет меня бабушка, значит.

Зашел в горницу, и таким запахом на меня пахнуло, что даже голова немного закружилась, а по лбу, будто котенок лапкой провел, мягко так. Поднял руку, потолок рядышком, с него травка всякая метелочками свешивается. В двух шагах от меня дверь в комнату приоткрыта, видно иконы в красном углу, а под ними лампадка мерцает, точь в точь, как у моей бабули. Стола край, на нем лампа керосиновая светится, чугунок картошкой вареной дышит, в дверях кошка сидит на меня смотрит. Ставни на окнах наглухо закрыты. А хозяйки, в разведке бы ей служить, не видать. Думаю, где ж, бабуля? А она меня уже сзади за плечо трогает, дверь за мной на улицу закрывает, крючок накидывает. Говорит мне тихонько:

– Проходи, Спиря, не бойся.

Прикидываю, что я имени ей своего вроде бы не называл. Откуда ж она его знает тогда? А она, как мысли мои читает:

– Ты ж мне в лесу Спирдоном назвался, вот я тебя Спирей и назвала. Не обижаешься?

Я головой мотаю, нет мол.

– А меня Матреной Матвеевной звать-величать, проходи к столу, вечерять будем.

Я ем-наворачиваю, а она сидит напротив, ладонь по щеку поставила, смотрит на меня и молчит. Потом вдруг спрашивает, и ведь не о том, откуда я, или куда иду, о другом совсем:

– Ты крещеный?

Я удивился было, зачем ей это, потом отвечаю:

– Крестили маманя с батей покойным.

– А крестика на тебе, почему нет?

Опять я удивился, но про себя думаю, что старому человеку простительно про религию всякую размышлять и говорю спокойно:

– Так мне еще в школе рассказали, что никакого бога нету, никто его не видел. К чему мне крестик?

Она улыбается тихо, кринку с молоком ко мне пододвигает:

– Ну, люди то болтать горазды, особенно какие умней всех себя считают. А Бога Иисуса Христа тыщи видели, как я вот тебя, а слышал каждый, только не каждый слушает.

– Это как? – спрашиваю.

– Так душа у тебя есть или нет? Говорит она с тобой?

И тут у меня вдруг чего-то в глазах замокрело, устал видать сильно. Комок в горле молоком пробил.

– Говорит, – отвечаю. – Когда корит, а больше утешает, чтоб духом не падал, на всех вокруг не озлобился.

– Так это ж Он тебя и утешает, Иисус Христос.

– Так он, что же по-вашему у меня в душе живет?

Опять же с улыбкой ее спрашиваю, а самому совсем не смешно. Вспомнил, как просил Господа, хоть и молитвы не одной не знаю, как мог, просил, чтоб уберег. И когда от немцев вдвоем с Панкрушихиным отстреливались, и когда от полицаев бежал. Да и не тогда только… А она дальше говорит да спокойно так:

– И у тебя Он в душе, живет, и у меня, и у каждого. Потому как вездесущ. Во весь мир со звездами и планетами не вмещается, а в душу человеческую входит. Так вот.

Тут я озлился вдруг, слезинки с глаз смахнул и спрашиваю, да с напором еще:

– И в Гитлере живет? Так у него, кровососа, душа разве есть?

– Есть, – говорит она. – Только черная совсем. Тесно там Господу, трудно, мучается бедный, а все ж есть. Поскольку за всех без различия страдать подвизался. Люди Христа уже, считай, две тысячи лет мучают, а он их любя спасает. Тебя вот бережет.

– А меня за что, чем я особенный? – спрашиваю.

– Про то не знаю. Знаю только, что бережет. Отмечен ты Им.

Встала из-за стола, подошла к иконам, потом опять ко мне повернулась. И вижу, держит она в руках на бечевочке нательный медный крестик. Подошла ко мне, молчит, и я ничего не спрашиваю, голову только наклонил. Надела она этот крестик мне на шею, перекрестила меня и говорит:

– Носи с Богом. Иди смело, куда Христос тебя ведет, и ничего не бойся. И смерти не бойся, ее Сын Божий победил. Подлостей не делай, и он всегда и везде с тобой будет, и здесь, и там. Станет тяжело, страх обуяет, говори только: «Господи Иисусе Христе, помоги мне грешному». И будет с тебя. А теперь спать ложись в горнице, я тебе рядно постелила. Есть у меня рубаха и пиджак, от сына старшего остались, какой еще на той германской войне погиб, младший уж позже…

Замолчала она, перекрестилась на иконы и опять ко мне повернулась:

– Дам тебе одежу эту и хлеба с картошкой на дорогу тоже дам. Иди, ложись спокойно.

Пошел я утром дальше. Дала мне баба Мотя два больших каравая хлеба в холщовой сумке, от себя оторвала, значит. Их я постарался растянуть как можно на дольше потому, как, особенно ночью, артиллерию было слышно уже совсем хорошо. Фронт был неподалеку, а значит, в близлежащих к нему селах наверняка стояли немцы. А я уж сотни километров протопал, живой не в одной передряге остался и теперь, когда почти дошел до своих, врагам попасться? Очень уж мне этого не хотелось. И все ж попался. Попался и ушел, так, что расскажи – не поверят. А ведь было…

Берегся я, как мог. Шел только по ночам. Отыскал у шоссейки пустую бутылку, разобрал на этикетке «Мартель», видать какой-то немец – офицер из легковушки бросил. Про то, что это французский коньяк, я в какой-то книжке читал, потому сказал тогда сам себе – больше-то мне не с кем разговаривать было: «Привет тебе, Спиря, из солнечной Франции».

Бутылка эта мне очень пригодилась, воду в нее в лесных ручейках или бочажках набирал. Хлеб есть, вода есть, в деревни можно не соваться. Шел, говорю, только по ночам, дневал-дремал в копнах в поле. И вот, слышу так вот днем, что артиллерия уже совсем рядом гремит. Дошел, значит. Но ведь надо еще фронт перейти, а каков он тут – сплошной линией идет или очаговая оборона с обеих сторон, миновать ее можно? Спросить не у кого, только что самому пойти посмотреть. Дождался ночи, приказал себе быть смелым и пошел…

Шел, шел и вдруг вижу впереди огонек. Решил, что это керосиновая лампа в окошке светит. Думаю, пойду, загляну потихоньку, кто там, может, подскажут чего, а то и хлебцем разживусь. Мой-то к тому времени кончился уже.

Подхожу ближе и вижу… Стоит здоровенный немец, и на груди у него светится электрический фонарик, а пониже автомат поблескивает. Я его увидел, и он меня увидел. Немец мне, тихо почему-то:

– Хальт! Большевик? Комиссар?

Я ему тоже тихо, что на ум вдруг взбрело:

– Найн. Крестьянин.

– Христианин? – и рукой к себе манит. – Комм.

Я подошел, куда деваться. Думаю: «Вот и все». А он автомат мне в живот упер, палец на курке, а левую руку к шее моей протянул. Нащупал пальцами крестик в расстегнутом вороте рубахи, потом руку опустил, отошел от меня в сторону и штаны расстегивает. Вроде как помочиться решил. Я стою. Он шипит недовольно:

– Вази, плю вит.  Шнель. – и рукой машет, проходи мол.

Я пошел мимо него. Чувствую, что взмок весь. Дальше, дальше. Иду и жду: «Вот сейчас, сейчас в спину выстрелит». Нет, не стреляет. Совсем далеко отошел. В голове вертится «А чего он сказал? Шнель понятно – быстрее. А это, как его… Вроде и не по-немецки. Может поляк? Не похоже. Чех? Или просто человек хороший, в Бога верующий. Как это у них, католик». Сам себя дергаю: «Да на кой оно тебе, отпустил и хорошо. Живой, чего еще тебе надо». Иду, куда ноги несут, сколько шел и не помню. Все лес, лес. Сосны будто мертвым сном уснули, ни шелеста, ни скрипа. Трава только когда-никогда под ногами прошуршит или ветка сухая треснет, и опять тишина. И лес, лес, овраг, ложбинка и вдруг слышу:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю