Текст книги "Роза"
Автор книги: Кнут Гамсун
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Я так много записываю из того, что говорит баронесса, потому что ведь я изо дня в день с нею рядом и так много от неё всякого слышу. Но о той, что непрестанно в моих мыслях, я не слышу, я не знаю ничего. В том-то и дело. Да мне и легче, когда я слушаю баронессины речи, я принимаю участие в её горестях, это меня отвлекает от моих собственных, и это хорошо. Баронесса часто спрашивает меня о путешествии и не скрывает, что видит в нём паломничество.
– Мне нужно столько грехов замолить, – говорит она. – Мне очень нужно в Иерусалим. Мне это поможет, как вы думаете?
– Очень возможно. Разумеется, поможет. У вас столько будет новых впечатлений, вы развлечётесь. А за девочками мы тут все приглядим.
– Да, уж вы приглядите за девочками!
Глаза у неё делались больше, туманились, она уже не могла успокоиться, пока не найдёт своих девочек, не подбросит их по очереди на руках. Но когда она призналась, что ей нужно замолить много грехов, я подумал про её мужа, который, верно, всё же из-за неё покончил с собой.
XVI
Я иду к Розе и говорю:
– Тут в Иерусалим собираются, путешествие, кажется, состоится, о нём столько говорят.
– Да, я всё это знаю, – отвечает Роза.
Я в удивлении молчу и смотрю на неё, она так спокойно мне ответила, что всё это знает.
– Да, но путешествие, кажется, в самом деле состоится, – говорю я снова. – Смотритель маяка составил план, скоро поздно будет этому воспрепятствовать.
Ах, вчера меня одолела совесть, она и сегодня меня донимает, я уже не радуюсь, что отделаюсь от мужа Розы, нет, меня мучит тоска.
– Зачем же препятствовать? – отвечает Роза. – Вовсе незачем препятствовать.
– Незачем, вот как? – только и могу я выговорить и умолкаю.
– Бенони так хочется ехать, да и я не прочь. Мы так много увидим нового.
– Да-да, – отвечаю я, словно в каком-то тумане. Значит, Роза тоже едет! Чтобы хоть как-то искупить собственную вину, я прибавляю: – Да-да, вы, значит, будете переводчицей...
– Нет, какая из меня переводчица, – отвечает Роза. – Я читаю немного по-французски и по-немецки, но ведь... Эдварда тоже читает, но ведь... Ну, да мы ещё не уехали! – прибавляет она.
Нет, они ещё не уехали.
Я встречаю Хартвигсена и заговариваю о путешествии. Он сразу мне отвечает так, что едут они втроём, будто и речи никогда ни о чём другом не было.
– Значит, Роза будет переводчицей, – говорю я.
– Да, – отвечает он, – вот уж кто по этой части мастак. Послушали б вы её, когда разные записки в бутылках приплывают не по-нашему написанные – она их шпарит, прямо как десять заповедей.
– И Роза, верно, радуется путешествию?
– А почём я знаю? Я ей взял и сказал: ты, ясное дело, тоже поедешь, говорю. Не могу же я ехать в чужие края с другой дамой без тебя, говорю. И Мак того же мнения.
– Разумеется.
– Э, да мы ведь ещё не уехали, – говорит Хартвигсен. – Тут ещё столько делов. То да сё приобрести на зиму для наших судов, и в лавке перед Рождеством такая торговля! За всём глаз да глаз, и не могу же я всё бросить на компаньона.
Я так и не понял, что стало причиной перемены. Но про себя я подумал, что Роза, верно, прибегла к помощи Мака, всегда дарившего её отеческим расположением.
Баронесса тоже была уж не так богобоязненна и печальна, она смеялась больше прежнего и шутя говорила о путешествии.
– И чего Бенони не видел в Иерусалиме? – говорила она, называя Хартвигсена Бенони. – Оставался бы уж тут, первым парнем на деревне, ха-ха-ха!
Но вот смотритель Шёнинг – тот всё больше и больше кипел.
– Поторопите же вы их, – сказал он мне, – они ещё успеют отправиться из Бергена в Средиземное море!
Но один почтовый пароход за другим отправляется – в Берген, а Хартвигсен с компанией и не думают ехать. Значит, из всей затеи ничего не получится. Сам-то я считаю, что не иначе как рука Божия помешала мне вытолкать путешественников и взять на душу тяжкий грех.
Слава Тебе, Господи, слава Тебе! Ну, а Роза – она, верно, с самого начала чувствовала, что из путешествия ничего не получится, и только ради простого приличия себя зачисляла в участники.
Наконец и до смотрителя доходит, что план составлять было решительно незачем. Он встречает Хартвигсена в лавке и от досады меняется в лице и белеет как мел.
– А-а, вы ещё не уехали в Иерусалим! – говорит он. – Да и я-то хорош, в плане напутал, вам следует направляться вовсе в Балтийское море, а там на Гебриды. Как окажетесь в Довре, спросите, где город Пекин. Туда вам и надо.
Но Хартвигсена, однако, на мякине не проведёшь. Кое-какие начатки географии я преподал ему во время наших весенних уроков, и они засели в нём крепко.
– Пекин же в Китае, – говорит он, – при чём тут Китай? Да и Довре нам не по пути, Довре в Норвегии.
– Вы ослышались. Я сказал, – в Дувре1212
Дувр – город и порт в Великобритании в графстве Кент, у пролива Па-де-Кале, ближайший к европейскому берегу.
[Закрыть], – отвечает смотритель и весь трясётся. – В Дувре такая бездна курочек, вот где вам хвост распускать! Хи-хи! Фанфарон! Пустоболт несчастный.
Смотритель, сам не свой от ярости, выбегает из лавки. Значит, этот человек радовался и мечтал за других, мечтал, чтоб хоть кто-то увидел мир во всей его славе. Но и тут его провели! Я заставляю себя несколько успокоиться и засесть за картину, чтобы у меня был предлог пойти к Розе. Едва картина кое-как обсохла, я однажды выжидаю, когда Хартвигсен пройдёт мимо Сирилунна на мельницу, и пускаюсь в путь. И Мак и баронесса знали, кому предназначена картина, так что я мог её нести не таясь. А вот то, что я выбрал момент, когда Хартвигсен отсутствовал, была низость, низость, и я готов был потом за неё расплатиться. Да и сам визит не принёс мне особенной радости.
Роза против обыкновения заперлась изнутри. Я стучу, но дверь мне не отворяют. Никого нет дома, думаю я, Марту я видел с девочками баронессы. Я уже собираюсь уйти, но тут Роза стучит в окно и отворяет дверь.
– Лопарь Гилберт ходит тут и что-то вынюхивает, – сказала она. – Видели вы его?
– Нет.
– Заходите же, заходите. Ах, какая прелестная картина! Жаль вот, Бенони ушёл и её не видит.
– Это вам, – сказал я. – Будьте великодушны, примите её в подарок! Она вам хоть чуточку нравится, да?
Ну как, право, я себя вёл, я робел и совершенно стушевался. Будто я не дар приносил, а принимал подаяние.
– Мне? Нет, что это вы, зачем, – ответила Роза медленно и покачала головой. – Досадно вот, что Бенони нет дома, он бы, разумеется, заплатил за картину.
– Она не продаётся.
Роза из любезности берёт картину и разглядывает, и её руки, которыми я всегда любовался, сейчас такие осторожные, ласковые руки. Она говорит тихонько, что узнаёт гостиную Мака, вот он – серебряный ангелок, и она так бы и глотнула из этого стаканчика, это вино так и хочется пригубить.
– Это ваш стакан. Вы тогда оставили его на столе.
Тут она забывается, она, кажется, выдаёт мне себя и отвечает:
– Да, я помню.
Но уже через мгновение она снова другая, она отодвигает картину и говорит:
– Бенони сейчас придёт. Он пошёл на мельницу. Вы его не видели?
Пауза.
– Да, я его видел, – говорю я.
Куда уж ясней, я совершенно себя выдал. И Роза всё поняла, она смотрит на меня добрым взглядом, но потом снова она качает головой.
– Это так скверно? – спрашиваю я.
– Да, вам не следовало в меня влюбляться, знаете ли, – говорит она.
– Да, не следовало, – отвечаю я, и сердце у меня щемит, – мне и самому раньше лучше было.
Роза была так естественна и проста, она тотчас перешла к делу. Нет, разумеется, мне не следовало в неё влюбляться. Однако же я влюбился. Да, но как она это приняла? Я не замечал в ней особенного недовольства, напротив – явственную благосклонность. Эта-то благосклонность больше всего и угнетала меня, я оказывался как бы ребёнком перед Розой. Но, к радости моей, она выказывала и признаки волнения. «Значит, я для неё не только ребёнок», – думал я.
– Я даже не предлагаю вам сесть. Лучше, пожалуй, если мы постоим, – сказала она и села. Тотчас она понимает свою оплошность, встаёт, улыбается и говорит: – Ну, видали вы подобное?
Совладав с собой, она указывает мне на стул и предлагает сесть:
– Почему бы нам и не присесть? Прошу вас! Я вам кое-что расскажу!
И мы сели оба.
Заговорила она с глубокой серьёзностью. Не то чтобы торопливо, сбивчиво, – нет, благоразумно и мягко. И я видел совсем рядом этот её большой красный рот, и тяжёлые веки, и длинные взгляды.
– Вы ведь слышали, что я уже прежде была замужем?
– Да.
– Да. И вот теперь я снова вышла замуж. Мой первый муж умер. Я старше вас, но будь я и ваша ровесница, всё равно я замужем. Разве я вам кажусь легкомысленной?
– Нет, нет.
– Я до такой степени не легкомысленна, что как бы до сих пор ещё чувствую себя женой Николая, а ведь он умер. Мы, разведёнки, и всегда-то так чувствуем, мы не можем совсем отрешиться от прежних наших мужей, не думайте, будто тут всё так просто. Дня не пройдёт, чтобы нам не вспомнить о них, одним всё это легче даётся, другим тяжелей, но никто не освобождается совершенно. Должно быть, и нельзя разводиться! Что же до вас – это такая нелепость, такая нелепость, о, это, может быть, и прекрасно, но с вашей стороны это ужасная ошибка. Чего вы хотите? Я на семь лет вас старше, и я замужем. Я не из влюбчивых, но если бы и случилось мне влюбиться, я скорей на костёр бы пошла, чем себя выдать. Вы, может быть, скажете, что сами видели, как я совсем потеряла себя от любви? Ах, в той любви дело шло не о сердце, но о месте экономки. Я была бедна, как церковная крыса, будь у меня хоть какой-никакой достаток – вы бы не увидели моего унижения. Вот, и знайте про этот цинизм, вам не вредно.
– Ах, какая разница.
– Очень, очень большая разница, вы сейчас убедитесь. Будь я даже не замужем и ваша ровесница, я бы всё равно даже не взглянула на вас.
– Оттого, что я тоже беден, как церковная крыса? Но ведь первый-то муж ваш точно так же был беден, однако вы столько лет его ждали? Нет, это вы нарочно на себя наговариваете, чтобы облегчить мою участь!
– Вы полагаете? – ответила она и усмехнулась.
А ведь тут она обнаружила свою истинную женскую сущность, нет, ей вовсе, кажется, не было неприятно, что я именно так её понял, что я её считал самоотверженной в любви! Всё это я уже после сообразил, а пока продолжал своё:
– Ну, а то унижение перед Хартвигсеном более чем понятно, обыкновенная ревность к сопернице.
Роза бледно улыбается.
– Ну, может быть, – говорит она. Но тотчас она начинает сердиться на моё это предположение и снова принимается мне перечить: – И вовсе нет. Ах, да не всё ли равно. И почему это я должна тут сидеть и перед вами отчитываться?
– Нет-нет, – отвечал я покорно, но, конечно, я угадал, вовсе она не была так неспособна влюбиться, как она утверждала.
– Так вы думаете, это я ревновала? – сказала она. – Но я не романтическая особа, слышите вы, я совершенно проста и буднична, вот, я вся перед вами. Мой муж, то есть я хочу сказать – мой первый муж, он говорил, бывало, что я ужасно скучная. И я думаю, он был прав. Да, но что это, в самом деле, за разговор! – вдруг оборвала она себя. – Ваши чувства Бог знает куда могут вас завести, мне только и остаётся, что их пресечь.
– Вы не можете их пресечь, – сказал я.
– Как же! Вы и сами знаете, что будь тут другие, вы бы не думали обо мне. Но тут почти нет никого, а вы нигде не бываете, никого не видите. Да, но случай, должна признаться, для меня новый. Те, кто влюблялись в меня прежде, не слишком этим тревожились, не лишались сна и аппетита, Николай был спокоен, Бенони – и того спокойней. Так что я уж и не знаю даже, как мне с вами обращаться.
– Можно, я скажу – как?
– Да.
– Не нужно со мною обращаться так по-матерински. Не нужно вести себя со мною так снисходительно.
Тут она засмеялась и ответила:
– Вот как? Не нужно? Но другого выхода нет. Иначе вам нельзя сюда приходить.
– И прекрасно! – объявил я со своей молодой горячностью.
– Ну зачем вы так, право? Вы сами понимаете, что это ребячество.
– А вы понимаете, что вовсе я не ребёнок, – выпалил я с обидой.
Роза вся подаётся вперёд, смотрит на меня и отвечает:
– Нет, какой же вы ещё ребёнок!
Я сидел и смотрел на неё. Я-то считал её таким тонким человеком, и что же я слышу? Всё вздор, глупости, женская болтовня, мне уже двадцать два года исполнилось.
– Возможно, вы не во всём ошибаетесь, – говорю я тогда. – Да, я думаю, если бы тут были другие...
– Вот именно, – перебивает она.
– Я попытаюсь себя переломить. Скоро подморозит, начнётся охота, я буду больше ходить, обойду всю округу...
– Да, да. Непременно! – сказала Роза, она встала и положила свою ладонь на мою руку, постояла так мгновение и села опять. – Да, видите ли, другого нет выхода. Я ведь вам как старшая кузина, взрослая, большая, огромная кузина.
Новое оскорбление. Не такой уж я был крошка, чтобы ей быть огромной. Я ещё продолжал расти, это правда, но этот проклятый мой поздний рост должен был вот-вот прекратиться. Я нарочно меняю тон, я спрашиваю:
– Что, путешествие в Иерусалим как будто не состоится?
Пауза.
– Да.
– Раздоры в свите?
Пауза.
– И это вы, такой робкий... бывало, никогда ни о чём и не спросите... Ну, хорошо же, я вам ещё кое-что расскажу, хотите? Вы, кажется, заметили, что сегодня я сама не своя, и это истолковали по-своему. А дело вот в чём: лопарь был тут сейчас, Гилберт, он всегда на меня нагоняет страх, он так много знает.
Она говорила теперь с тоской, уже не старалась казаться спокойной, она была ужасно расстроена. Обида моя вмиг улетучилась.
– Он выскочил из-за угла, едва ушёл Бенони, поздоровался и говорит: «Старуха-то Малене, а?». Старуха Малене – это мать моего мужа, то есть мать моего первого мужа. «Что с нею?» – спрашиваю я, хотя Бенони с ней – как сын родной, чего только ей не посылает. «А то, – отвечает Гилберт, – что она разбогатела, она получила сто талеров!» – «От кого же она их получила?» – спрашиваю я. «Ни от кого, – отвечает Гилберт, – она сама не знает, они пришли по почте». Тут сердце у меня чуть не выпрыгнуло из груди, и, уж сама не знаю как, я всё-таки выговорила: «А письмо?» – «Письма не было», – ответил Гилберт. Пауза.
– Но ведь это хорошо, что у бедной женщины есть теперь средства, – говорю я, чтобы что-то сказать.
– Да, конечно. Но их могла послать только одна рука.
– Ну, – отвечаю я, стараясь её ободрить. – Может быть, это наследство. Может быть, его сейчас только распределили.
– Вы думаете? – с надеждой спрашивает Роза. – Да, но так бы и было указано, тогда бы было письмо.
– Впрочем, я, признаться, мало смыслю в этих материях. Так или иначе, вы разведены со своим первым мужем.
Роза качает головой и, словно сама с собой, говорит:
– Ах, но что значит – разведена...
– И жив ли он или умер, у вас с ним нет уже ничего общего.
– Неправда. И вдобавок: мне сказали, что он умер. Что он... что он погиб... Иначе я никогда бы не могла снова выйти замуж.
– Хартвигсен и Мак выговорили же для вас разрешение, была, кажется, получена государственная бумага?
– Да, но мне-то мало было этого. Вот они и сказали мне, что он умер.
– Но он ведь и в самом деле умер, – говорю я. Вдруг на меня накатывает жгучая неприязнь к этому мертвецу, о котором так беспокоится Роза. Да если даже он жив, неужто ей не пора, наконец, его выбросить из головы? Я уже ревную её не к Хартвигсену, а к покойнику, я желаю моему другу Хартвигсену всяческих благ! Да и кто он такой, этот господин? Продал жену за известную сумму, сумму пропил и умер!
– Вот вы меня называете ребёнком, – сказал я с укором, – а сами вы кто, по-вашему? По мне, носиться с тем, кто... с памятью о том, кто...
Я перевёл дух, она подняла на меня глаза и ждала. Хотела, верно, чтобы я всё ей выложил, и насчёт суммы, и насчёт внезапной смерти. Но раз ей угодно несмотря ни на что хранить верность своему Николаю, я не отвожу глаз и не оканчиваю фразы.
– Ну? – сказала она. – Носиться с памятью о том, кто... Что же вы?
– Тоже отнюдь не означает быть взрослой.
Пауза. Она на меня посмотрела беспомощно.
– Простите меня, – сказал я.
Её словно кто толкнул, она встала вдруг и всю свою нежную, бархатную ладонь прижала к моей щеке.
– Храни вас Господь! – сказала она. – Вы и сами понимаете, верно, что это не то, что влюблённость. Вот, сейчас вы увидите, я буду совершенно спокойна, – сказала она и снова села, – просто я так испугалась, он ужасный, этот Гилберт.
– Я найду управу на этого Гилберта, – крикнул я. – Я кое-что про него знаю. Одно моё слово Маку, и уж тот его урезонит.
– Вот как? – спрашивает Роза. – Но это ничего не изменит. Гилберт всякий раз верно предсказывает.
– Но это – простите! – это ребячество – верить в такое!
– Нет, он верно предсказывает. И сегодня, может статься, он верно предсказал. Бог его знает. Боже ты мой, что же будет с нами со всеми! А я ещё и...
Она снова встала, подняла, заломила руки. Я видел её смятение, и при последних её словах я подумал: она уже два месяца замужем, ей, может быть, вредно так волноваться.
– Успокойтесь же! – сказал я. – Вы ничего дурного не сделали.
Я увидел на дороге Хартвигсена и сделал знак Розе. Роза остановилась передо мною.
– Вы можете меня не просить о соблюдении тайны, – сказал я.
– О, – сказала она. – Не всё ли равно. Я сама ему скажу. Но вас я должна поблагодарить за то, что вы поняли, отчего я ношусь с моими воспоминаниями.
Ничего я такого не понял, опять пошла женская болтовня. Напротив, первый муж должен был умереть для Розы, даже если он жив, вот моё мнение.
– Ну, а сами вы будете умницей, будете охотиться, обойдёте всю округу, – сказала она.
– Да, – только и сказал я.
Вошёл Хартвигсен.
– Добрые вести! – сказал он. – Суда уже в Бергене. Вот придут они сюда, в целости и сохранности, гружённые нашим товаром, и страховые-то – мои.
– От всей души поздравляю! – сказал я, желая Хартвигсену всяческих благ.
Ободрённый моими словами, Хартвигсен прибавляет:
– Выходит, не только мой компаньон Мак соображает, как делать деньги.
XVII
Ну вот, и теперь я, в сущности, не знаю, что мне и думать. Роза выставила себя в новом свете после этих её сантиментов по поводу покойного мужа, который ничего иного не стоит, кроме презрения. Я считал её совершенно другим человеком. К тому же она так разоткровенничалась, столько наговорила лишнего, это она-то, всегда такая тонкая, сдержанная. Ведь я ей совсем чужой! Или она преувеличила мои чувства, сочла, что я просто гибну от любви? И она сказала, что я ребёнок. Ребёнок!
Проходит неделя-другая, я жду осени. Как-то баронесса мне говорит:
– Семь лет уже я не замечаю собственного сердца. Уж и не знаю даже, есть ли у меня оно!
И далее она распространяется о том, что сердце её умерло, что в воскресенье она была в церкви и намерена постоянно туда ходить и водить с собой девочек. Опять, значит, в религию ударилась, подумал я.
Я написал Розе несколько слов и сунул письмо в карман. Настал вечер, стемнело, и я отправился к ней с этим письмом.
Но я совсем не подумал, что главное – передать письмо. Стоя перед дверью Розы, я вообразил было, что ничто не мешает мне сунуть его в щель. И даже уж чуть не сунул, но тотчас опомнился и снова спрятал письмо в карман.
Так же глупо вёл я себя и на другой вечер. Я написал новое письмо, а старое сжёг. Что я писал? Глупости, глупости, скоро я начну охотиться, я люблю вас! Ах, я был ребёнок. Я всё сокращал, сокращал, сокращал. На третий вечер я написал просто – Роза! И этого мне показалось совершенно достаточно. Я запечатал письмо, спрятал у себя на груди и лёг спать.
Утром, когда я ещё лежу в постели, в дверь стучат. Баронесса. Она ничего не видит, не слышит, она стоит на пороге, в мантильке и шляпе. Значит, она уже совершила утреннюю прогулку.
– Вы говорили ведь, у вас есть друг? – спрашивает она.
– О... Прошу прощенья, я ещё не... сейчас я встану.
– Не беспокойтесь! Сколько ему лет?
– Моему другу? Он на три года старше меня.
– Напишите, чтоб он приехал. Как его имя?
– Мункен Вендт.
– Напишите ему.
Я с ужасом обнаруживаю, что письмо моё к Розе лежит на полу, я стараюсь поскорей выпроводить баронессу и обещаю написать Мункену Вендту.
– Сию же минуту, – сказал я, – вот только встану.
– А не могли бы вы вскинуть ружьё и выйти ему навстречу? – спросила она.
– Да! Это будет великолепно.
О, ничего, ничего тут не было великолепного, именно сейчас я ни за что не хотел удаляться от этого места, я к нему был как гвоздями прибит. Всего месяц какой-нибудь, и мне было бы легче, кто знает.
Баронесса спрашивает:
– Он студент?
– Да, Мункен Вендт студент.
– Так он может быть учителем Марты. Бенони тоже хочет нанять учителя, – говорит она и слегка кривит рот.
У меня обрывается сердце – Мункен Вендт в доме у Розы! Да он же... он же способен... он шальной, неуёмный, он просто чёрт!
Но разве мог я спорить с баронессой? Письмо моё лежало на полу, и было видно, кому оно адресовано. Но она, кажется, ничего не видела, не слышала, и я расхрабрился.
– Едва ли из Мункена Вендта выйдет учитель. Разрешите, вот я сейчас встану и...
– Я ухожу-ухожу, я сейчас уйду. Вы напишите письмо, Йенс-Детород отнесёт его, он ждёт внизу, он будет идти день и ночь. А потом вы сами отправитесь следом.
– Да, – сказал я.
– Встретите своего друга, приведёте сюда. А там видно будет. Он может у вас погостить.
– Да, спасибо, – сказал я.
Глаза у неё стали осмысленные, словно вдруг воротились издалека, она оглядела комнату.
– А, рисунок Алины! – сказала она, с улыбкой глядя на стену. Меня она по-прежнему не замечала. Наконец она спросила:
– Так вы сегодня и отправитесь?
– Да, тотчас же! – ответил я.
– Тогда до свиданья. Простите!
Она ушла.
Я вскочил и сжёг письмо, оделся и вышел. Было восемь часов. Баронесса ушла со двора. Мне нужно кое-куда зайти, известить, что я ухожу далеко, в леса, на север, но меня останавливает Йенс-Детород и спрашивает про письмо, которое ему велено отнесть. О, от этого сутулого длинноногого существа невозможно отделаться, он исполняет веление своей госпожи. Я вернулся с ним к себе в комнату и написал письмо. Хотел было написать покороче и похолоднее, но – к чему строить кислую мину? От судьбы никуда не денешься, Йенс-Детород, этот раб баронессы, всё равно приведёт сюда Мункена Вендта живым или мёртвым. Он не потерпит отказа точно так же, как не терпит он отказа, выпрашивая кости по чужим дворам.
Я пошёл к Розе и сказал:
– Ну вот, просто я ухожу. Я пришёл, чтобы вам это сказать.
– Когда? – спрашивает она. – Вы идёте на охоту?
– Да. Я иду за учителем для Марты. Он будет жить здесь у вас, с вами под одной крышей.
– Не пойму... Он сюда придёт?
– Я иду его встречать, чтобы он уж непременно пришёл. Ну, что же вы? Рады?
Роза улыбается, слушая мои загадочные речи. Я чувствую, что лицо у меня искажается, у меня делается ужасное лицо.
– Не пойму, – говорит она снова. – Это Бенони сказал?
– Это сказала баронесса. Для Марты. Домашний учитель. Здесь у вас. Изо дня в день у вас.
– Да, я теперь припоминаю, Бенони говорил насчёт учителя, – говорит Роза, чтобы показать свою осведомлённость. – Но вам-то зачем беспокоиться – и что это с вами?
– О, вы сами увидите, вы влюбитесь в этого учителя. Он старше меня, он совсем не то, что я. Вы в него влюбитесь.
Тут Роза громко смеётся, и мне обидно, что она так легкомысленна.
– Что тут смешного? – спрашиваю я.
Она отвечает серьёзно:
– Никогда! Никогда – ни в него, ни в кого другого!
Я уже открыл дверь, но тут я вернулся и крепко, горячо пожал ей руку.
– Ну, прощайте, прощайте. Счастливой вам охоты! – сказала она.
– Нет, просто я хотел вас поблагодарить, – сказал я. И я ушёл.
Роза пошла за мною, она испугалась, конечно, что подала мне надежду, ввела меня в заблуждение.
– За что вам меня благодарить? – спросила она.
– За то, что вы не спрашиваете, сколько ему лет, как его имя и каков он из себя.
Она покачала головой:
– Мне это знать не нужно. Мне никто не нужен.
Одного раза ей показалось недостаточно, нет, ей снова понадобилось это мне сообщить!
И вот я иду лесом на север, я иду, снаряжённый так же, как весной, когда явился в Сирилунн, я будто снова прежний, и за плечом у меня моё ружьё.
Осины роняют подпаленные осенью листья, шелест ссыпается со стволов, шелест, шелест по всему лесу. И ни единой птицы. С холма на холм перебегает тропа, гул впереди меня, справа гул – это море. Ни единой живой души, никого, ничего, только это протяжённое кипение воздуха. Лес, по которому я иду, – девственный лес, он сам себя возрождает, поживёт своё и умрёт, и рождается вновь, тут и хвойный лес, и осина, рябина, и кругом можжевельник. Стоят огромные косматые ели, лежат огромные замшелые камни в неподступном покое. Пройдя так несколько часов, не встретив ничего живого, я принимаюсь ворочать камни, смотреть, не окажется ли там хоть червей. Я всё больше успокаиваюсь, успокаиваюсь, и вот я уже думаю о том о сём.
«И зачем я, собственно, иду?» – думаю я. Баронессе, моей хозяйке, не терпится поглядеть на моего друга, проверить, похож он на Глана или нет, она даже вошла в сговор с Хартвигсеном, всё премило обстряпано. До чего же эта баронесса вечно сама запутывает и портит свою жизнь! Никогда не увидишь её за беседой с другою женщиной, и с отцом-то она обменивается только необходимыми фразами. За столом Мак благодарит её, если она вдруг выкажет любезность и передаст ему хлеб, например, или он её может спросить о девочках, а то всё больше воспитанно молчит. Никогда не привлечёт к себе дочь, не спросит: что с тобою, дитя моё, отчего ты так печальна? Нет, над этим домом в Сирилунне нависла какая-то тайна. И почему, например, две подруги, Роза и баронесса, совсем разошлись? Они больше не разговаривают друг с дружкой, а ведь они не враги, просто их больше друг к дружке не тянет, что ли? Очень может быть.
Я иду, иду, под вечер я прихожу к землянке, где Йенс-Детород мне оставил еду, как было условлено. Я развожу огонь в очаге, поджариваю варёное мясо и напиваюсь воды из ручья. Потом я подбрасываю в огонь побольше хворосту, наламываю веток и устраиваюсь на недолгий ночлег.
Я просыпаюсь в темноте, мне холодно, я подбрасываю в огонь ещё хворосту и опять засыпаю. И опять я просыпаюсь в темноте, но уже я чувствую себя свежим, выспавшимся, я поджариваю себе мяса, выхожу из землянки и жду. И вот позади, на востоке, занимается день, тьма редеет, я снова начинаю мой путь на север.
Я иду уже два дня, а Мункена Вендта всё нет, и снова я ночую в брошенной землянке. И ещё день я иду, сколько уж пройдено миль, иногда с гор мне мелькает море, и то и дело я теперь вспугиваю птиц. Я приближаюсь к чужим волостям. И вот на тропе появляется Мункен Вендт. С ним Йенс-Детород.
И всё забыто, мы, два друга, радуемся встрече. Мы отдыхаем немного, и о чём только мы не говорим, время летит, мы снова пускаемся в путь и всё говорим, говорим. Мункен Вендт – совершенно тот же, он по-прежнему ходит в перчатках, хоть и не боится их снять, чтобы что-то сделать своими руками. У него окладистая борода, большие зрачки. Шаг его лёгок, упруг, то и дело он обгоняет нас, и при каждом шаге на штанах у него сияет прореха, он так обтрепался, бедняга. Жилета на нём просто нет. У Мункена Вендта ничего решительно нет на этом свете, в точности как у меня.
Но руки у него редкой красоты, и они встретятся с руками Розы!
Мы всё меньше говорим, ведь мы идём гуськом по тропе, и переднему всякий раз приходится оборачиваться, чтобы сказать слово. И вот тут в Мункене Вендте просыпается охотник, и какой же острый у него глаз, какое чутьё, в этом лесу, где я не встречал никакой живности, он за полчаса настрелял нам на обед куропаток. Потом уж, попозже, он рассказал мне о девушке, которая осталась у него дома, её зовут Блисс, она не идёт у него из головы. Я спросил его, хочет ли он быть учителем в одном доме, вот как я, и он ответил: «Нет». Он расхохотался звонким, заливистым смехом и сказал:
«Ты спятил! Мы оба отправимся странствовать!». Да я и сам увидел его нежность ко всему, что есть в лесу увидел, что эти деревья, каждый можжевеловый куст, скалы, камни – не просто скалы для него и деревья, и убедился, что затворническая жизнь в четырёх стенах – вовсе не для него. То один, то другой камень вдруг мог особенно ему полюбиться, и не то чтобы на нём удобно было сидеть, нет, ему приятно было, что камень этот рядом, под боком, и он всё смотрел на него ласково. А я не умею так смотреть на камни, видно, я им чужой, я человек комнатный, да, какой из меня охотник.
«Вот покажу я ему один камень, интересно, что он на это скажет», – думал я.
Так мы шли два дня и наконец поздно ночью подошли к Сирилунну. Тут я поблагодарил Йенса-Деторода за компанию и послал его вперёд. Мункен Вендт пошёл со мною к жене младшего мельника, она привела в божеский вид его платье. И тотчас я повёл его в гору, к тому каменному идолу среди ивняка.
Мы на четвереньках пробрались к прудку, там царил тот же мир и покой, Мункен Вендт улёгся. Ноздри его трепещут, он будто чует тут кого-то, кроме нас двоих.
– Мы тут одни? – спрашивает он.
Разумеется. Кому же тут ещё быть. Я озираюсь в поисках того паучка, который плёл тогда свою паутину, но и его нет.
– Как тут тихо! – говорит Мункен Вендт. – Знаешь, даже лучше, что нет паучка, он бы шумел.
Я смотрю на его белые, благородные запястья и прошу:
– Сними перчатки!
Он стягивает обе перчатки и хохочет. И я перевожу его через прудок, показываю на идола и говорю:
– Вот камень, что ты о нём скажешь?
И Мункен Вендт преспокойно, голыми руками поднял идола с подпорок и принялся внимательно осматривать. А я отвернулся.
– Божок, – сказал он. – Я и прежде таких видел, маленький лопарский божок. Возьмём его с собой?
– Нет, – сказал я.
Он поставил божка на место, усмехнулся его неуклюжести, покачал головой.
– Каков он на ощупь? – спросил я. – Не было тебе противно?
– Нет. Отчего же противно? – спросил он и снова надел перчатки. – Впрочем, он сальный какой-то.
Мы снова отправились в путь. Йенс-Детород опередил нас уже на два часа, верно, он давно добрался до места. Сирилунн раскинулся перед нами со всеми своими строениями, а дальше виднелся дом Хартвигсена, пристань.
– Ох, какая тут красота! – говорит Мункен Вендт.
Он идёт вольным, весёлым шагом, точно на нём великолепный наряд, а не эти лохмотья, он в самом лучшем расположении духа, потому что дважды сегодня поел. «Это не часто мне удаётся», – говорит он с усмешкой. Впереди показывается женская фигура, она медленно подвигается к нам навстречу, она высокая, стройная, и Мункен Вендт два раза подряд кричит «Эй!»., и уж потом только он узнаёт, что это баронесса.
– Это баронесса, – говорю я. – Она вышла нас встречать!
При окрике Мункена Вендта она останавливается, она смотрит на нас и ждёт.
– А, это вы, – говорит она, когда мы уже стоим перед нею. Но она, разумеется, сказала это, только чтобы скрыть смущение, и улыбка у неё вышла какая-то кривая и деланная.




























