355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клод Давид » Франц Кафка » Текст книги (страница 4)
Франц Кафка
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:36

Текст книги "Франц Кафка"


Автор книги: Клод Давид



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

* * *

Франц Кафка был ребенком, который быстро рос: вскоре после достижения отрочества его рост – 1,80 м, а затем достигает 1,82 м. Он стесняется своего высокого роста, ходит, как говорит он сам, сгорбившись, с перекошенными плечами, со стесненными движениями рук и кистей, он боится увидеть себя в зеркалах – до такой степени чувствует себя уродливым, но, добавляет он, зеркала не отражали в полной мере это уродство, в противном случае люди еще чаще оборачивались бы в его сторону. На самом же деле фотографии, которыми мы располагаем, запечатлели очень красивого юношу с печальным взглядом. Он был худым – «самым худым человеком, которого я знал», – скажет он Фелице в одном из своих первых писем. Когда он собирался поплавать в городском бассейне, он стыдился своего жалкого тела, своего «маленького скелета», который неуверенно двигался по подмосткам перед своим отцом, чьим великолепным телом он восхищался, который был для него «мерилом всех вещей» и с которым после купания он отправлялся выпить кружку пива. Этот чудесный миг он вспомнит в свои последние дни, когда потеряет голос и сможет лишь нацарапать на бумаге несколько слов. Родители не очень заботятся о его гардеробе; его одевают у посредственного портного, и он постоянно испытывает в одежде чувство скованности. Когда родители, желая брать для него уроки танцев, решают, что ему необходим фрак, он в ужасе отступает перед этой перспективой. Его стараются уговорить купить смокинг, но, когда он узнает, что для смокинга нужен жилет с вырезом и накрахмаленной манишкой, он вновь приходит в отчаяние – он хочет пиджак с шелковыми лацканами, но который должен быть закрыт сверху. Ему объясняют, что такого не существует. Он пробует отыскать желаемое у старьевщика, но, конечно, ему это не удается. Мы здесь так пространно рассказали об этом крошечном событии, потому что сам Кафка пересказывает его пространно и потому что это событие действительно превосходно передает глубокую и в конечном итоге продуктивную противоречивость его натуры: он страдает из-за своего одиночества, но в то же время его культивирует: «Я остался там, – пишет он, – осыпаемый упреками моей матери, навсегда (так как все в моих глазах было окончательно) в стороне от девушек, элегантных манер и удовольствия танца. Я испытывал радость по этому поводу и в то же время чувствовал себя жалким и боялся, кроме того, что окажусь посмешищем перед портным в большей степени, чем любой другой из его клиентов». Эта замкнутость на самом себе может быть представлена как некий извращенный поиск несчастья. И в самом деле, одной из устойчивых черт его судьбы является определенная склонность к саморазрушению.

Сексуальность у Кафки пробудилась очень поздно. Не требуется пространных комментариев, чтобы понять: именно здесь влияние отца, устрашающего и почитаемого, имело наиболее парализующие последствия. «Юношей я был так неискушен и равнодушен в сексуальном плане, – пишет он в одной поздней заметке «Дневника», – (и очень долго оставался бы таким, если бы меня насильно не толкнули в область сексуального), как сегодня, скажем, в теории относительности».

В другом месте, в одном из писем Максу Броду, он говорит о «счастливых временах детства, когда дверь, за которой происходило совещание трибунала, была еще закрыта» и добавляет: «С тех пор, как появился этот заседатель отец, закрывающий все двери, прошло много времени». Именно этот суд секса, который будет его неотступно преследовать, становится областью основной неудачи, где он ощущает неспособность добиться успеха в том, что считает главным призванием каждого. Не будем распространяться более чем пристало о маленьком инциденте, который произошел с французской гувернанткой. В мадемуазель Байи, очевидно, не было ничего особенно соблазнительного. Когда Кафка встречает ее несколькими годами позднее, он отмечает ее спокойный и невинный вид, равно как и усиление всегда угрожавшей ей склонности к полноте, волоски, которые покрыли ее подбородок, нелепую походку. Но несколькими годами раньше произошел случай, на который Кафка неоднократно намекает в «Дневнике». Он находился в постели вследствие легкого переохлаждения, и мадемуазель Байи дала ему задание прочитать «Крейцерову сонату». Дата не уточнена, но, учитывая уровень книги, речь может идти лишь о его последних гимназических годах. «Моя гувернантка, – пишет он, – была согласна воспользоваться моим возбуждением». Было бы, однако, неверно предполагать, что он был травмирован этим событием. Когда он вспоминает о нем в своем «Дневнике», то лишь затем, чтобы выразить сожаление об упущенной возможности.

Между тем Кафка с грехом пополам приближается к зоне, о которой стремится как можно дольше ничего не знать. Лицейские товарищи, об этом рассказывает Эмиль Утиц, однажды привели его в одно «очень плохое место». Там, говорит он, «он был таким же, как и везде, он вел себя как в гостях, он с интересом разглядывал непривычную обстановку, улыбался, сохраняя дистанцию».

В другой раз два других товарища затеяли его просветить, один идя справа, другой слева. «Тот, что справа, жизнерадостный, по-отечески открытый, с манерами светского человека, он смеялся, как смеются мужчины любого возраста и даже я (существует еще другой тип смеха по этому поводу, свободный смех, но я никогда не слышал его); тот, что слева, ясно выражающийся, склонный к теоретизированиям, что было еще более омерзительно. Оба, – продолжает Кафка, – давно женаты и остались в Праге; тот, что справа, в течение многих лет страдал от сифилиса, и я не знаю, жив ли он еще; тот, что слева, стал профессором по венерическим заболеваниям, основателем и президентом ассоциации борьбы против венерических заболеваний» Кафка совсем не любит ни врачей, ни медицину: по-видимому, он сохранил горькое воспоминание об этом запоздалом методе посвящения.

Этот рассказ фигурирует в письме к его старшей сестре Элли, в котором он ей советует не вмешиваться в сексуальное просвещение ее мальчика. Маленький Феликс, которому исполнилось десять лет, был заинтригован беременностью своей тетки Оттлы и рождением своей кузины Веры; он задавал вопросы своей матери, которая беспокоилась, как бы ее сына не просветил кто-нибудь из его товарищей. Будет лучше, говорит Кафка, чтобы Элли не вмешивалась: любые объяснения, которые она придумает, будут абстрактными и поставят ребенка в тупик. Лучше будет вновь прибегнуть к истории с аистом или капустой, достоинством которой по меньшей мере является ее непроверяемость.

В своем личном развитии Кафка, впрочем, действовал иначе. Он расспрашивал своих родителей, о чем он пространно рассказывает в «Письме отцу». Это был памятный разговор, и он не забыл ни места, ни даты – ему тогда могло быть шестнадцать лет. Он спросил, как можно избежать опасностей, возникающих при половых контактах. Отец дал ему совет посещать проституток – совет, которому десятью годами позже он охотно последует. Или же, что нам представляется более вероятным, он рекомендовал ему предаться мастурбации? Трудно сказать. Во всяком случае юноша был травмирован. Надо сказать, в данной ситуации Кафка не был совершенно невиновен, что он без труда и признает в своем рассказе. Было бестактно задавать этот вопрос перед матерью, и он сознательно лжет, рассказывая, что уже соприкасался с большими опасностями, и, главное, заранее знал ответ, который получит. Подтолкнуло его к этому в данном случае, в чем он признается позднее, нездоровое любопытство, желание смутить родителей и отомстить им. Он ждал этого ответа и в то же время не мог его вынести: ответ мог только подтвердить его невроз. Ему советовали совершить поступки, которых его отец никогда бы не совершил. Он становился образцом недосягаемой чистоты, навсегда погружая своего сына в грязь. Любой другой, безусловно (это все еще говорит Кафка), выслушал бы, не моргнув глазом, этот совет, которому, кстати, он не обязан был следовать. Но этот приговор, который он спровоцировал и которого, несомненно, желал, наложит отпечаток на всю его жизнь, как в рассказе, который носит это название.

Он был шокирован разговорами своих товарищей по лицею; он был травмирован таким ответом отца. Значит, секс, что бы там ни говорили, в самом деле есть помесь скандала и грязного разврата? Кафка так не думал; он только считал, что его исказили и извратили, запятнали цивилизацией. Социология или образование представляют отдушину для его невроза. В «Письме отцу» и двумя годами позднее в письме Элли он использует – и это не случайно – почти дословно те же термины. Вопрос, который он задал своему отцу, был вызван похотью ребенка, перекормленного мясом и всякими вкусными вещами, физически бездеятельного, вечно занятого самим собой. Точно так же обстоит дело и с сыном Элли – Феликсом: с момента пробуждения сексуальности ему будут угрожать все опасности, «если его жизнь была испорчена пресыщенностью, духовно и физически изнежена, чрезмерно возбудима, какой она бывает в больших городах, лишена веры и исполнена скуки».

* * *

Во время семейных торжеств Кафки устраивали маленькие театрализованные представления, что доказывает: если эта семья и в самом деле была адом, то этот ад знавал также периоды затишья. Играли шуточные пьески, чьим автором и постановщиком одновременно был Франц Кафка. Сам он не играл, актрисами были его сестры и в случае необходимости тот или иной служащий. Зрителями были родители и дядя Рихард Лёви. Сохранились даже названия некоторых из этих комедий: «Жорж из Подибрада», «Жонглер», «Говорящие фотографии». Позднее, рассказывает Макс Брод, Франц Кафка разыгрывал для подобных случаев маленькие драмы Ганса Сакса. Все тексты, по-видимому, исчезли, и мы, конечно, не станем утверждать, подобно некоторым, на этом основании, что в юные годы Кафку искушало театральное призвание.

Но такие забавы, впрочем, не были его единственной литературной деятельностью. В последние годы учебы в лицее он начал писать. Мы не знаем, что собой представляли эти «детские произведения», как он их назвал в 1903 году в одном из писем Оскару Поллаку. Из письма можно только заключить, что к этому времени он их еще не уничтожил: аутодафе будут совершаться позднее. Можно также предположить, что эта литературная продукция была очень обильной. В единственном намеке на сей счет, имеющемся в «Дневнике», речь идет об истории двух братьев, один из которых остается в своей стране, тогда как другой эмигрирует в Америку. Дядя, который оказался в воскресенье пополудни у Франца Кафки, когда тот, вероятно, испытывая чувство гордости, работал над своим произведением – возможно, это был дядя Рихард, – схватил страницу, бросил на нее взгляд и вернул ее автору, воскликнув лишь: «Обычная дребедень!» Единственным комментарием, который, по-видимому, вызывает этот исчезнувший набросок, является то, что в нем уже содержится в противопоставлении двух братьев, один из которых остается верен своей стране, в то время как другой бежит на край света, тот же самый конфликт, который воплотится тринадцать или четырнадцать лет спустя в «Приговоре» между Георгом Бендеманом и «другом из России».

Мы ничего не знаем об этих первых литературных опытах и не рискнем делать никаких предположений. Единственный сохранившийся текст этой эпохи – посвящение, которое Кафка подписал 4 сентября 1900 года в альбоме одной девушки: теперь оно открывает все издания переписки. Франц Кафка проводил летние каникулы со своей семьей в Ростоке, под Прагой, в квартире, которая принадлежала одному почтовому инспектору. Возник легкий флирт с его дочерью, Седьмой Кон. «Мы обожали друг друга, как это бывает в таком возрасте, – писал Кафка позднее Максу Броду, имитируя письмо влюбленной девушки, – я была красива, он был очень умен, и мы оба были так божественно молоды». Мало что можно сказать об этой мимолетной любви без будущего. Но нельзя пренебречь этим маленьким текстом: он одновременно условен и претенциозен, в нем еще не просматривается тот литературный стиль, которому вскоре Кафка подчинится на несколько лет. Это милое остроумное литературное произведение XIX века, это Кафка перед Кафкой. Однако нельзя забывать, что речь идет о семнадцатилетнем лицеисте, за жеманством которого уже чувствуется настоящий писатель.

IV
Университетские годы

«Нам не дано постичь чужие святыни»


Мы добрались до 1901 года, Кафке исполнилось восемнадцать лет. Он без всякого труда сдал экзамен на аттестат зрелости, которого так боялся; теперь он рассказывает, что добился этого только путем жульничества. Наконец, для него наступило время выбирать путь дальнейшего образования и, следовательно, отчасти заложить основы своего будущего. В «Письме отцу» он не обвиняет его в том, что тот оказал влияние на его выбор, но отцовское воспитание сделало его столь безразличным в этом плане, что он спонтанно выбирает облегченный путь, ведущий его к юриспруденции. Достигнув восемнадцати лет, Кафка не ощущает в себе никакого призвания: «Настоящей свободы в выборе профессий для меня не существовало, я знал: по сравнению с главным мне все будет столь же безразлично, как все предметы гимназического курса, речь, стало быть, идет о том, чтобы найти такую профессию, которая с наибольшей легкостью позволила бы мне, не слишком ущемляя тщеславие, проявлять подобное же безразличие. Значит, самое подходящее – юриспруденция». В гимназии он заявил, что собирается записаться на философский факультет, вероятно, чтобы продолжить там изучение германистики. Но сначала он совершенно неожиданно решает заняться химией: двое из его одноклассников, Оскар Поллак и Гуго Бергманн – неизвестно почему – тоже сначала выбрали эту ориентацию. Возможно, в этом выборе Кафки было что-то вроде вызова; во всяком случае он его интерпретирует в «Письме отцу» как «испытание», вызванное тщеславием, момент безумной надежды. Но этот бунт, если это был бунт, длился недолго; через две недели Кафка вновь возвратился на прямую дорогу. То же самое повторится во втором семестре, когда он, пресыщенный юриспруденцией, начнет посещать курсы германистики. У него возникнет ощущение, будто его выбило из колеи и это было уготовано ему судьбой. Но он быстро разочаровывается: «ординарный профессор» Август Зауэр – серьезный ученый (еще и теперь можно пользоваться его изданием Грильпарцера), но главное, он немецкий националист, плохо относящийся к евреям, что Кафка выносит с трудом. Одно из его писем к Оскару Поллаку содержало едкую критику Зауэра; Макс Брод, снимая копию с письма, изъял этот отрывок, вероятно, потому, что Зауэр был еще жив. Оригинал исчезнет в ходе исторических катаклизмов, и нет больше возможности полной публикации этого письма. Следовательно, мы никогда не узнаем точно о претензиях, которые Кафка имел к Августу Зауэру.

Наиболее предпочтительным решением для Кафки было бы полностью прервать университетские занятия, к которым он испытывал так мало интереса. Однажды, когда его мадридский дядя проездом находился в Праге, он обращается к нему с просьбой подыскать ему где-нибудь занятие, чтобы, как он сказал, иметь возможность «прямо приступить к работе». Ему дали понять, что разумнее немного поусердствовать в учебе.

Так что некоторое время он продолжает следовать своей ухабистой дорогой, по выражению Франца, как «старая почтовая карета». Его товарищ Пауль Киш уезжает в Мюнхен; Кафка следует за ним с намерением продолжить там учебу, но быстро оттуда возвращается. Что произошло? Был ли он разочарован тем, что увидел? Или, может быть, отец отказал ему в необходимых для учебы за границей средствах? Мы этого не знаем. Мы знаем только, что из-за этого неудавшегося путешествия он будет говорить о когтях матушки-Праги, которая не отпускает своей жертвы. Мы знаем также, что годом позже, в 1903, он вернулся в Мюнхен на короткое время, неизвестно с какой целью. Когда он будет говорить о Мюнхене, то лишь для того, чтобы упомянуть о «прискорбных воспоминаниях юности».

Итак, он снова берется за привычное и опостылевшее ему изучение юриспруденции.

Он вынужден, по меньшей мере в течение месяцев, предшествующих экзаменам, «питаться, как он говорит, древесной мукой, к тому же пережеванной до меня уже тысячами ртов». Но в конечном итоге он почти приобрел к этому вкус, настолько это показалось отвечающим его положению. От учебы и профессии он не ждал спасения: «В этом смысле я уже давно махнул на все рукой».

Нет смысла говорить о его преподавателях на юридическом факультете, поскольку они оказали на него очень мало влияния. К чему рассказывать, что он дрожал перед ужасным преподавателем гражданского права Краснопольским? Он, несомненно, дрожал, но чтобы тотчас же его забыть. Единственное имя, которое заслуживает быть упомянутым, имя Альфреда Вебера. Но выдающийся специалист по политической экономии был приглашен в Пражский университет как раз в то время, когда Кафка заканчивал свою учебу. Он был назначен «попечителем», то есть референтом или председателем докторского экзамена Кафки, и лишь на этом чисто административном поле они общались.

Докторские экзамены проходили с ноября 1905 по июнь 1906 года. Кафка сдал их без особого блеска, на «удовлетворительно». Так закончился один из наиболее бесцветных эпизодов его жизненного пути.

Походя заметим, что, наверное, как раз в университетские годы Кафка стал брать уроки английского. Он очень хорошо знал чешский и французский и собирался немного позже учить итальянский. На этом основывается одна из граней его дарования и его знаний, о чем иногда забывают.

* * *

Кое-кто из его биографов продолжает приписывать Кафке политические взгляды и даже пристрастия. Мы охотно признаем, что в гимназии он высказывал свои симпатии бурам: весь мир, кроме Англии, был на их стороне. Но что это за Altstadter Kollegentag – «Коллегиальная Ассоциация Старого города», где Кафка, будучи еще лицеистом, якобы отказался встать, когда другие запели «Стражу на Рейне»?

Мы не можем представить себе Кафку, участвующим в публичных демонстрациях такого рода, и к тому же «Ассоциация» не предназначалась для лицеистов. Это была одна из многочисленных немецких националистических группировок Университета; исключено, чтобы Кафка когда-либо мог входить в нее. Говорят также, что он носил в петлице красную гвоздику анархистов. В самом деле, вопрос о красных гвоздиках однажды возникает в одном из писем Оскару Поллаку. Кафка пишет: «Сегодня воскресенье, торговые служащие спускаются на Вензельсплац, идут до Грабена и громкими криками ратуют за воскресный отдых. Я думаю, что есть смысл и в их красных гвоздиках, и в их глупых еврейских физиономиях, и в оглушительном шуме, который они создают: это напоминает поведение ребенка, который хочет подняться на небо, плачет и визжит из-за того, что ему не хотят дать лестницу. Но у него совсем нет желания подниматься на небо». Те, кто украшают себя красной гвоздикой, не анархисты, это добрые немецкие буржуа (и еврейские), которые делают это, чтобы отличаться от чехов, избравших эмблемой василек. Но издеваться над празднично разодетыми буржуа не означает становиться анархистом.

Кафка не социалист и не анархист, тем более не «брентанист». Вся университетская философия в странах Австрийской державы вдохновлена мыслью Франца Брентано. Сам он, сбросивший монашеское одеянье доминицианца, чтобы жениться, живет теперь в ссылке во Флоренции, лишенный своих должностей и почти слепой. Но его ученики продолжают занимать все кафедры в сфере образования, в частности в Праге. И «брентанисты» регулярно собираются в одном из кафе города, в кафе «Лувр», для обсуждения идей. Кроме того, жена одного аптекаря из Старого города, Берта Фанта, под вывеской «Единорога» организовывает у себя дома литературные или философские беседы, которые прилежно посещают «брентанисты» и в которых позднее несколько раз примет участие Альберт Эйнштейн. Мы не хотим сказать, что Кафка был обычным гостем на встречах в кафе «Лувр» и вечеров Фанты, мы хотим показать, что его мысль была лишь калькой тем Брентано. А Макс Брод на этот счет категоричен: Кафка был введен на собрания в кафе «Лувр», несомненно, его друзьями Утицом, Поллаком или Бергманном, но он бывал там очень редко и скрепя сердце. Его надо было также очень упрашивать, чтобы он согласился пойти к Фанте – письмо 1914 года Максу Броду подтверждает это еще раз. Когда он случайно заходил туда, то обычно очень мало вмешивался в дискуссии. С другой стороны, если иногда на вечерах Фанты принимали участие несколько ортодоксальных брентанистов, то это не значит, что в центре дебатов было учение Франца Брентана. Речь шла, говорит Макс Брод, о Канте (опозоренном брентанистами), о Фихте или о Гегеле. Что касается попыток установления параллелей между афоризмами Кафки и фразами Брентано, то это всего лишь попытка пустить пыль в глаза. Волей злого случая единственным экзаменом в университете, на котором Кафка получил плохую отметку, оказался экзамен по «описательной психологии», предложенной Антоном Марти, одним из близких учеников Брентано. Кафка не то чтобы отвергал философские умопостроения, позднее он будет, например, слушать лекции Кристиана фон Эренфельса, одного из основоположников «гесталтизма», кстати, прочно связанного с доктриной Брентано. Но весьма некстати было изготовлено много ложных ключей, которые не открывают ни одной двери.

Итак, в данный момент Кафка с уже покорной пассивностью скользит туда, куда увлекают его среда, отец, привычка – все, кроме собственного вкуса.

В университете он, разумеется, находит самые разнообразные студенческие корпорации, многие из них были объединены в сообщество под названием «Германия», в которое входили немецкие националисты и где практиковались дуэли на рапирах, с тем чтобы завоевать рубцы на щеках. Это были очаги антисемитизма, и там не было ничего, что могло бы привлечь Кафку; евреев, к тому же, туда вовсе не принимали. С 1893 года существовала также корпорация студентов-сионистов, которая сначала называлась «Маккавеи», а потом с 1899 г. получила название «Бар-Кохба», активными участниками которой, когда Кафка пришел в университет, были Гуго Бергманн, Роберт Вельч и также многие другие. Макс Брод в это время еще держался в стороне, он присоединился к «Бар-Кохбе» только несколькими годами позднее. Кафку это тоже не увлекало, его спонтанно тянуло к ассоциации с «либеральной» тенденцией – «Галерее лекций и чтений немецких студентов», в которой состояло наибольшее число еврейских студентов университета. Отношения этой «Галереи» с «Бар-Кохба» бывали порой натянутыми, поскольку в ней господствовала тенденция сознательной «ассимиляции». Ассоциация управлялась Комитетом, который заведовал фондами, где главная роль принадлежала Бруно Кафке, обращенному кузену будущей знаменитости города, по отношению к которому Макс Брод питал некую вражду. «Галерея» носила черный, красный и золотой цвета, а также цифру 1848 – дату ее создания, которая фигурировала на ее эмблемах. «Галерея» и «Германия» соперничали между собой. В «Галерее», однако, в основном занимались поддержкой библиотеки, одной из лучших в городе, и организацией лекционных вечеров. Это было заботой «секции искусства и литературы», которая приобрела в «Галерее» некую автономность, в ней Кафка позднее в течение некоторого времени будет исполнять скромные административные функции (ответственного по вопросам искусства). Иногда приглашали важных персон – так, за большие средства был приглашен поэт Детлев фон Лилиенкрон, чья слава тогда уже начинала клониться к закату, иногда предоставляли трибуну студентам. 23 октября 1902 года один из них прочитал лекцию о «судьбе и будущем философии Шопенгауэра». Кафка пришел послушать ее, и этот день стал, может быть, наиболее важным в его жизни. Лектором был Макс Брод, который был на год моложе его, таким образом они познакомились. Кафка, который в прошлом немного читал Ницше, нашел, что лектор чрезмерно сурово обошелся с философом (некоторые исследователи, придавая слишком большое значение этой скудной информации, хотели сделать из Кафки, и совершенно напрасно, ницшеанца). Брод и Кафка прошли по улицам города, споря друг с другом, и это стало началом дружбы, которой не суждено было больше прерваться.

В своих письмах к Оскару Поллаку – самых ранних из сохранившихся – Кафка вначале сожалел о трудностях общения между ними: «Когда мы разговариваем вместе, слова отличаются резкостью, это все равно что идти по плохой мостовой. Наиболее тонкие вопросы внезапно уподобляются наиболее трудным шагам, и мы ничего с этим не можем поделать /…/. Когда мы разговариваем, мы стеснены вещами, которые хотим высказать, но не можем их выразить, тогда мы высказываем их так, что у нас складывается ложное представление. Мы не понимаем друг друга и даже насмехаемся друг над другом /…/. И потом есть шутка, превосходная шутка, которая заставляет горько плакать Господа Бога и вызывает в аду сумасшедший, поистине адский смех: мы никогда не можем иметь чужого Бога – только нашего /…/». А в другой раз опять: «Когда ты стоишь передо мной и на меня смотришь, что знаешь ты о моей боли и что я знаю о твоей?» И как бы переходя от одной крайности к другой, он просит в 1903 году в другом письме к Поллаку быть для него «окном на улицу». Несмотря на свой высокий рост, по его выражению, он не достигает до подоконника. И этот образ кажется ему столь верным, что он сделал его мотивом небольшого рассказа, несомненно, самого раннего из тех, которыми мы располагаем и который он назвал «Окно на улицу». Чтобы жить, он нуждается в ком-то более сильном, более мужественном, чем он. В сущности, он готовится жить по доверенности. Кафка уже устроился на обочине, в стороне от жизни или, как он скажет позднее, в пустыне, которая граничит с Ханааном.

Но Поллак покидает Прагу, вначале он едет в провинциальный замок, где работает воспитателем, потом в Рим, где займется изучением искусства барокко. И более чем на двадцать лет именно Макс Брод станет «окном на улицу», в котором нуждается Кафка. Между ними мало сходства. Брод, журналист, романист, театрал (он закончит свою жизнь в должности художественного директора театра «Хабимах» в Тель-Авиве), философ, руководитель оркестра, композитор. Он столь же экстраверт, как Кафка замкнут, столь же активен, как Кафка меланхоличен и медлителен, столь же плодовит в своем писательском труде, как Кафка требователен и не обилен в своем творчестве. Переболевший кифозом в ранней юности, Брод был слегка искривлен, но компенсировал свой недостаток исключительной живостью. Благородный, восторженный, легко загорающийся, он постоянно должен быть занят каким-нибудь делом, и в течение жизни у него будет много разных дел. Он справедливо озаглавил свою автобиографию «Бурная жизнь», боевая жизнь. В этот период своей жизни – ему было восемнадцать лет – он был фанатичным приверженцем Шопенгауэра и следовал философии, которую называл «индифферентизмом», – из необходимости всего происходящего он выводил некое подобие универсального извинения, что позволяло не считаться с моралью. Вскоре он будет рассматривать эту доктрину как заблуждение молодости, но он исповедовал ее в то время, когда впервые встретил Кафку. И спор, который начался в тот вечер, никогда больше не закончится, потому что сколь разными они были, столь близкими друзьями они станут; они превосходно дополняют друг друга. Если никому и не придет в голову причислить Макса Брода к великим людям, надо признать наличие у него неординарного литературного чутья: с первых писательских опытов Кафки, еще неуверенных и неловких, он сумел распознать его гений. В этой столь обделенной жизни дружба Макса Брода была бесконечной удачей. Без Макса Брода имя Кафки, возможно, осталось бы неизвестным; кто может сказать, что без него Кафка продолжил бы писать?

* * *

На начало дружбы с Максом Бродом припадает для Кафки период развлечений, или, как мы бы сказали, вечеринок. Чтобы знать, как он себя вел, достаточно прочесть начало «Описания одной борьбы», так как в этих литературных дебютах сохранена дистанция, которая разделяет пережитое и вымысел. Как не узнать автопортрет или автокарикатуру в этом «качающемся шесте», на который неловко насажен «череп, обтянутый желтой кожей с черными волосами»? Это он остается сидеть один перед стаканом бенедиктина и тарелкой с пирожными, тогда как другие, более смелые, пользуются благосклонностью женщин и хвастаются своими завоеваниями. После каникул 1903 года он мог рассказать Оскару Поллаку, что набрался храбрости. Его здоровье улучшилось (в 1912 году он напишет Фелице Бауэр, что уже десять лет чувствует себя плохо), он стал сильнее, он вышел в свет, он научился разговаривать с женщинами. И что особенно важно, пишет он, он отказался от жизни отшельника. «Клади свои яйца честно перед всем миром, солнце их высидит; кусай лучше жизнь, чем свой язык; можно уважать крота и его особенности, но не надо делать из него своего святого». Правда, тотчас же добавляет он, некий голос сзади вопрошает: «Так ли это в конце концов?» Он утверждает, что девушки единственные существа, способные помешать нам опуститься на дно, но немного раньше пишет Поллаку: «Я дивно счастлив, что ты встречаешься с этой девушкой. Это твое дело, она мне безразлична. Но ты с ней часто говоришь, и не только ради удовольствия говорить. Может случиться, что ты идешь с ней туда или сюда, в Росток или еще куда-нибудь, в то время как я сижу за своим письменным столом. Ты с ней говоришь, а в средине фразы возникает некто, приветствующий вас. Это я со своими плохо подобранными словами и кислым выражением лица. Это длится лишь мгновение, и ты возобновляешь разговор /…/».

Десять лет спустя, вспоминая эти первые годы юности, он пишет Фелице Бауэр: «Если бы я знал тебя уже лет восемь или десять (ведь прошлое так же достоверно, как и утрачено), мы могли бы быть счастливы сегодня без всех этих жалких уверток, вздохов и без надежных умолчаний. Вместо этого я сходился с девушками – теперь это уже далекое прошлое, – в которых легко влюблялся, с которыми было весело и которых я еще легче бросал, чем они бросали меня, не причиняя мне этим ни малейших страданий. (Множественное число не говорит об их многочисленности, оно употреблено здесь лишь потому, что я не называю имен, ведь все давно миновало)».

После своего экзамена на зрелость Кафка уехал один в небольшое путешествие к Северному морю, на Северо-Фризские острова и остров Гельголанд, он проводит каникулы в семье, часто в Либоше на Эльбе. Мы находим в «Описании одной борьбы» короткий отголосок того пребывания. Чтобы не выглядеть слишком неприветливым перед своим собеседником, восторженным влюбленным, рассказчик в свою очередь старается придумать галантные приключения: " – Однажды я сидел на скамейке на берегу реки в неудобной позе. Положив голову на руку, я смотрел на туманные горы другого берега и слышал нежную скрипку, на которой кто-то играл в прибрежной гостинице. По обоим берегам сновали поезда со сверкающим дымом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю