355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клод Фаррер » Во власти опиума » Текст книги (страница 6)
Во власти опиума
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:30

Текст книги "Во власти опиума"


Автор книги: Клод Фаррер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

ТРУБКИ

В моей курильне пять трубок.

Ибо Китай, источник опия, источник мудрости, знает пять основных добродетелей.

Моя первая трубка из коричневой черепахи с черной фаянсовой головкой и двумя концами светлой черепахи.

Это старинная, драгоценная трубка.

Она темного цвета с прозрачными прожилками. То место, за которое держат трубку, янтарного цвета и изображает крошечную лисицу. Головка трубки шестигранная и прикреплена к самой трубке серебряным когтем.

Внутри трубки постепенно осаждавшийся пепел опия, горький и изобилующий морфием; этот остаток мало, по-моему, осел в виде тоненьких черных пленок. Там внутри душа прежде выкуренных трубок, душа отошедших опьянений. И черепаховая оболочка постепенно пропитывается опием и сохраняет между своих молекул следы прошедших лет. Первые годы своего существования она провела в Японии; она родилась в Киу-Сиу, японском острове, изобилующем черепахами. И мне кажется, что я вижу всю Японию, отраженной на блестящей поверхности этой трубки.

Изображенная на ней лисица вовсе не лисица. Это легендарный Китсунэ, полузверь, полуволшебник, который изменяет свой облик по желанию. Всякий раз, как я беру трубку в руки, я внимательно смотрю, не изменила ли она своей формы, и если бы это случилось в одно прекрасное утро, я бы не слишком удивился. Китсунэ действительно должен представлять собою знаменитого зверя искусного в волшебстве. Может быть, это и есть тот самый Китсунэ, который когда-то запутал Сидзуку в горах Иосино.

Черепаховая трубка знает историю Сидзуки и порой нашептывает мне ее тихим голосом, когда во время долгих зимних вечеров опий шипит и трещит над лампой.

Благородную японку Сидзуку любил Иоситсунэ. Иоситсунэ жил на острове Ниппоне много столетий тому назад. Никто так много, как он, не содействовал успеху Иоритомо Жестокого, его брата, в борьбе с соперничающими родами Таира. Но самураи Иоситсунэ в своем преклонении перед ним так высоко превозносили его, что завистливый Иоситсунэ его изгнание, потому что ласковая Сидзука последовала за ним и делала с ним все трудности и опасности жизни.

Долгое время их единственным и ненадежным убежищем были леса Японии. Высокие кедры, обросшие мхом, лишь в незначительной степени могли предохранить осужденных; слишком яркая белая луна опасно серебрила прогалины леса и стволы берез, но в эти беспокойные часы Сидзука отдалась страстным пляскам, развлекая своего любовника, и очарованный герой забывал про свои невзгоды и про солдат, посланных за ним тираном.

Иоситсунэ, сжимаемый смертельным кольцом врагов, наконец, решил отослать свою любовницу и один противостоять опасностям. Но, когда она должна была удалиться в сопровождении верного самурая, он дал ей на прощанье бубен в знак своей искренней благодарности, тот бубен, который был неизменным товарищем ее ночных плясок в уединенных лесах Иосино.

Сидзука покинула его со слезами на глазах, но самурай таинственным образом обманул ее доверие. Тропинка, по которой он повел ее, вилась по каким-то странным местам: высокие скалы перемежались с бездонными пропастями. Испуганная странница не узнавала дороги. Исполненная ужасом, она остановилась, ее проводник вдруг бросил свои обе сабли и при догорающем свете предутренней луны предстал перед ней тем, чем был на самом деле– Китсунэ с длинным хвостом; он грозно ревел, смотря на обманутую принцессу, отплясывая свой сверхъестественный танец Китсунов.

Быстрыми шагами волшебный зверь приблизился к своей жертве и внезапно выхватил у нее бубен. В этом и заключалась главная цель его превращения. Китсунэ узнал этот бубен из кожи лисицы. Пергамент на бубне был сделан из кожи одного из Китсунов, случайно убитого, и теперь он естественно попадал к своему первоначальному источнику.

Верная Сидзука, освобожденная от этого проклятого бубна, без труда нашла правильную тропинку, и голубой свет луны помог ей отыскать тот монастырь, в котором она решила провести свою жизнь, оплакивая своего возлюбленного.

Черепаховая трубка знает много японских сказаний, и порой она нашептывает их мне зимними вечерами, когда трещит и шипит над лампой опий.

Вторая моя трубка сделана из чистого серебра с фарфоровой головкой. Она старинная и очень ценная. Ее длинный чубук очень тонок, чтобы не утруждать рук курильщика; то место, за которое ее берут, сделано в форме крысы, а круглая старательно отполированная головка напоминает собой комок снега.

Художник начертил вдоль всей трубки чудесные китайские рисунки, китайские, так как вторая моя трубка китайского происхождения. Она из города Кантона и нашептывает мне об этой Срединной империи, где я провел несколько неизгладимо сладостных лет.

Цветы, листья и травы вьются вокруг моей трубки: цветы кетмин, листья дикой мяты, стебли риса: все то, что произрастает на горных тропинках Куанг-Тунга, на его плодородных плантациях риса, на прекрасных лужайках, раскинувшихся у подножия деревьев.

Около серебряной трубки обвиваются фигуры мужчин и женщин. Мужчины – этого или земледельцы или пираты, вежливые и бесстрастные. Женщины – это дочери Иак-Хой, Нау-Шау или Хайнан, их нежная кожа блестит, как янтарь. Наши самые благородные маркизы позавидовали бы их ручкам и ножкам.

О, возлюбленная моя Ог-Ше, где ты? Тебя я вспоминаю, твои быстрые пальчики, которые умели так быстро управляться с иголкой, когда я погружался в клубы черного дыма и грезил, сжимая серебряную трубку в руках.

Моя третья трубка сделана из слоновой кости, с головкой из белого нефрита и двумя концами из зеленого. Она еще более древняя и еще более ценная, чем две первые трубки. Ее вырезали из слонового клыка, она очень плотная и такая тяжелая, что она, очевидно, была сделана для людей, которые были сильнее нас. Место, за которое ее держат, представляет ,собою фигуру обезьяны. Квадратная головка блестит, как молоко зеленоватого оттенка, от небольшой примеси фисташек; матовые жилки змеятся в прозрачном нефрите.

Когда-то трубка из слоновой кости была белой, как западная раса, которая укрощает там далеко за горами слонов, но понемножку она порыжела и даже покоричневела от опия, и теперь она похожа на восточную расу людей, которые так любят опий.

Души двух соперничающих рас соприкасаются в трубке из слоновой кости.

Эта трубка заставляет мне вспомнить о благородной Индии, простирающейся от Ганга до Деканского плоскогорья, мудрый Тибет, приютившийся на снежных степях, кочевую Монголию с ее неуклюжими верблюдами, а там дальше божественный Китай с его несметным населением, царственный Китай с его любовью к философии. Всю Азию вспоминаю я при виде этой трубки из слоновой кости. Это очень древняя трубка, она древнее культуры многих народов. Я знаю, что одна королева с Запада, может быть, из Персии или из татарских или из скифских земель, подарила эту трубку китайскому императору в исторический день своего посещения. С тех пор протекло тридцать столетий. Я знал имя королевы и императора, но горделивый опий стер их из моей памяти, и я помню только о благородном сказании по поводу мира, установленного между этими знаменитыми властителями. Они прошли свои империи навстречу друг другу, чтобы протянуть руку мира через уничтоженные границы и произнести свои клятвы мира, так похожие на клятвы любви. Тридцать раз сто лет… О трубка из слоновой кости, сколько царственных губ касалось тебя с тех давних пор? Сколько властителей, облеченных в желтые шелковые одеяния, искали в твоем поцелуе забвения своих желаний и забот, своих несчастий и тягот, которые с каждым годом все более угнетают священную империю, и если я вижу, что ты увяла и почернела, то не траур ли носишь ты по тем прошлым векам, исполненным мудрости, уступившим теперь место нашему жалкому и суетному веку?

…Я не знаю, из чего сделана моя четвертая трубка. Она принадлежала моему отцу, и он умер от того, что слишком много курил. Это смертоносная трубка. Она пропитана ядом во всех порах, во всех фибрах своего существа. В ее черном цилиндре, подобном ядовитому телу кобры, кроется десять сильных ядов – морфий, кодеин, наркотин, нарсеин и мало ли сколько других названий, которых я не знаю! Мой отец умер, потому что слишком много курил.

Опий, проникая в головку трубки, приобретает таинственный привкус смерти.

Это траурная трубка. Она вся черная от пропитавшего ее яда, с золотой чеканкой, которая сверкает, как слеза на покрове покойника. Я не дерзаю поднести ее к губам – по крайней мере теперь, но я часто смотрю на нее, как смотрят на отверстую могилу с жутким желанием и страхом.

Мой отец умер от того, что курил из нее, мой отец, которого я горячо любил; он колебался между жизнью, жалкой уродливой жизнью, и ясной смертью в чудесном опьянении – он выбрал смерть. Я поступлю так же, когда наступит мой час.

И на черной с червленым золотом трубке буду искать губами то место, к которому прикасались холодные губы моего отца.

Вот лампа уже зажжена, циновка разостлана на пол, зеленый чай дымится в чашках без ручек.

Моя пятая трубка готова, она не старая и не имеет никакой ценности, я купил ее за шесть таэлей у гробовщика. Это простенькая бамбуковая трубка с головкой из красной глины. Курильщик держит ее за простое утолщение из бамбука. На ней нет ни золота, ни нефрита, ни слоновой кости. Из нее не курил ни один принц, ни одна королева. В ней нет никакой поэзии, она не рассказывает о далеких волшебных странах, ни о бывшей славе протекших веков.

Но тем не менее я предпочитаю именно эту трубку всем другим. Я избегаю курить из особенно священных трубок и всегда курю из нее. Это она навевает на меня каждый вечер дурман, раскрывает передо мной роскошные двери ясных устремлений, торжественно уносит меня за грани жизни к тем изысканным сферам, в которых вращаются курильщики опия, мудрым и благосклонным сферам; в них обитает Хоанг-Ти, император Солнца премудрый Куонг-Це и тот безымянный бог, который первый начал курить.

ТИГРЫ

Моя курильня не украшена коврами. Я презираю индейский тростник Хонг-Конга и бамбук Фу-Чеу. Мне не по вкусу увешивать стены японскими гобеленами, с которых скалят зубы рогатые боги и мозолят глаза бесчисленные пагоды.

Моя курильня вся сплошь увешена тигровыми шкурами от самого пола, где светится тусклая лампа, и до самых карнизов, где дремлют поднявшиеся ввысь клубы дыма. Моя курильня декорирована грубыми тигровыми шкурами, полосатыми, черными с желтым; у них сильные лапы с крепкими, острыми когтями, а на голове ярко блестят зеленые, эмалевые глаза. Шкуры висят на стенах и свешиваются вниз, к самому полу; они служат подушками для курильщиков, тогда как другие тигры смотрят со стен, созерцая предающихся грезам людей.

И среди окружающих меня диких зверей я вкушаю величайший мир и сладчайший покой.

Прежде, когда в Китае я впервые научился курить и познал прелесть трубок с опием, я думал, что роскошь и своеобразие обстановки должны усиливать впечатление, производимое опием. Я выбирал курильни Кантона, где я подвергался опасности быть убитым туземцами, ненавидящими иностранцев; я выбирал ямены Пекина, где женщины, украшенные как идолы, сладостно пели и танцевали страстные танцы; я выбирал курильни, которые посещали люди с наиболее выдающимся умом и наиболее изысканными манерами.

Я любил услаждать себя тонкой мудростью философских бесед. Иногда я выбирал те курильни, где профанировали опий, где он являлся только вывеской для разврата и пошлой порочности, которую некоторые стремятся прикрыть под видом бунтарства и сатанизма.

Теперь опий очистил меня от беспокойного любопытства, и мне больше не требуется никакой сложной обстановки, мне не нужно ни порочной женщины, ни многоречивой философии. Я курю один, охраняемый моими тиграми, зубы которых блестят своей белизной. Но я точно так же курил бы и в совершенно пустой комнате с голыми стенами. Все же я предпочитаю мою комнату с тиграми, их теплый мех смягчает холод бледного утра, и я люблю, одурманенный опием, смотреть на геометрическую правильность желтых и черных полос, полосатящих мои стены.

Рассматривая их, я больше не грежу о диких лесных чащах, в которых когда-то свирепствовали тигры. Я не грежу больше об алых вечерах, так внезапно сходящих на дикие джунгли, о закатах, которые своим трепетным светом пробуждают полосатого хищника и он зевает во всю свою пасть и голодный царапает когтями землю. Я больше не слышу в своих грезах резкого лая, некогда раздававшегося в тишине тонкинских ночей, лая, приводившего в смятение скот в стойлах. Нет, мои тигры больше не пробуждают во мне далеких и древних видений. Я курю уже слишком давно. От меня далеко ушел мир людей и вещей, жизнь отошла от меня. Между этим миром и моей действительной мыслью больше нет ничего общего. Мне нравятся мои тигры только потому, что у них теплая шкура и странная пестрота, которая меня забавляет.

Больше я ни о чем не думаю, у меня нет ни ремесла, ни друзей, – я курю и только. Каждый день я все сильнее ухожу в самого себя благодаря опию и нахожу в этом так много интересного, что забываю о внешнем мире. Когда-то я, главным образом, увлекался волшебными чарами опия. Мне казалось чудесным присутствовать при метаморфозах, которые это снадобье производит на своих поклонников, и мне казалось прекрасным отдать свое тело во власть его фантазии, производящей столько превращений. Я испытывал восторг, чувствуя, что превращаюсь в другое существо с чувствами атрофированными или, наоборот, усиленными, я испытывал восторг от того, что лучше слышал, но хуже видел, от того, что слабее различал вкус, но тоньше чувствовал; я наслаждался чрезвычайной чувствительностью моих двигательных нервов и отсутствием полового чувства. Но все эти мелочи перестали для меня существовать с тех пор, как опий глубоко проник в мой мозг и мне открылась истинная мудрость.

Собственно самое физическое удовольствие от курения, ставшее необходимым для моего тела, составляет лишь незначительную часть моего наслажденья опием. Никакое другое ощущение в сердце или мозгу не может сравниться с тем чудесным состоянием легких, навеваемым черным дымом. И теперь сильнее, чем когда-либо, я трепещу, испытывая предательский и сладостный поцелуй этого снадобья. Меня опьяняет теплый аромат, я умело наслаждаюсь тем едва ощутимым, зудом, который пробегает по моим рукам и животу. Я со смущеньем наблюдаю, как с каждым днем смертельное оцепенение все сильнее сковывает мой затылок и постепенно слабеют мускулы моих членов. И между тем это несказанное блаженство моего тела ничто перед сладостным экстазом моих мыслей.

О, какое счастье с каждой минутой ощущать, что чувственность расплывается и утеривается человеческое земное существо. Какое счастье с каждой минутой ощущать вольный полет ума, ускользающего от материи и души, освобожденной от клеточек мозга, и наслаждаться таинственными возможностями благородных чувств культурности, памяти, чувства прекрасного и стать благодаря нескольким выкуренным трубкам равным истинным героям, апостолам, богам, без особых усилий – понять мысли Ньютона, уразуметь гений Наполеона, понять ошибки Праксителя – словом, соединить в своем сердце, ставшем таким обширным, все добродетели, все блага, всю нежность, все стремление безмерно любить и небо, и землю, слить в одном мягком чувстве друзей и врагов, добрых и злых, счастливцев и неудачников. Даже Олимп эллинов и рай христиан дает своим избранным блаженство менее полное, и это блаженство принадлежит мне.

В действительности религии, которые я когда-то презирал, исходя из довольно поверхностной философии ницшеанцев, в сущности, глубоко правы, когда они высоко превозносят милосердие и жалость над справедливостью и гордостью. Ибо моя радость превзойти всех моей гениальностью странным образом уступает радостному сознанью стать самым лучшим и наиболее жалостливым из людей. Из этого чувства превосходства моего сердца над остальными сердцами рождается чувство глубокого удовлетворения, которое трудно выразить. Мучимые стремлением к идеалу и потустороннему часто испытывают печаль и горечь от жизни, которая им представляется уродливой, грязной и запятнанной злом. Мне представляется все это гораздо более светлым, я больше никогда не вижу зла. После пятнадцатой трубки зло всецело стирается перед глазами курильщиков.

Единым взглядом я охватываю сущность каждой причины, каждого движения во всех «его проявлениях; каждое преступление во всем, что его извиняет; а этим причинам и извинениям число легион, и я, как судья слишком справедливый и слишком осторожный, никогда не был в состоянии осуждать и проклинать; я только оправдывал, жалел и любил, и среди моих закопченных черным дымом шкур я оказал бы Каину и Иуде такой же прием, как Цезарю и Конфуцию.

И вот теперь, когда я раздумываю обо всем этом, я понимаю, почему я убрал мою курильню тигровыми шкурами. Эти свирепые тигры, предательские и святотатственные, – это мои Каины, мои Иуды и мои Бруты. Их морды, от которых не отошла еще хорошенько кровь, их плоские черепа и коварная гибкость их хребтов, которые я поглаживаю своими руками, все говорит мне о жалком несовершенстве мира, и я не смею осудить их даже в самых худших его проявлениях. И я вовсе не желаю зла моим тиграм за то, что они в древних джунглях залили кровью голубые поляны, где луна проникала к устам Эндамиона.

ИНТЕРМЕДИЯ

За последним случайным посетителем дверь закрылась, и исчезла враждебная чернота коридора. В курильне остались только мы, преданные опию. На потолке танцевали тени, потом они расплылись в светлом золотом полумраке. Плотные клубы дыма тяжело поднимались над лампой. Вся курильня была пропитана ароматом опия, уничтожавшим все другие запахи – запах турецкой сигары, которую раскуривали в промежутках между трубками опия, аромат духов «джики», который курильщики капали капля по капле на почерневшие от опия руки, и даже более сладостное и сильное благоухание от полуобнаженной курильщицы с ее влажным от поцелуя телом. В братской близости тела тесно прикасались друг к другу на циновках. И в теплом дурмане сладостные часы скользили так тихо, что их даже не было слышно.

Итала отдыхал, склонив голову на бедро женщины. Он первый прервал молчание.

– Я тебя очень любил, – сказал он, – и теперь я продолжаю тебя любить со страстной тоской и желанием, хотя ты и отдалась своему новому возлюбленному, но даже и тогда, когда ты его ласкаешь, я не желаю тебе зла, потому что чудесное снадобье дает мне возможность вспоминать те давно прошедшие времена, когда ты принадлежала мне, мне одному, и то будущее, когда, усталая и печальная, ты опять вернешься в мои объятия. Я вижу это так ясно, что забываю о твоих сегодняшних счастливых вздохах и с восторгом разделяю твое прошлое и будущее. Я не желаю тебе зла благодаря опию.

Курильщица ласкала теплом своих бедер голову своего возлюбленного и в знак своей любви протянула ему свои губы, оторвавшись от трубки.

Тимур, всегда осторожный и скрытный, тоже заговорил. Его татарский профиль обрисовывался на коричневом шелку подушек.

– Женщины в действительности поразительно похожи друг на друга, хотя каждая из них и говорит, что она «не такая, как другие». Я был любовником Лауренс де Трэйль, но мы не любили друг друга. Я только разгадал, что творилось в ее птичьей головке, слишком верно читая ее мысли, и она бросилась ко мне в объятия как сомнамбула. Ее нежность была основана исключительно на лживой детской сентиментальности девочки, воспитывавшейся в монастыре. Она чувствовала мое равнодушие, но не страдала от этого.

«Вы любите меня», говорила она мне, «это спорт с вашей стороны, не правда ли?» Она смеялась. Спорт приятно щекотал ее нервы, жаждущие волнений. Но она никогда не пренебрегала окончательно супружеской любовью, она берегла ее, несмотря на свою сухость, несмотря на свою развращенность и любовные поцелуи. Ее муж представлял собою очень несложную натуру, он был влюблен в свою жену и ревновал ее. А она считала, что всегда найдет у него приют после своих похождений. И даже во время наших «спортивных дней» я отлично знал, что она подставляла губы своему мужу, как она сейчас подставила их тебе. Ты тоже ее «очередной» любовник, то есть в своем роде муж.

Третий, Анэир, счастливый теперь любовник, тоже хотел говорить. Но любовница, утомленная опием, обняла его и таким долгим поцелуем прижалась к его устам, что он не в силах был произнести ни слова.

Итала спросил:

– Значит ты обманул Трэйля, который был твоим другом, даже не любя его жены? Жалеешь ты об этом?

– Нет, он был настолько глуп, что придавал некоторую важность половой верности, и поэтому он и был наказан именно в том, в чем он был грешен. Вообще сочетание его деревенской примитивности с ее бессодержательной фривольностью должно было произвести детей совершенно глупых. Моя же кровь, кровь кочевника и завоевателя, которую я страстно примешивал, капля по капле, к их жилам, быть может, произведет сына моей расы, лучшей и более высокой.

Анэир оторвал свои губы от жадных губ своей возлюбленной.

– Наслаждение, которое вы испытали в объятии друг друга, является достаточным вашим оправданием. Пророк сказал в своем ясновидении:

«Каждый радостный возглас ваших жен шире откроет вам двери рая».

– Это магометанский взгляд, – сказал Тимур, – я не могу считать его этнографическим. А кроме того я плохо верю в рай. Но я не чувствую ни малейшей потребности узаконивать мое законное действие. Ханжи – старые девы и кастраты-гугеноты единственные люди в мире, которые хулят то, что согласно с законами природы – объятия двух подходящих друг к другу существ, хулят под нелепым предлогом, что любовник, может быть, имеет супругу или любовница мужа. Нелепейшая философия! Женщине разрешается располагать по своему усмотрению своей рукой или щекой, предоставляя их целовать своим приятельницам. Но ей запрещено распоряжаться своими губами. Может быть, в своей любви к Лауренсе я получил бы снисхождение даже от наиболее строгих судей, так как, любя ее, я часто думал о прекрасных детях, которых она должна была зачать.

– И, надо полагать, это называется, – проворчал Анэир, – реабилитацией адюльтера из-за забот об отцовстве. – Они замолчали. Итала курил трубку за трубкой, Анэир был занят иголкой, наполовину высвободившись из объятий своей любовницы. По временам, охваченный экстазом, он отнимал трубку и откидывался головой в подушки. В курильне наступила полная тишина; никто не двигался. На задумчивых и ясных лицах не видно было и тени волнения; ни одно движение не искривляло прямоту линий.

– Курильня прекрасна, как уголок древней Греции, – заметил Тимур. Курильщица шире приставила трубку к своим губам. Потом, затянувшись трубкой, она, как кошка, начала красться, опираясь на колена и руки. Расстегнутое японское платье задевало распластавшиеся на полу тела. Среди этого хаоса лежащих тел было трудно найти себе место. Но опий возбудил ее чувственность, и она искала не циновку для отдыха. Она колебалась. Три мужских тела были так стройны и крепки. Тимур лежал с закрытыми глазами. Вдруг он почувствовал, как его обняли чьи-то руки и чьи-то губы приникли к его рту страстным поцелуем, касаясь его языка. Он отдавался ее ласкам без волнения. Опий ослабляет мужскую чувственность, и Тимур лежал и вспоминал Лауренсу де Трэйль и ее чувственные ласки и о многом другом думал он, лежа таким образом. Анэир, равнодушный ко всему окружающему, приподнялся на локте, забавляясь куреньем папирос. Итала курил опий.

Время шло. Час ли прошел или только минута? Задремавшие чувства медленно просыпались в Тимуре. Он в свою очередь ласкает женщину и грезит вслух:

– Анэир, спи. Я хочу ее. Не смотри. – И из черных клубов дыма слышится голос Анэира:

– Подожди, дай мне докурить папиросу. Но влюбленная женщина вдруг отрывается от мужчины, она услышала голос того, кого больше любила. И она бросается к нему и приникает к нему своим взволнованным телом. Они стоят в тесном объятии. Она – взволнованная и жадная, он – удивленный и бессильный.

Дива, стоящий около, притягивает к себе ее тело. Тимур вернулся к своей лампе и лег против Итала, забыв обо всем, что было. Они курят по очереди и не замечают ничего, что происходит вокруг. Их не интересует то, что происходит на диване, они не слышат взволнованных вздохов любовницы, неудовлетворенной своим любовником. Итала шепчет:

– Тимур, ты лучше всех нас. Скажи, как поступала твоя мать, чтобы зачать такого сына, как ты, и как любил ее твой отец в ту ночь, за девять месяцев до твоего рождения.

Тимур отвечает чуть слышно.

– Они забыли об этом. Эта тайна неведома ни людям, ни богам. Алькмена и Зевс не сумели бы повторить того поцелуя, который дал жизнь Гераклу.

Слышится рыдание, потом топот босых ног по циновкам. Любовница вырвалась из объятий и пробежала несколько шагов, чтобы сейчас же вернуться с флаконом в руке. Но курильщики по-прежнему смотрят только на клубы дыма, наполняющие таинственностью курильню.

С дивана доносятся отголоски борьбы между влюбленными, но курильщики слышат только шипение опия.

Вдруг трубка выпадает из рук. Итала и Тимур вскакивают, упираясь пальцами об пол. Беспокойно они смотрят друг на друга протрезвившимся взглядом.

– Ты чувствуешь?

– Да…

Черный дым закружился, точно потрясенный чем-то. Произошло что-то ужасное. В насыщенной опием курильне, полной властных, но мирных ароматов, явились атомы, внесшие беспокойство. Их нашествие ужасно и смертоносно. Мрачный и тусклый запах атакует запах опия и покоряет его. В воздухе бурно сталкиваются борющиеся течения. Такой могучий до этого запах опия ослабевает, исчезает и разлагается, побежденный.

Эфир…

Холодный эфир, товарищ безумия и гипноза. Опасный флакон, опрокинутый на диван. Неудовлетворенная женщина стремится таким образом найти исход своей страсти. Слышны резкие, безумные крики.

– Никогда, никогда больше… Только не он, не он! Не хочу его! Слишком поздно, слишком поздно… Курильщики опия стоят дрожащие и мрачные. Итала говорит:

– Неужели я говорил, что еще люблю ее? Я лгал! Я не люблю ее больше! Тимур:

– Лауренса… Я не сказал ее имени, не правда ли? Я не сказал? Это не правда, это не правда!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю