Текст книги "На Волге"
Автор книги: Константин Паприц
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
«Вот где жизнь, такая же свирепая и неумолимая, как наша, – думала Лиза. – Все сокрушается без всякого сострадания. Нахлынут волны и – конец…»
И представилось ей, что она среди сердитых волн, несчастная, забытая всеми Лиза. – «Иди по течению», казалось, кто-то твердил ей, а она не хотела, и разве не может назваться теперь победительницей? Даль ее жизни смотрела тихой, ласкающей. Она прислушивалась в весеннему шуму леса и сознавала, что в ее сердце – та же возрождающаяся, страстная жизнь.
«Как хорошо», – вдохнула она всею грудью смолистый запах. Мысль вдруг стихла, угомонилась, – осталось сладкое, тихое раздумье. Глаза увлажнялись. Она долго оставалась в этом радостном, как бы созерцательном, состоянии. Вдруг пронесся порыв ветра, закачал ветвями и донес чей-то тихий, сдержанный стон. Через минуту все стихло, и только лес раскачивал своими вершинами. Опять налетел ветер и снова разнес чье-то жалобное рыданье. Лиза направилась к тому месту, откуда оно доносилось. Под развесистою елью, на краю оврага, спрятав лицо в сырой, молодой травке, лежал мальчик. Маленькое тело его подергивалось от глухих, тяжелых рыданий. Порой они переходили в тяжелый, сдавленный стон и потом снова разражались целою бурей. С головы упала шапка и откатилась в сторону. Возле лежала черная собака и, молча, лизала его шею.
* * *
Еще за несколько дней до Пасхи Аксинья совсем захлопоталась с своим хозяйством, чтобы не упасть лицом в грязь перед соседками. Ей хотелось угодить мужу. Василий занял денег и был очень доволен. Он уже целую неделю не напивался и крепился, чтобы разрешиться по-настоящему в Светлый день. Аксинья была неузнаваема. Она суетилась, хлопотала, бегала по деревне, прося различной хозяйской утвари, – свою собственную Василий давно пропил, – и жила по-своему полною жизнью.
– Батюшки мои, тесто бы не перекисло, вовремя бы поставить, – повторяла она уже который раз, меся тесто для пирога. – Яйца варить бы… Чтой-то творог кисел, – охала Аксинья до тех пор, пока Василий не прикрикнул на нее.
Наконец тесто поставлено. Давно не мучилось так ее сердце: для этого было много причин. Накануне праздника с стесненным дыханием она вынула пирог из печи.
Вышел он на славу: помазанный яйцом, он ликовал и улыбался. В окно для большего эффекта смотрело солнце и как раз освещало произведение Аксиньи.
– Вот так пирог испекла! – похвалил Василий. – Ишь сверкает, словно рожа у Зыбина. – У этого самого Зыбина, богатого кулака, он выпросил всеми неправдами, чуть не на коленях, три рубля. – Молодец Аксинья, совсем на бабу похожа стала.
Она была на верху блаженства, – давно не приходилось ей слышать похвал. Удивительно, как она не сделалась к ним равнодушной. Пирог был тщательно спрятан в шкафу. На другой день он должен был украшать стол. И, вот, этот день, злополучный для Ваньки, настал. Стол в углу под образом Аксинья покрыла белою скатертью. Она осторожно поставила пирог и еще что было. Полюбовавшись им несколько минут и раздумывая, какой-то испекла соседка Марья, она вышла из избы позвать Василья, сидевшего на прилавке под овном. И вот тогда-то и совершилось роковое происшествие. В избе никого не было. Только Волчок лежал около печи и умильно, масляными глазами, посматривал издали на героя дня. Даже тараканы – и те не решались близко подступить в пирогу: подбежит один, поведет усами и в благоговении отступит. А пирог все ликует. Волчок как-то боязливо поднялся и подошел к столу. И будто нарочно для него скамейку подставили, – вот только вскочить, а там и готово. Соблазн берет его. И, как на смех, Аксинья не идет: видно, заболталась с соседкой Марьей о пироге, – может, зовет попробовать его. А слюни так и текут у Волчка. Уже давно он ничего не получал, кроме корки черного хлеба, а последнее время и ее не было; чем только он питался? Вот тихонько он поднял лапу на лавочку и стоит, а Аксиньи нет как нет. Разобрало Волчка: вдруг он жалобно завизжал, скакнул отчаянно, стащил на пол пирог и, схватив крепко передними лапами, начал немилосердно терзать его. Тарелка с синей каемочкой побежала со стола, скатилась на пол и, сделав несколько прыжков, невредимо успокоилась. И в эту-то минуту вошли Аксинья, Василий, соседка Марья и за ними Ванька с сестрами, – вошли и остолбенели. На лице Аксиньи изобразилось такое отчаяние, какого Ванька никогда не видал. Василий, вооружившись дубиной, нещадно начал колотить Волчка; Аксинья, придя в себя, схватила ухват и тоже стала его бить. «Бьет, а у самой слезы», – вспоминалось потом Ваньке. Волчок сначала визжал, а потом и визжать перестал. Он пробирался к двери, дрожа всем телом и как-то диво оглядываясь. Но не удалось ему уйти, – все были безжалостны, даже сам Ванька. Наконец, его перестали бить и принялись за Ваньку. Ведь это он его привел, он его хозяин, так пусть и отвечает за него, и Василий колотил его. Аксинья не хотела поднять на него руки, но воспоминание о пироге, который теперь так плачевно лежал в углу, было до того сильно, что она не утерпела и огрела Ваньку ухватом. Он раньше знал, что отец станет его бить, но вдруг Аксинья, которая до сих пор рукой до него не дотрогивалась, теперь тоже ударила его, ни в чем неповинного. Горько ему стало. Он никогда не плакал перед отцом, но теперь не мог удержаться: две слезинки полились по щекам. «За что бьете-то?» – вырвалось у него.
Наконец, его выгнали вон и в своем родном лесу Ванька выплакал новое несчастье.
Уже много людского горя знал старый лес!
V
Длинного разговора между Елизаветой Михайловной и Ванькой не было. Они вдруг сблизились без всяких проявлений сочувствия. Сначала Ванька испугался: люди увидали его слезы, которые он так тщательно оберегал от их глаз. До сих пор их видел один Волчок; это была его сокровенная тайна, и вдруг она открылась. Но когда он вгляделся в красивое, измученное лицо Лизы, когда заметил, с какою жалостью она смотрела, его сердце вдруг наполнилось чем-то жгучим, тоскливым, но в то же время и радостным. Взгляд ее черных глаз открыл для бедного пастуха целый мир ласки и счастья. После немногих вопросов они чувствовали себя близкими. Лиза гладила рукой его волосы, а Ванька весь точно трепетал от радости. Вот и его ласкают, не только тех детей, которым он так завидовал, и ласкает такая хорошая, красивая барышня. Эта мысль приводила его в неизъяснимый восторг.
«Так молод и так мучается», – думала, смотря на него, Лиза и ей хотелось дать ему счастья.
– Приходи ко мне, – сказала она на прощанье, – не забывай.
О, да разве мог забыть ее Ванька! Он так тосковал в своем одиночестве и вот теперь явилась эта барышня, которая ласкает и уж, может, любит его.
«Господи, подай ей за ее милость! – шептал он в своем счастье. И хотя она ушла, а ему все казалось, что кто-то стоит возле и ласкает. – Меня любит, Ваньку-пастуха. А если нет?…» В сомнениях билось его сердце. Но он отгонял эту мысль и бросился обнимать Волчка, который, впрочем, не очень сочувствовал появлению барышни; он с каждым днем своей жизни становился злейшим врагом людей и теперь не изменил своей неприязни, явившейся следствием горького опыта. Иногда во время их разговора он начинал грозно, недоверчиво рычать, как бы защищая свои права.
На другой же день тихо отворилась дверь комнаты Елизаветы Михайловны и показалась кудрявая голова Ваньки. Долго стоял он, не решаясь толкнуть дверь. «Вдруг рассердится» – мелькало в его голове. Тогда уже ничего ему не останется, а между тем он был полон смутных ожиданий и всю ночь ему снилась она. «Будь, что будет», – решил он и отворил дверь.
– А, Ваня! – приветливо раздалось изнутри. – Входи, входи, голубчик, я тебя давно жду.
И он решился. Точно в рай входил он в эту маленькую, чистенькую комнатку, которая казалась ему такой светлой и уютной. Он был босиком и, осторожно дойдя до первого стула, остановился. – «Что ж я, дурак, сапогов-то не надел! Все словно бы лучше», – только теперь вспомнил Ванька и конфузливо стоял.
– Ваня, садись же! Смешной какой, – смеялась Елизавета Михайловна, и хорошо ему было от ее смеха. – Расскажи же мне, Ваня, о себе, – прямо приступила она, – все расскажи – и хорошее, и дурное. Да, впрочем, подожди, ведь соловья баснями не кормят; верно, хочется есть.
Елизавета Михайловна пошла к шкафу, и через несколько времени перед Ванькой появились кусок пирога, пряники, колбаса и белый хлеб.
– На, кушай на здоровье, – суетилась она, чувствуя себя необыкновенно хорошо. Она резала пирог, выбирала лучшие пряники, и все это очень занимало ее. Ванька до сих пор слова не вымолвил.
«Точно гость пришел, как ублажает, – думалось ему. – Дома-то бьют, а здесь вон ласка, да привет. Господи, поклониться бы ей до земли!» – и он был на верху блаженства, смущаясь в то же время и не зная, что с собой делать. Мало-помалу смущение исчезало. Утолив голод, он начал рассказывать про свое житье. «А за это приколотили», – потупя глаза, оканчивал он какой-нибудь эпизод своей жизни.
Лиза мучилась за него и, казалось, с каждою минутой больше любила его. – «Вот школа жизни: она или закалит, или ожесточит против всего, – думала она и слушала рассказ про Волчка, ужасалась жестокости его мучителей, этих маленьких, невинных детей. – Как вырвать их из этой среды, как вложить в них начала нравственности и милосердия к ближнему? Ведь ходят же они в церковь, значит Бога любят, а между тем жестоки от своего непонимания. Им нужны ласки, а не побои, про которые рассказывает Ваня. А у взрослых-то как сердце закалено! Ведь и они – такие же дети, без разума и понимания. Нужно их учить, потому что с такими отцами дети останутся всегда жестокими».
А Ванька рассказывает про мать, как она сидит иногда по целым дням на лавке, все что-то бормочет и смотрит в даль.
«Это русская-то женщина, на которую возлагаются надежды в обновлении русского духа, когда, может быть, она желает одного – поскорей беспробудно заснуть. Где ей умиротворять, когда она сама пришиблена, забита и жаждет покоя? Здесь нужен переворот всей русской жизни, потому что улучшение какой-нибудь одной ее черты не может иметь значения».
Ванька говорит про свою бедность, как, случалось, по целым дням хлеба в избе не бывало, а Лиза сильнее мучается. «Где ж им нравственность проповедывать, когда голод заставляет на преступление идти! Ведь все забудут – и Бога, и совесть, только бы хлеб был. Бедные!.. Не обновишь их, не накормив перед тем досыта. И только после этого надо сеять любовь».
И тайная, несмелая мысль невольно вкрадывалась в ее надежды – посеять эти семена любви. Теперь при начале своей новой деятельности она вся была полна больших, даже несбыточных, стремлений. Казалось Лизе, что все можно побороть с благими, человеческими желаниями, – она еще не встречалась здесь с действительностью.
Ванька дошел до последнего рассказа о пироге и снова повторил его с подробностями.
«Да, всю жизнь искалечат из-за пирога, потому что голодные не имеют и его. О, как несчастны эти люди!»
Ванька замолчал, – больше нечего было рассказывать.
– Ваня, будем учиться, – вдруг после некоторого молчания горячо сказала Лиза. – Ты много хорошего узнаешь и не будет так горько жить. Можешь и мамку свою научить. О, Ваня, если бы все несчастные нашли хоть одно дело, – разумеется, хорошее, честное, в котором могли бы иногда забываться, – они нашли бы дорогу к счастью.
Красные пятна ярко выступили на ее щеках. Она горячилась и, казалось, забывала, с кем говорит.
– Пусть даже они страдают, но их дети уже будут счастливы. На их могилах засияет новая жизнь. Пусть они пожертвуют собой во имя добра, даже не понимая того, какой важный поступок совершают для детей своих, которые иначе тоже будут томиться и заливать горе вином. Да, Ваня, в этом весь смысл жизни. И разве Бог не оценит? Ведь это Его же великая, святая заповедь. Ваня, понимаешь ли ты меня? Нет, не понимаешь? Но ты поймешь потом, когда меня в живых не будет, и благословишь ту, которая научила тебя любить.
Сухой, длинный кашель прервал ее слишком горячую речь. Она долго не могла успокоиться. Уже давно не высказывалась Лиза и теперь хотелось многое сказать, хотя бы этому ребенку, который не поймет всей важности ее слов…
А Ванька сидел, слушал и хоть не понимал, что говорила она, но сознавал, словно и ей горько. Да, эта мысль уже давно пришла ему в голову, когда он увидал ее в лесу печальной и задумчивой. Может быть от этого так скоро и поверил ей, и полюбил всей душой.
– Ваня, подай-ка воды, – проговорила она, успокоившись. – Вот все что-то нездоровится. Ну, а теперь я отдохну. Приходи же учиться.
Ванька давно уже завидовал некоторым деревенским мальчикам, учившимся у сельского дьячка, и теперь эта мысль его приводила в восторг.
– Да вот с Егорьева дня пасти придется, – проговорил несмело он, – так разве вечером.
– Ну, хорошо, вечером, а то буду приходить к тебе и в лесу станем учиться. Это еще лучше будет. Никто не помешает, – уже радовалась Елизавета Михайловна своему плану. – В лесу свежесть, прохлада, там твоя головка лучше все поймет. Милый, как мы будем счастливы!..Что же, уж уходишь? Ну, прощай, – проговорила она, видя что Ванька встал.
– Прощай, барышня, – беззвучно проговорил он, хотел еще что-то сказать, но голос осекся. Он постоял еще некоторое время, помял шапку в руках и вдруг стремительно выбежал на улицу. Что-то радостное открывалось перед ним и Ванька чуть не плакал от счастья. Вдруг вся жизнь наполнилась и дорога стала. Ванька-пастух приют нашел. А Лиза осталась задумчивой, больной, но тоже счастливой. Многое волновалось в ее груди. Жажда жизни становилась сильнее, неотвязчивее, и даже не жажда жизни, а страдания во имя другого. Теплый весенний воздух лился в открытое окно, на светлом небе кое-где зажигались звезды, все сулило радости и ясное, полное тепла и света, будущее.
VI
Занятия Лизы начались с Фоминой недели. Число учеников сначала было очень невелико. Некоторые из крестьян относились с большим недоверием и в ней, и к ее слабому здоровью. – «Где ей, на ладан дышит, любой малыш ее перекричит». Но это до нее не доходило. Правильные занятия предполагались не ранее осени, т. е. с 15 сентября. Елизавета Михайловна была даже рада, что пока вся школа состояла из 10 человек. Сначала она встретила в них полное нежелание сойтись с ней, но мало-помалу отношения становились ближе; правда, приходилось иногда прибегать в крайних случаях к пряникам и грошовым конфектам, но за то теперь дети уже сами подходили в ней с разговорами. Это ее бесконечно радовало. Случалось, что Лиза, с пылавшим лицом, толковала им что-нибудь, а ребята выделывали в это время одну из своих бесчисленных шалостей; но она со всем мирилась, надеясь со временем на лучший ход дела. «Ведь они, глупые, пользы своей не понимают, – говорила она крестьянам, – еще не привыкли учиться», и со всей страстью продолжала служить своему делу. Ванька приходил каждый день и всегда радовал ее своими успехами.
– Милый, учись, учись! Ты многое узнаешь, – лаская его, говорила она, – и забудешь в книге свою невеселую жизнь.
И Ванька учился, как мог, хотя бы ужь для того, чтоб утешить Елизавету Михайловну.
Были два лентяя, которые положительно ничего не хотели делать; они преисправно брали конфекты и пряники, но на другой же раз являлись, не зная урока и изобретая новые шалости. Она горячилась, умоляла, толковала им без конца, но они школьничали и ничего не делали.
«Видно, я виновата, – мучилась она, – что не умею объяснить им и привлечь их внимания». И продолжала бесплодно, на все лады, объяснять. Ванька видел ее мучения, – видел, как она возвращалась в свою комнату измученная и обессиленная, – и не знал, чем помочь. Он раз подошел к ним и внушительно заметил, что они дураки и только мучают Елизавету Михайловну, чтобы старались учиться или их выгонят из школы. Но это только ухудшило дело. Ванька стал любимчиком учительши, и все принялись его преследовать. Эти распри между учениками приводили ее в отчаяние.
«Если с этих пор станут ненавидеть друг друга, то что же будет потом, когда столкнутся с жизнью и настанет настоящая борьба?» Она толковала им, что нужно любить друг друга, жить мирно, без ссор, но сейчас же начиналась драка. И она отчаивалась. Раз даже решила сказать отцам двух шалунов, чтоб они попробовали убедить их в пользе учения, что сама она испробовала все средства, но они ее не слушают. Отцы выпороли детей. Это привело ее в глубокое горе. Она за все упрекала себя. За то сколько радости приносили ей малейшие успехи учеников. Она не знала, как их хвалить и награждать. Более всех радовал Ванька. Он уже начинал читать, и каждое слово, с трудом выходившее из его губ, приводило ее в восторг.
Так шла ее жизнь в волнениях и радости. Они губили ее слабое здоровье, но она, увлеченная делом, не замечала ничего. На дворе уже стояла весна: кусты сирени и черемухи под окнами школы покрылись первой, нежною зеленью. В небе звенели жаворонки. Лиза восхищалась природой, радовалась, горевала, – словом, жила самой тревожною жизнью, только грудь все болела и временами мучил кашель. Ванька начал пасти свое стадо и не мог бывать в школе. Впрочем, теперь он уже читал с грехом пополам и длинные весенние дни проводил в своем заповедном лесу и в полях, усиленно работая, складывая слова и фразы. Вечером он прибегал к ней и сообщал о своих успехах. Задолго до его прихода она садилась у окна и смотрела на уходившие в лесу поля, на извивавшуюся желтою лентой дорожку, откуда являлся Ванька. Часто даже выходила ему на встречу. Она знала, что он ее любит, и это сознание успокоивало ее тревогу. Стояли первые дни мая; ясное небо только изредка затемнялось набегавшею тучкой, орошавшей землю. Нежная, бледно-зеленая листва принимала изумрудный оттенок. Как-то вечером робко запел соловей. Жизнь била ключом, являлись смутные, тайные желания… Опьяняющий воздух весны лился от каждого листочка и что-то сильнее заставляло биться сердце и захватывало дыхание.
Косые лучи прятавшегося солнца пронизывали прозрачный воздух и приветливо смотрели в комнату Лизы. Теперь она чувствовала себя легче. Мысль стихла, сложила крылья. Казалось, горизонт очищался от облаков; хотелось верить в счастье и примирение. Все теплые стороны вдруг озарились тихим, ласковым светом. Дышалось легче; широкое чувство лилось в грудь. Лиза сидела в своем кресле у окна, поджидая Ваньку.
«Природа снова дала мир. Ея действие бесконечно, также как и ее милосердие, – думала она. – Вся прелесть жизни в постоянной смене бурь и затишья. Только бы на минуту покой. Наступит ли он для меня?… Да, теперь я верю, что и для меня он возможен. Я уже теперь счастлива. Ведь была одна как былинка. Одна – страшное слово!.. Вот няня еще хотела приехать. Удастся ли ей?… Ведь родные – бедняки все. А Ваня… что-то с ним будет… Он вырастет большой, может быть поступит в университет, я стану жить с ним, и няня тут же; ведь сколько здесь может быть счастья. И умирать будет хорошо, видя его честным тружеником. А там вместо меня зеленая могила, цветами убрана, сверху березка свесилась. Он придет иногда и прольет слезу от своего чистого сердца». Ей самой стали смешны все эти, почти детские, думы. Она задумалась, мысли принимали другое направление.
«Но до тех пор буду жить. Лучше мучительная жизнь, чем тихая смерть. Именно она и страшна своим покоем, забвением всего», – заработала вдруг прежняя мысль.
«Ведь страдание и есть жизнь. Пусть минутами наступит отдых для возможности дальнейшей борьбы, а затем снова страдание во имя идеи. А как будет дорога эта выстраданная и облитая слезами идея. Да, в ней – вся жизнь, все существование. Только страшно веру в людей потерять. Что тогда дам детям? А ведь это легко, ужасно легко; стоит помешать мне к достижению заветной цели. – И вдруг мелькнула одна мысль, которая страшно ее испугала. – Быть может, стоит им сделаться счастливее меня, и я перестану их любить; но нет, это неправда. Это мимолетные сомнения, но вера еще велика, а ведь она горы двигает». – И Лиза верила в это. Она осмотрелась кругом. Ласково небо смотрело, на нем блестел молодой месяц; где-то в березах начинал петь соловей; на Волге была невозмутимая тишина, только плавно по ветру двигалась лодка с парусом и на ней переливался огонек.
«О, как хорошо!» – тихо вздохнула Лиза и сжала руками влажное от слез лицо.
– Елизавета Михайловна, – осторожно окликнула ее Яковлевна, – аль почивать изволишь. Вон там Ванькин отец пришел, вишь хочет говорить с тобой. Позвать, что ли?
– Пусть войдет, – нехотя проговорила Лиза, предчувствуя что-то, что должно было испортить ее настроение. Ей так не хотелось теперь видеть людей, кроме Вани, и, как нарочно, пришел Василий, которого она не могла видеть за его жестокость к сыну.
«Затишье сменяется бурей» – мелькнуло в голове, когда дверь отворилась и вошел Василий с красным лицом и подбитым глазом. Легкий запах вина наполнил комнату.
– Здравствуй, сударыня! – грубо и громко начал он. – По делу пожаловал к твоей милости. Слышал я, что ты сына маво учить начала. Избаловался он, проку от него нет, ни работает, ни в хозяйстве пользы не приносит и пасет-то неладно. А потому родительской своей властью запрещаю ему книжкой заниматься. Мы, известно, люди бедные, не до грамоты нам, а смотрим, как бы с голодухи на тот свет не отправиться. Изволь, значит, сударыня, прекратить все эти глупости. Да и благодарности какой ни на есть от нас не жди, потому не из чего.
Да, предчувствие Лизы сбылось, что-то больно защемило внутри, она даже сразу не нашлась, что сказать.
– Да ведь ты не понимаешь, – наконец проговорила она, – он потом большие деньги будет заработывать.
– Да, потом-то будет, а мы, ждамши его, на тот свет пока переселимся, значит сам-четверт. Много благодарны. Изволь-ка попросту прогнать его. Да вот он и сам, легок на помине.
Действительно, Ванька, с книгой за пазухой, бежал под окнами школы. Щеки его раскраснелись, шапка съехала на затылок, кудри рассыпались, как тонкие черные змейки. Через несколько минут Ванька вошел в комнату и оцепенел, увидя отца.
– Слышь, сюда с этих пор и ноги не показывать, ни шагу! – закричал на него, все сильнее хмелевший, Василий. – Ишь, словно нищий, пороги обивает. Ступай-ка домой подобру-поздорову, а книжонку-то брось. Кланяйся да пойдем, – и, поклонившись Лизе, он вышел. Ваня стоял потупя голову, исподлобья печально на нее посматривая. «Господи, за что послал!» – шептал он про себя. Отец его толкнул, и оба исчезли.
А Лиза сидела и мучилась опять. «Ваня, Ваня, голубчик! Не дают ему жить». Но она не может его оставить. Скоро занятия в школе кончаются, тогда она станет ходить к нему в лес. И опять толпой нахлынули мысли.
«Трудно выйти из своей среды. Сколько гибнет несчастных, которые жаждут познаний, и все-таки пропадают, именно потому, что у них явились другие стремления. Масса безжалостна ко всему, что возвышается над ней. Деспотизм есть главное отличие посредственности. Она труслива, но вместе с тем назойлива, и таких бедных Ваней будет преследовать без конца. Он – нищий духом, и за это страдает. Вот сейчас как он посмотрел… У ребенка такой взгляд».
Что-то мрачное выступало перед ней, совершенно уничтожая недавнее ее успокоение; будто сгущалась ночь. И вся будущая жизнь Вани предстала в ее воображении такою же безотрадной, как ее. Те же стремления могут быть и у него в постоянной борьбе с мелкою действительностью.
«И через меня он может быть несчастлив, – ведь это я открыла перед ним целую неизвестную ему область, – застонало вдруг у ней в груди. – Ваня, прости, прости, если зло тебе сделала. О, ведь это ужасно с самыми чистыми стремлениями все-таки быть вредной. А кругом одна пустыня, никто не поможет, не откликнется. Где истина? Где та дорога, по которой смело можно идти вперед, без боязни и заблуждений? Ваня, прости же, ты знаешь, что я люблю тебя, – вся в изнеможении от внутренней борьбы мучилась она. – Ведь хотела тебе только счастья принести. – Она откинулась на спинку кресла; глаза с каким-то отчаянием смотрели вдаль. – Только бы ненависть не явилась к Василью и всем таким. Ведь они не ведают, что творят, – нужно и их любить, а не могу. О, помоги, помоги Господи! – почти застонала она, закрываясь руками. Лицо ее горело, губы были воспалены и сухи. – Господи, да неужели придется все бросить?… Неужели польза немыслима?… В ту ночь, когда ушла от отца, казалось, что весь мир ждет твоей ласки… А теперь… Ведь не пересоздашь… Только усложнишь горе, внеся самосознание в их грубую жизнь. Эти новые запросы – не одно ли мученье?… Не лучше ли полная тьма? Теперь страдают и умрут покорные… Тогда борьба… Что же делать?» – застыл вопрос и приостановил все мысли. Некоторое время ни один звук не будил ее сосредоточенного состояния.
Вдруг дверь тихо скрипнула и на пороге появилась дьяконица, шурша своим туго накрахмаленным платьем. Она с любопытством всматривалась в измученную, худенькую фигурку Лизы, которая все не отнимала рук от лица. Аграфена Филипповна очень желала, чтоб эта немая сцена продолжалась по возможности долго. «Уж только по лицу узнаю всю подноготную, – всегда говорила она про себя. – Брошу один взгляд и нет от меня секретов. Слава Богу, изучила сердце человеческое», – заканчивала Аграфена Филипповна. И теперь стояла она, хитро высматривая своими маленькими глазами, вся погруженная в психологические исследования. Видно было, что она явилась неспроста. Широкое лицо ее носило теперь какое-то особенное выражение. Белое ситцевое платье было с большой претензией на моду. Гладко причесанные волосы скреплялись щегольской, на подобие кинжала, шпилькой. Лиза очнулась и вздрогнула.
– Ах, Аграфена Филипповна! – быстро начала она. – Извините, я вас и не заметила. Да, по правде сказать, не до того было.
– Вижу, вижу, дорогая Елизавета Михайловна, что не весело вам. И какие такие мысли затуманили вашу головку? Поделились бы со мной, – ведь горе-то легче вдвоем делить. Не мало и я на своем веку перенесла, тоже знаю, что такое страдать, – окончила она патетическим тоном.
– Потому что жизнь человеческая одно сражение. Это я говорила много раз отцу Николаю; он даже удостоил поместить мою мысль в свое «слово», сказанное им в Светлый день. Только он сказал – не сражение, а битва. Так это я к тому начала, что всякий из нас горе переносил, и ничья-то жизнь веселым ручейком не протекала; всякий поплакал и погоревал, – говорила Аграфена Филипповна, все более и более увлекаясь своей чувствительностью. Она всегда необыкновенно сознавала глубину своих мыслей, а потому в разговор у ней вкрадывался какой-то покровительственный тон.
– Притом же мы с вами люди молодые, – продолжала она, думая, что уже произвела надлежащее впечатление на Лизу, молча сидевшую у окна. – Нам общество нужно, – конечно, не этих сиволапых дураков, с которыми вы имеете ангельское терпение разговаривать, – нам нужна антилигенция (это слово она с большим трудом выучилась произносить у одного студента, приезжавшего на лето в их городок и имевшего счастье покорить ее любвеобильное сердце; слово это у ней произносилось только в торжественных случаях). Конечно, здесь нет настоящей антилигенции, но на безрыбьи и рак рыба, говорит русская пословица. Примите мой совет, не брезгайте, – я сама совершенно понимаю, как образованной барышне тяжело в этом обществе. Душно, дышать нечем. Но что делать, – я сумела примириться. Возьмите пример с меня. Каково мое положение? – Муж, вы сами знаете, сельский дьякон и притом глуп. Я образовываю его, но… что делать, ничего не помогает. Если бы не я, он даже волос бы своих не расчесал и в таком виде отправился бы в церковь. Так глуп и ленив этот мужчина, и я должна его любить. – Она была очень довольна собой и продолжала с увлекательным красноречием: – Понимаете ли, как мне тяжело. Другая бы давно от него бежала, а я всегда с ним и верна ему, – добавила Аграфена Филипповна, забывая, как сама рассказывала Лизе про свои похождения. – Я знаю, что там будет награда за все, – совсем шутливо окончила она, указывая пухлою рукой на небо и видя, что Лиза на нее не смотрит, оставалась некоторое время в таком положении. «Слушает ли она меня», – мелькнуло вдруг в ее голове, но она твердо верила в успех своего предприятия и решила сделать большой скачок. – А теперь весна, кровь играет. Птичка к птичке летит, листочек шепчет листочку и все радуется. А вы, моя дорогая, все одни с этими мужичатами. Вы стали бы здесь роль играть, вас бы на руках носили. – Она увлеклась и забыла, что спасское общество не имеет такого рыцарского характера: она жила воспоминаниями своего городка. – Елизавета Михайловна, ободрите меня, скажите хоть словечко!
– Говорите, я слушаю вас.
– Знаете ли, вы одарены от Бога всем, – за что же вы прячете в землю талант? Вы в состоянии довести человека до бешеной страсти своей красотой и умом, он испепелится и угаснет, – сказала Аграфена Филипповна. – Правда, вы не совсем теперь здоровы, но и это от одиночества. Елизавета Михайловна, – вдруг начала она торжественным тоном, – я всегда откровенна и теперь буду говорить прямо. Вы внушили одному человеку страстное чувство любви. Он погибнет без вас, – совсем уже увлеклась она. – Это существо тихое, нежное, а главное – любящее. Может ли он надеяться на ваше сочувствие?
– Но кто же это нежное, любящее существо? – спросила тихо Лиза.
– Вы хотите знать кто? Это сын многоуважаемого Степана Сергеевича Зыбина, Иван Степанович.
Лиза тихо и судорожно засмеялась. Какая-то горькая нотка звучала в этом нервном смехе. Она никогда не могла забыть, как безжалостно пьяный Зыбин, сын богатого кулака, разрушил ее радостное чувство в первый день Пасхи, глубоко оскорбив ее. Когда же она услыхала, как он с отцом обделывает крестьян, в ней вдруг шевельнулось что-то похожее на ненависть.
– Стыдно вам, Аграфена Филипповна, оскорблять меня, предлагая услуги этого негодяя и развратника! – нервно начала Лиза. – Напрасно вы думали, что я уж так низко пала. Что ж, он жениться на мне хочет?
– Это даже совсем не по-нонешнему, – обиженным тоном отвечала дьяконица, видя, что ее дело не выгорело. – Не жениться, а жить свободною любовью. А что он негодяй и развратник, это вы совсем напрасно. Человек молодой, способный ошибаться, но всегда и во всем честный.
– Честный, честный! – перебила ее Лиза. – Пьет кровь из крестьян, пускает их по миру – и честный. Он только ненависть может возбудить. Такой ожесточает и развращает других, – от него на воровство, на грабеж пойдут. Понимаете ли вы это, защитница его? Да и что же за учительница я была бы, когда бы сделалась его содержанкой? Ведь дети веры не имели бы в меня, – страшно горячилась Лиза, ударяя себя руками в грудь. – За что обижать одинокую, слабую женщину?… Эх, нехорошо с вашей стороны!