Текст книги "Роза"
Автор книги: Кнут Гамсун
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
XIII
И баронесса и Мак вспомнили про день моего рождения и надарили мне разных милых вещей; верно, они узнали дату от девочек, те как-то спросили меня, а мне не хотелось им лгать. Собственно, мне было не очень приятно, что день моего рождения обставляется с такой помпой. К обеду даже подали вино, и Мак произнёс несколько отеческих слов в мою честь и о моём пребывании на чужбине. Девочки задарили меня раковинами и камешками, которые они собрали на берегу, а Алина вдобавок нарисовала дивный город на крышке от шкатулки. Я повесил её произведение у себя на стене, чем ей очень польстил. Тонна называла меня на бумаге своим старшим братом, и это её мама записала текст послания под её диктовку.
Кончается лето, лес пошёл жёлтыми и красными пятнами, небо высокое, бледное. Рыбу провялили, суда стоят и ждут ветра.
– Знай я про ваш день рождения, уж вы бы не остались в обиде, – говорит мне Хартвигсен во всегдашней своей добродушной, комической манере. – Пойдёмте к нам, скоротаем часок.
Я соглашаюсь с превеликой охотой, я радуюсь, мне приятно вдобавок, что Хартвигсен больше не сердится на меня. Роза дома, и Хартвигсен велит, чтоб она подала нам вина с печеньем.
– Я знаю, уж ты расстараешься, – говорит он шутливо. – Студент небось человек учёный, не то что я.
На это Роза ничего не ответила, но во взгляде её была тоска.
Мы сидим, пьём вино с печеньем, Хартвигсен весело болтает, то и дело он спрашивает: «Ну, что ты скажешь на это, а, Роза? Как ты думаешь, а, Роза?» – «Да-да», – отвечала Роза устало, или: «Да что уж мне думать», – отвечала она приниженно, словно мнение её заведомо не имело никакого веса. Вдруг Хартвигсен говорит уже без всякой шутливости:
– Ну-ну, знаю я, чего ты такая надутая. Однако зря ты это.
Роза ни слова не проронила, она только потупилась.
– Я видел в Сирилунне Марту, – замечаю я.
Никакого ответа.
– До чего же много голубей развелось за лето, – замечаю я снова и гляжу в окно.
– Зря ты это, я тебе говорю! – гремит Хартвигсен и, насупясь, смотрит на Розу.
Она поднялась со стула и отошла к печи, там постояла немного, потом присела и принялась изучать печную дверцу, разглядывать на ней фигурки.
В дверь стучат, Хартвигсен встаёт и выходит. За дверью голос баронессы: «Добрый день!».
– Может быть, я поиграю немного? – спрашиваю я, и мне очень не по себе.
– Да, пожалуй.
Я иду к фортепьяно и в другое окно вижу, как Хартвигсен удаляется с баронессой.
Я играю наобум, что попало, у меня так скверно на душе, я то и дело сбиваюсь. Я кончил играть, и Роза говорит:
– Мы могли бы поудить рыбу, если хотите.
Я смотрю на неё. Она собралась удить со мною рыбу, прежде бы она не решилась, что-то с нею случилось такое, или она стала смелей?
Роза снаряжается, мы заходим в сарай, берём удочки и блесны и отправляемся удить. Я всё думаю: что же это делается? Неужто меня зазвали в дом только затем, чтобы я побыл с Розой, пока Хартвигсен где-то ходит с баронессой?
Тихая вода, бухта как зеркало. Я решаюсь рассказать про одного весёлого враля: он был моряк и потерпел крушение в бурю, но он не утонул, нет, подле него горой лежали утонувшие морские птицы, а сам он не утонул.
«Ну, посмейся же хоть чуть-чуть!» – думал я. Но Роза была вовсе не в смешливом расположении духа. И я сам посмеялся над тем моряком, чтоб немного её заразить своею весёлостью.
Я обращаю внимание Розы на то, как блестящая оловянная блесна горит на солнце, а когда я её опускаю, она гаснет в воде, совершенно как свечка.
– Да, – вот вам и весь её ответ.
В каком же она глубоком унынии! Я сижу и разглядываю её платье, на ней очень милое платье из крепкой, простой материи, она и зимой в нём ходила, до свадьбы. На корме лежит её кофта, далеко не новая, но опрятная, пуговки с правой стороны, петли с левой, значит, кофта перелицована, думаю я, но с какою это сделано тщательностью, это ведь она сама сидела и старательно водила иголкой. Она поднимает глаза и смотрит на меня, и такой глубокий, такой тяжёлый у неё взгляд, он меня затягивает, как волна.
– Живы ваши родители? – спрашивает она.
– Да.
– Есть у вас сёстры?
– Да.
– А у меня нет брата.
Помолчав, она прибавляет с улыбкой:
– Зато у меня есть отец.
– Ваш отец на редкость хорош собою.
– Да, хорош собою и счастлив.
И снова она улыбается через силу и говорит:
– Только вот я всю жизнь приношу ему одни огорчения.
По воде идёт рябь, солнце уже не греет, Роза надевает кофту, и мы снова усаживаемся с удочками и молчим. Мы наудили немного рыбы, но на уху не хватит, очень уж она мелкая, надо посидеть ещё, и Роза терпеливо сидит. Мне нужно проверить, не тянет ли она время просто так, чтобы подольше не возвращаться домой, я говорю:
– Кольцо вам ведь велико, смотрите, как бы оно у вас не соскользнуло с пальца.
Ах, тут бы ей и сказать с равнодушием: «Пусть его соскальзывает!». Но нет, напротив, она вздрагивает, она меняется в лице и перекладывает удочку из правой в левую руку.
Через час мы наловили достаточно рыбы, и мы гребём к берегу.
Хартвигсен уже дома, он говорит Розе добродушно, но не без насмешки:
– Ну что? Добытчицей стала? То-то, как я погляжу, мы совсем оголодали.
– Разве мы не молодцы? – говорю я.
– Про то и толк. Вот я вам подмогну разделать рыбу, а уж вы оставайтесь с нами откушать.
Я остался. Ничего, казалось бы, не происходило, но разговор как-то не клеился, и весь вечер у меня щемило сердце. Хартвигсен то и дело выходил за чем-нибудь и оставлял нас наедине, он долго стоял на дороге и разговаривал с кем-то, потом долго разбрасывал по двору корм голубям, хоть они уже отправились спать. По всему этому я заключал, что он забыл о своей ревности, и я ничего не имел против, но Розе, кажется, это было решительно всё равно. Она бродила по комнате, что-то переставляла и как бы невзначай опустила крышку фортепьяно. Верно, для того чтобы у меня не было искушения её просить поиграть, подумал я. Да, для чего же ещё?
Я, однако, отважно продолжал беспечный разговор, хоть сердце у меня ныло. Пришёл Хартвигсен, и я откланялся.
По дороге домой я решил поскорее кончить свою картину. Вот отделаю стаканчик Розы по всем статьям и принесу ей мою «Гостиную Мака». Хартвигсен недавно обмолвился, что намерен привезти из Бергена большую партию рамок.
Как-то под вечер я сижу и пишу свою картину, и тут входит баронесса и, к удивлению моему, заводит речь на религиозные темы. Как она была взбудоражена и несчастна, она всё хваталась рукою за грудь, так что даже расстегнулось несколько крючков, она будто сердце из груди хотела вырвать. Она сказала:
– Нет, здесь не найти покоя! Но, может быть, вы его нашли?
– Я? О нет.
– Нет? Тогда вам нужно поохотиться. Скоро разрешат охоту. Вам непременно нужно пострелять в лесу. Это вас ободрит.
Я думал: нет, не обо мне она печётся и не о моём покое. Не хочется ли ей, слушая мои выстрелы в лесу, вспомнить давние выстрелы Глана?
– Я и сам думал поохотиться, когда подморозит, – сказал я.
Она встаёт, бродит по гостиной, смотрит в окно, снова бросается на стул и говорит несколько добрых слов о моей картине. Но мысли её далеко. Я смотрю на неё с жалостью, ей нет места в моём сердце, но мне от души её жаль. Бог знает куда завело её, бедную.
– Я не буду рассуждать о высоких материях, – сказала она. – Но, Господи Боже, хоть бы что-то понять! Ну отчего я должна с каждым шагом всё больше запутываться! Я бродила тут девочкой, я ластилась щекою к былинкам, чтобы им было весело. И не так уж давно это было, как подумаешь, ведь не в какой-нибудь древности. Но что сталось с былинками, с тропками, что со всем, со всём сталось? Я хожу и гляжу на всё другими глазами. И что сталось со мною? Той девочки нет уже. А ведь кое-кто остался прежним, Йенс-Детород – он всё тот же, и лопарь Гилберт. А я выросла, я теперь другая. Я теперь такая гадкая, я бы хохотать стала над собой, вздумай я вдруг ластиться щекою к былинке. А Йенс-Детород и лопарь Гилберт – они не переменились, всё так же ребячатся, всё то же у них на уме. Если бы мне достался тот, кого я любила, если бы я так и жила здесь, бродила бы по лесам и тропкам, верно, я бы и не потеряла покоя, как вы думаете? Сама жизнь, кажется, вытолкала меня вон, туда, где мне несладко пришлось, но зачем, зачем понадобилось это жизни? То, прежнее, из чего я выросла, было лучше того, что я получила взамен, я вошла в богатую, образованную семью, там не было былинок и тропок, я кой-чему выучилась, стала лучше изъясняться – ах, хромой доктор, который жил тут у нас когда-то, он бы меня теперь не узнал! Но что с того? Был же кто-то, кто изъяснялся не лучше моего, да, но я при нём вся горела от радости. Если он делал какой-нибудь промах или вдруг завязал в разговоре, запинался, сбивался, не мог выразить мысль, я чувствовала, как это хорошо, как хорошо, и не надо, не надо ничего выражать, ты только запинайся, сбивайся, о! Нет, он не был тоньше меня, какой-то другой породы, вот былинки – мы знали их оба, и мы знали с десяток людей, и они узнавали нас, и я видела его следы на траве, на дороге, и я бросалась на землю и целовала его следы, а он целовал мои. Выстрел в горах, дымок над деревьями, Эзоп радуется вдалеке, я слышу, как он повизгивает, – и что же я делаю? Я глажу листы, я ласкаю можжевеловый куст, и потом я целую за это свою руку. «Любимый!» – шепчу я, и словно тысячей скрипок отдаётся в моей душе это слово. Я выпрастываю из платья свои груди, это для него, это ему за его выстрел. Я жизнь ему готова отдать, в глазах у меня темно, ноги подкашиваются, я падаю. Только когда он подходит, когда я чувствую на себе его ток, я поднимаюсь, я стою и его жду. Он ни слова не может выговорить, и что уж тут скажешь? Но я знаю – вот грудь, к которой можно прильнуть, грудь, в которой вмещается вся доброта мира, я чувствую на себе его лесное дыхание, о, это смерть моя, я проваливаюсь куда-то.
Вдруг баронесса прерывает свою лихорадочную речь. Я перестал рисовать, солнечный луч соскользнул со стакана Розы.
– Будет вам, на сегодня довольно, пойдёмте-ка лучше со мной, – говорит баронесса.
Я складываю кисти и подчиняюсь. Мне так жаль баронессу, она так несчастна, я стараюсь утешить её мелкими знаками внимания. Помнится, во время той нашей прогулки баронесса сразу успокоилась, после того как сказала:
– О Господи, до чего жизнь жестока, один съедает другого. Мы сворачиваем голову цыплёнку и съедаем его, мы мучаем, убиваем поросёнка и его съедаем. Мы топчем и губим цветы на лугах. Мы заставляем плакать детей, они на нас смотрят и плачут. Ах, вся душа переворачивается во мне от отвращения к жизни!
– А всё лучше, пожалуй, чем умереть.
– Да, всё лучше, пожалуй, чем умереть. Как верно вы это сказали – всё лучше, пожалуй, чем умереть.
XIV
Пока ещё не ушли суда, я однажды вечером разговорился со Свеном-Сторожем, мужем горничной Эллен. Коллега его и сотоварищ Уле берёт с собою жену в должности кока на «Фунтусе», это он хорошо придумал, так ему сподручней будет присматривать за милой Брамапутрой! А жена Свена-Сторожа в море с мужем не хочет, она ссылается на ребёнка, которого по малости лет нельзя взять с собой.
Свен-Сторож когда-то, кажется, относился к своей жене менее доверчиво. Рассказывали, что как-то раз в Сочельник он даже кинулся на неё с ножом. А теперь он спокойно оставлял её в Сирилунне и сам на много месяцев уходил в плавание. Хартвигсен сказал о нём, что он стал заскорузлый, без сомнения разумея, что он притерпелся к своей ревности. Я часто видел, как Эллен ластилась к мужу с вероломной нежностью, но это было одно кривлянье, и Свен оставался решительно к нему равнодушен. После ванн Мака Эллен возвращалась далеко за полночь, смотрела на тех, кто ей попадался навстречу, томным, невидящим взглядом и шла мимо. Она потеряла всякий стыд, её проделки были у всех на виду, и сам Свен-Сторож только безразлично поднимал на неё глаза и продолжал насасывать свою носогрейку. Нынешнее спокойствие стоило ему долгих мучений, когда-то он хотел всадить в неё нож, но это когда ещё было, в самом начале. Но не теперь! Зачем ему в каторгу идти? Бывает, конечно, человек совершит преступление из-за любви. А можно ведь и иначе – окоротить себя и жить в законе и согласии. Тоже неплохо.
Пока я стою и беседую со Свеном-Сторожем о предстоящем плавании и разном прочем, из конторы выходит Хартвигсен. Он говорит ещё издали, тыча пальцем назад, через плечо:
– Вот, дело обтяпал, заработал денежки.
– Ну что же, на доброе здоровье! – говорит Свен-Сторож. Эти двое – старые приятели.
Хартвигсен продолжает:
– Оно, правда, со своего же компаньона, а всё приятно. И бумагу составили.
Выясняется, что Хартвигсен лично взял на себя страхование судов и грузов, отправляющихся в Берген. Мак, рачительный и умный хозяин, все эти годы исправно всё страховал, но крушений никогда не случалось. И вот в нынешнем году Хартвигсен вмешивается в это дело и восстает против зряшного крупного расхода. Как осмотрительный купец, Мак не видит выхода из создавшегося положения.
– Ничего не могу тебе предложить, разве что ты возьмёшь страхование на себя, Хартвич, – говорит он.
Хартвигсен в совершенном восторге, он оказался таким докой, и ему хорошо, и компаньону. Всё в его власти, только слово скажи. И он сказал это слово.
Было это ещё летом. Уговор оставался в силе до нынешнего дня, а нынче составили бумагу. Её заверят на осеннем тинге99
Тинг – народное собрание, на котором решались местные вопросы, конфликты и споры.
[Закрыть].
– Так что уж я на тебя рассчитываю, Свен-Сторож, что ты отведёшь своё новое судно в Берген и доставишь обратно в целости и сохранности! – произносит торжественно Хартвигсен.
Свен-Сторож отвечает:
– Уж мы постараемся. За нами дело не станет.
Хартвигсен продолжает:
– Так же я и на Уле-Мужика рассчитываю, насчёт «Фунтуса». Правда, у него будет дамский пол на борту. Ну, да не такой я ретроград, чтоб ему это ставить в строку.
Тут из конторы выходит Мак. Он кивает нам, и мы со Свеном-Сторожем снимаем шапки и кланяемся.
– Счастливо вам, – бросает Хартвигсен с выделанной небрежностью, чтобы нам показать, что у него с Маком не те отношения, что у нас.
Скоро во дворе появляется Эллен. Она, разумеется, видела, как Мак вышел из конторы, она дожидалась условного часа.
Хартвигсен и Свен-Сторож переглядываются. Но Хартвигсен человек влиятельный, он сам у себя застраховал суда, ему во всё надо вникнуть, всюду вставить своё слово.
– Небось опять в тёплую ванну полезет, – говорит он. – Словом, сладу с ним нет, с моим компаньоном.
– Угу! – отвечает Свен-Сторож, не вынимая изо рта трубки.
– А знаешь, что я тебе скажу, Свен-Сторож, ты бы приглядел за женой-то, чтоб пореже его растирала.
– Чего? А-а, ну это уж как её воля, – говорит Свен-Сторож и выбивает трубку.
– Ну-ну, так-так, – говорит Хартвигсен, и ему, кажется, жаль своего шкипера. – Она ведь за ребёнком не смотрит. Ну-ну, а может, это у ней такая любовь к ближнему, мало ли.
Но мне Хартвигсен сказал, когда мы шли уже вдвоём к его дому:
– Надо мне прижучить моего компаньона. Если не я, так кто? Тащит их к себе в ванну, двух сразу, и зря это вы думаете, что они очень-то стараются, его растирают. Нет, он прямо ошалел, просто-таки кидается на них. Нет, чтоб я про это больше не слышал!
Давно не видал я Розы, и я обрадовался, найдя её свежей и бодрой. Как уже повелось, Хартвигсен и на сей раз то и дело оставлял нас наедине, всё отлучался куда-то, но Роза разговаривала веселей и спокойней.
– Да, благодарю вас, грех жаловаться, – сказала она. – А как вам живётся в Сирилунне? Давно я там не была. Как поживает Эдварда?
– Лучшей хозяйки и пожелать нельзя. И такие милые детки.
– Удивительно, как выросли вы за лето, – сказала она.
И мне так весело от этих её слов, я так горд, я чувствую, что краснею, и я смотрю в окно.
– А ведь эти два самца глаз не спускают друг с друга, – говорю я, чтобы что-то сказать.
– Голуби? Так они ещё не на голубятне?
– Хартвигсен их кормит Эти забияки ненавидят друг друга, волчками вертятся.
Роза подошла к окну и тоже выглянула, она подошла к самому окну и стояла совсем рядом со мною. От неё веяло милой женственностью, она приподнялась на цыпочках и выглянула, чтобы разглядеть тот угол двора, она оперлась о подоконник, и рука у неё была большая, красивая рука Мне показалось, что она не всё время смотрела в окно, взгляд её скользнул по моему затылку и шее, я чувствовал на себе её дыхание. Ах, мне, верно, следовало бы отодвинуться, уступить ей место, но мне так не хотелось отодвигаться!
– Это они от ревности, – сказал я про голубей. Что же я ещё говорил? Возможно, я больше ничего и не сказал, но потом в висках у меня стучало, будто я говорил долго-долго.
Роза распрямилась, оттолкнулась от подоконника, словно лодку оттолкнула от берега, она посмотрела мне в лицо таким долгим, таким удивительным взглядом, верно, голос у меня дрожал и я себя выдал.
– Да, ревность – хорошая вещь, – проговорила она едва слышно, – она, верно, неразлучна с любовью, кто знает?
– Да, пожалуй.
– Но любовь не может питаться ревностью, то есть долго не может питаться.
При этих её словах сердце у меня заходится от восторга: ревность свела её с мужем под этой кровлей, но теперь уж она не любит его. Она увидела меня сегодня в новом свете, я вырос и возмужал, ей не было неприятно смотреть на мой затылок и шею, она дохнула на мои волосы.
И я бормочу:
– Я хочу просто... Вы сегодня такая необыкновенная. Господи, я таких никогда не видел, вы единственная, кто... нет, я считаю, что вы самая красивая женщина в мире. Да. Я просто хочу вас поблагодарить...
– Да что это с вами? – говорит она и терпеливо улыбается. Но лицо её заливается краской. – Не влюбились же вы в меня? Нет, какое! Вы ведь так ещё молоды. Но чего вы хотите?
Я вскочил и далеко вперёд выбросил руку, я не смел сдвинуться с места. Но вот я расслышал её последний вопрос, короткий и резкий, и снова упал на стул.
– Да сидите же, сидите! – слышу я её голос.
Она всё поглядывает на меня и думает, кажется, о том, как бы меня успокоить. Она испугалась, я тоже хочу её успокоить, я сворачиваю разговор на свою сестру, Роза сегодня мне как сестра, так приятно быть рядом с сестрою. Тут я несколько присочинил, у меня не было взрослой сестры, только маленькая. Да Роза мне, верно, и не поверила, она была старше меня и видела меня насквозь.
– Я хочу поблагодарить вас за то, что вы мне позволили у вас бывать, – говорю я.
Она уже успокоилась, снова улыбается и отвечает:
– Вы так далеко от своих!
Она подходит ко мне, разглядывает меня, склонив голову набок, и говорит:
– Да что это вы? Приходите к нам, милый, ну, конечно, хоть каждый день приходите. Не хотите ли поиграть? Нет? Но тогда вам, может быть, лучше уйти.
– Уйти?
– Ну да, ступайте домой, ложитесь в постель и успокойтесь. Так будет лучше. Не правда ли?
Я хватаю её руку и крепко, горячо целую.
– Не делайте же нас несчастными! – слышу я её голос. Я снова на стуле, у двери шаги, это возвращается Хартвигсен.
– Не хотите ли поиграть? – спрашивает он.
– Нет, поздно уже. Нет, благодарю вас, уже ночь на дворе.
– Но завтра снова будет день! – говорит Роза. Она была такая милая, чудная, они вместе с Хартвигсеном проводили меня и пожали мне руку.
Хартвигсен против обыкновения выказал себя заботливым мужем, он сказал:
– Это тебе не лето, Роза, накинь-ка ты шаль.
– Мне не холодно, – отвечает Роза.
– У тебя, может, и нет шали? – продолжает Хартвигсен. – Так взяла бы в лавке, на счёт Хартвича, а? – И при этом он смотрит на меня и хохочет.
По дороге домой я всё останавливался и оглядывался. Я находил некоторое утешение в том, что Розе, быть может, взгрустнулось, когда я ушёл.
Я пришёл в Сирилунн. Мак, в ночной рубашке, высунувшись из окна второго этажа, разговаривает со стоящим во дворе Уле-Мужиком. Мак, значит, вовсе не отправился спать, он свеж и бодр после ванны, и голова его занята делом.
– Ты, стало быть, нынче в ночь и отправишься, – говорит он Уле-Мужику. – Да, и знаешь ли что? Как вернёшься из плавания, отведи «Фунтус» на ту сторону, за маяк. Зимой он не пойдёт на Лофотены, пусть там на приколе и стоит до весны.
XV
Вот и Успенье прошло. Суда с треской уплыли на юг, опустели сушильни. В лесу уже опадает листва.
Как-то тише стало в Сирилунне. Свен-Сторож и Уле-Мужик часть людей увезли с собой, удалилась и Брамапутра, причина шумных и опасных волнений среди мужчин. Ну, кое-кто и остался, все рабочие на пристани, приказчики, кузнец, пекарь, бондарь, шорник, оба мельника, все женщины, Крючочник, Колода, Йенс-Детород да расслабленный Фредрик Менза, который лежал, прикованный к постели, только ел, и смерть, кажется, забыла к нему дорогу.
Да, смерть всё никак не приходила за Фредриком Мензой. Целый год пролежал он так, всё больше впадая в детство. Ел он много и не слабел, но совсем отупел от старости. О чём бы ни спросили его, он отвечал: бо-бо, а то долгими часами лежал, глядя в потолок, и никак не мог сладить со своими руками и урезонивал их с помощью нечленораздельных звуков. Он старел с каждым днём, но каждое утро просыпался всё в том же добром здравии, и смерть его не брала. Это был тяжкий крест для Крючочника, спавшего с ним в одной каморке.
У Крючочника с Колодой завязалась забавная дружба, они оба тосковали по Брамапутре и непременно бы ей послали весточку в Берген, если б не боялись Уле. Тяжко, неуклюже бродит по двору Колода. Он носит дрова ко всем печам в доме и таскает огромные тяжести. Поступь его медленна, топот слышен повсюду. Он взваливает себе на плечи высокие, как возы, вязанки, но такому силачу всё нипочём, он может остановиться и, навьюченный, часами разговаривать с встречным. Зато по дому он продвигается осторожно, как ребёнок. У кухонной двери он бросает вязанку на пол и разносит по дому в несколько приёмов. Верно, он боится, что иначе под ним подломится лестница.
Дружба Крючочника с Колодой тем забавна, что Крючочник вечно поддразнивает приятеля. Хитрый Крючочник, норовя держаться на безопасном расстоянии от Циклопа, затевает коварнейшую игру, громко выкликая разные шутки и весёлые прозвища. Он даже выдумал аккомпанировать шагам Колоды каким-то особенным щебетом. Подстережёт, когда силач двинется из дровяного сарая, и щебечет ему в такт. Колода сперва идёт себе кротко, потом нарочно спотыкается, переступает, путает, сбивает Крючочника, но неотвязный щебет тотчас опять настигает его. Лишь возле кухонной двери наступает спасение. Тут Колода озирается, и глаза его наливаются кровью. Ну, а вечером он кроток и добродушен по-прежнему.
На Хартвигсена иногда находит, у него бывают такие странные идеи, как-то раз, в лавке, он спрашивает у меня, не объясню ли я ему, как лучше добраться до Иерусалима.
В лавке несколько покупателей, лопарь Гилберт стоит у стойки и пропускает рюмочку-другую. Я подумал, что Хартвигсен задал свой вопрос, чтобы показать покупателям и приказчикам, что для него теперь нет ничего невозможного, вот мол, пожалуйста, он собрался в Иерусалим. Поэтому я и не стал отвечать серьёзно, сказал только – о! до самого Иерусалима? Путь неблизкий!
– Да. Однако же туда можно добраться?
– Разумеется.
– А какой дорогой, вы не знаете?
– Нет.
– Не расспросите ли ради меня смотрителя? А то мы с ним на ножах.
– Если вы в самом деле желаете это узнать, я его расспрошу.
– Да, желаю узнать.
Приказчики, лопарь Гилберт и покупатели развесили уши. Хартвигсен это, конечно, заметил, он сказал с важностью:
– Мне с детства запало в душу, что надо когда-нибудь посетить знаменитую Иудею.
И лопарь Гилберт трясёт головой – да, какой могущественный человек этот Хартвигсен, всё ему нипочём.
– Это же сколько стран проехать надо, – говорит он. – И там что, тоже море есть, как у нас, и люди, и солнце светит? Ух ты, Господи!
И лопарь Гилберт, у которого была слава разносчика новостей, поскорее допил свою рюмку и собрался идти.
И тут входит баронесса.
Я во все глаза смотрел на неё и на лопаря. Ни один мускул в лице её не дрогнул, она глянула на него пустым, неузнающим взглядом, он для неё не существовал. О, у неё была та же удивительная сила, что у отца, она любого могла поставить на место. Как царица, прошла она мимо, зашла за прилавок и скрылась в конторе.
Лопарь Гилберт кланяется: «Счастливо вам!» – и выходит за дверь.
Я сообщаю Хартвигсену то, что успел обдумать тем временем: он может через Европу добраться до Константинополя и потом, на пароходе, куда-нибудь в Малую Азию. Но там уж ему не обойтись без знания языков, а на это уйдёт уйма времени.
Я сам хорошенько не знал – отчего, но я был совсем не против того, чтобы Хартвигсен уехал надолго. Я уже радуюсь, я говорю:
– Но я поподробнее расспрошу смотрителя.
– Да, и спросите ещё, какой путь удобнее, – говорит Хартвигсен. – Мы вдвоём отправляемся, мужчина и дама.
У меня перехватило дух, тотчас я понял, отчего меня так радовала мысль об его отъезде. Теперь всё менялось, если Роза тоже едет, какая мне радость.
– Дорога опасная, – говорю я. – Я вот не подумал. Мне что-то расхотелось расспрашивать смотрителя. Нет, я не буду его расспрашивать.
Хартвигсен смотрит на меня с удивлением. Из конторы выходит баронесса, Хартвигсен её останавливает и сообщает, что я отказываюсь расспросить смотрителя о дороге в Иерусалим. Её, кажется, несколько смущает откровенность Хартвигсена, но она улыбается и говорит:
– Вот как? Но отчего же? Странно. Или вы опасаетесь, что мы с господином Хартвичем погибнем дорогой?
И снова у меня перехватывает дух, и сердце моё так и подпрыгивает от радости. О, я совсем потерял стыд, меня увлекла любовь, а любовь так жестока.
– Да, – запинаюсь я, – дорога опасная. Но ничего в ней нет невозможного, совершенно даже напротив. И раз обоим вам хочется, я переговорю со смотрителем. Я сегодня же с ним повидаюсь. Непременно, сегодня же.
Баронесса не хочет, чтобы всё это выглядело так серьёзно, она говорит с усмешкой:
– К чему уж так-то усердствовать.
Но я усердствовал, я совсем потерял стыд, я отправился на маяк, я по мере сил старался удалить от нас мужа Розы. Низкий человек! Я и не думал о том, как грустно будет Розе, когда Хартвигсен от неё уедет с другой женщиной, ни о чём таком я не думал.
Подниматься в башню мне не пришлось. Едва я ступил на нижнюю ступеньку ведущей в комнату лестницы, смотритель окликнул меня. Он стоял у себя в сараюшке и возился с дровами.
Покончив с околичностями, я приступил к делу. Смотритель выслушал меня, невесело хмыкнул и покачал головой.
– В Иерусалим! Хартвигсен! Уж не первое ли нынче апреля, молодой человек? Да это же просто... вы понимаете по-французски?
– Немножко.
– Это просто blague1010
Бахвальство (фр.).
[Закрыть]. Но какова Эдварда!
– Они всерьёз туда собираются, – говорю я.
– Ну-ну. Этот выскочка не успокоится, покуда не профинтит все свои денежки. А на хлеб что останется? Дорога на Иерусалим? Да их тысяча, этих дорог. Шваль такая – и туда же, в пилигримы? В религию они, что ли, ударились?
И вдруг смотритель кричит:
– Но Роза-то, Роза! О Боже ты мой, она-то что же?
Я впервые об этом подумал и не мог ничего ответить.
Смотритель продолжает говорить, остановится, подумает и говорит снова. В конце концов эта затея уже не представляется ему нелепой.
– А что, глядишь, и отправятся, у нашей Эдварды губа не дура! И отчего бы им не проделать это несчастное путешествие, хоть одним глазком глянуть на мир, увидеть что-то ещё, кроме своего прекрасного Сирилунна! Увидят иные берега, там и солнце светит ярче, там в море летучая рыба. Все расхаживают в шелках, мужчины в красных шапочках, курят сигары. Чем больше я об этом думаю, тем больше прихожу к заключению, что им непременно надо ехать, ехать, освежиться, проветриться, так им и передайте. Ах, вы и представить себе не можете, что такое Греция, молодой человек!
Смотритель Шёнинг совсем забывается и выдаёт свои истинные чувства, а ведь он этого не любит. При воспоминании о дальних странах, в которых он побывал, он загорается, глаза у него сверкают.
– Подумать только! Они туда едут! – говорит он. – И очень умно делают, очень умно! Они увидят Грецию! Путь в Иерусалим, говорите вы? Путь один. На рыбачьей шхуне от Бергена они попадают на Средиземное море, в Грецию. Оттуда уж рукой подать до Яффы1111
Яффа – город и порт в Палестине на восточном берегу Средиземного моря.
[Закрыть]. А там – на арабских конях – в Иерусалим. Так им и передайте. Если угодно, я могу всё это вычертить на бумаге. Ну и Эдварда, ай да Эдварда!
На другой день смотритель Шёнинг является ко мне с маршрутом, да, с подробным планом всего путешествия. Он до того увлёкся, он весь горел.
– Пусть они, не теряя времени, едут на почтовом пароходе в Берген, – сказал он, – там как раз отправляют треску в Средиземное море, пусть уедут на зиму из этой дыры, там их ожидают пальмы, там люди разгуливают в шелках. А вы, кстати, не могли бы их сопровождать в качестве переводчика? Вы английский знаете?
– Нет.
– Ну, да и французский сойдёт.
Я передаю Хартвигсену план смотрителя, даже не заикнувшись о том, что в пути ему понадобится переводчик. С несколькими фразами, в каких у них будет нужда, бесспорно, справится баронесса, говорю я, напротив, да и сам Хартвигсен, с его-то способностями, скоро выучится английскому, нужно только обзавестись в Бергене самоучителем.
Хартвигсен совершенно со мною согласен.
Ночью я иду к дому Розы, я глажу дверную ручку, я присаживаюсь на крыльцо там, где она сидела. Мечты и образы теснятся в моей голове, я сам не свой, я совсем лишился покоя. Я брожу как помешанный день и ночь. Погладив дверную ручку, посидев на крыльце, я тихонько ухожу и даю большого крюку по дороге домой, к моей комнате, где меня стережёт моя бессонница.
Баронесса спрашивает, что со мною, у меня тёмные круги под глазами. Я отвечаю, что это так, ничего, и тру глаза, чтобы стереть эти круги. Тогда она спрашивает, что думаю я о поездке в Иерусалим.
– Но отчего непременно в Иерусалим? – спрашиваю я.
Она объясняет мне, отчего, и она так несчастна, взгляд у неё угасший, как сумерки.
– Да вот, Хартвич придумал ехать в Иерусалим, он о нём начитался в Библии. Я тоже хочу в Иерусалим. Здесь мне никак не найти покоя, а вдруг мне полегчает, когда я вернусь? Святая земля, говорят, да, может быть, и святая, и кто знает, какое влияние она оказывает на человека? Ведь я чего только не испытала, молилась даже чужим богам. Так же точно я и в Финляндии мучилась. Никто не мог меня понять, когда я, хозяйка дома, вдруг бросала гостей. Я возвращалась, и меня спрашивали, не было ли мне дурно, они ведь люди воспитанные. Воспитанные – ну и что, это же свойство целого класса, а мне нужен был кто-нибудь, ни на кого не похожий. Я подошла к одному человеку и спросила: «Вы охотник?». Он не понял меня. «Охотник? О нет». Но у него есть брат, вот он охотник. «Так давайте его сюда!». Но что это был за охотник! Человек, который убивал зайцев и птиц, которого Господь обделил разумом, только и всего. Нет, вы дайте мне кузнеца, бродягу, но чтобы у него жизнь сияла в глазах, вот это охотник!